Пришел в хедер, а там ни души. Моя птица проснулась на рассвете, а с нею и я. Остался бы я лучше дома, тешился бы птицей моей. Какой прок, что пришел я так рано? А все же приятно, что никто не опередил меня. Сяду-ка посижу на скамейке, пока не появится кто-нибудь из усердствующих. Войдет и спросит: «Что сегодня стряслось с тобой?»
Но, войдя, усердствующий ни о чем меня не спросил. Краткий миг он глядел на меня, а рука его уже тянулась к Гемаре. Рассердился я и сказал:
— Можешь глаз не сводить с Гемары, пожирать её глазами — все равно не покажу тебе птицу мою!
Пришли другие мальчики и перед тем, как появился раби, расспрашивали меня о птице. Исчезли вражда и ревность. Они больше не завидовали мне, теперь они радовались, что птица избрала для отдохновения дом их сотоварища. И стали наперебой наставлять меня, как обращаться с птицей и чем кормить. В полдень пошли со мной несколько мальчиков поглядеть на птицу. Среди них не оказалось ни одного, у кого не нашлось бы в кармане гостинца для птицы.
После обеда вернулись мы в хедер. Как и вчера, читали мы Книгу Ошейи «Когда Исраэль был еще ребенком, Я возлюбил его…»[187] Учились, пока день не склонился к вечеру, и тогда мы побежали к нам домой. Женщины сидели около своих домов, наслаждаясь свежим воздухом.
Видя нас всех вместе, они, изумляясь, спрашивали:
— Куда вы?
Мы отвечали:
— Идем в родильный дом прочитать «Шма»[188], — да простит нам Всевышний эту ложь!
И женщины изумлялись больше прежнего.
Дети вошли ко мне в дом, увидели птицу и промолвили в один голос:
— Так и есть, настоящая птица!
А мальчик, подпевавший хазану в Рош а-Шана и в Йом а-Кипурим, приставил правую руку к уху, большой палец левой руки — под кадык и запел перед птицей, чтобы послушала птица и пела священные песни. Он пропел для нее одно из песнопений, завершающих Йом а-Кипурим, и песнопение, которое поют во второй день Рош а-Шана: «Как птицы порхающие…»[189] А потом прозвучали все другие напевы, что знал мальчик. Я стоял, как бы возвышаясь над всеми, словно истинный супруг радости, царившей в моем жилище.
И тогда я вспомнил свой обет раби Меиру-Чудотворцу. Сунув руку в карман, достал я монетку, которую мать дала мне сегодня — купить вишен. Я же ничего на нее не купил, потому что еще в день появления птицы предназначил для копилки раби Меира-Чудотворца, когда вечером, вернувшись из хедера, испугался, что птица упорхнула из дома. Теперь вдруг захотелось мне купить зеленой краски — выкрасить клетку в цвет лесного дерева. И в копилку раби Меира-Чудотворца я монету не бросил.
А мальчик-певец все пел перед птицей. Пришло время предвечерней молитвы, мать торопила меня. И мы договорились между собой: завтра канун субботы, после полудня мы свободны от занятий; пойдем-ка молиться, а позабавимся завтра. Когда я уходил, мать наказала мне купить шафрану и корицы для субботнего печенья. Принес я корицы и шафрану, все как мать велела. И она приготовила тесто — вылепила халы и накрыла их решетом.
А я улегся спать, не предчувствуя худого, — как, впрочем, и тот мальчик, поучавший меня, что Вышний Судия спросит, где душа праведника, воплотившаяся в пленную птицу. Сегодня этот мальчик радовался птице вместе со мной.
Утром от пенья птицы я не проснулся. Привык к её голосу и не услышал, как запела она. Встав, ощутил я запах левивот — картофельных оладий, начиненных творогом и изюмом, которые готовила мать, да осенит её мир, накануне субботы. Совершив омовение рук и произнеся утренние благословения, я сказал матери:
— Дай мне позавтракать.
Она ответила:
— Да ты не молился!
Я сказал:
— Разве можно опасаться, что я стану есть до молитвы? Дай-ка мне все же мою долю.
Мать дала мне две оладьи и кусок пирога с изюмом. Взял я оладьи да пирог, выковырял из пирога изюм и дал птице, а кота, пялившего глаза на оладьи и на птицу, отогнал. Но он вернулся, и я пнул его ногой — с того дня, как появилась птица, не давал я спуску коту, но прогнать его не прогнал. Кот по-прежнему жил дома.
Я начал молиться и, пока молился, извлек остаток изюма из пирога и оладий и бросил птице, а кота лягнул ногой — за то, что он, как сам ангел смерти, таращил глаза на птицу и на оладьи.
Стою я и молюсь и вдруг слышу пронзительный горестный вскрик. Поворачиваю голову и вижу: мать стоит у печи, держа ухват задом наперед, а сестра моя обнимает её обеими руками и плачет навзрыд. Я закричал:
— Что с тобой, мама?!
Она едва вымолвила:
— Птица… — и умолкла в безутешном горе.
В голове пронеслось: кот загрыз мою птицу, — и сердце сжалось от горя. Я был опустошен. Потрясенный гибелью моей птицы, я говорил себе: «Почему кот съел мою птицу, разве в доме нет еды? Вот он, бесстыжий, сидит в углу и не стыдится ни капли!» И я поддал коту ногой так, что он отлетел к двери и ударился об нее. Дверь распахнулась, и он убежал.
Когда разум вернулся ко мне, я понял, что птица выпорхнула из клетки и полетела к печи. Пламя охватило и сожгло её крылья. Спасения не было. Мать вытащила птицу — но то была «головня, выхваченная из огня»[190].
Вот мать стоит перед печью, сестра обнимает её, а в печи полыхает огонь. В доме царит тишина.
Мой взгляд остановился на клетке — дверца распахнута. Выпорхнула птица и сгорела. Останки её — на скамье, что стоит у печи.
Мать снова взялась за работу, вынула хлеб из печи; она безмолвствует. Сестра моя отошла от нее. Лицо её распухло от слез.
В этот день я не пошел в хедер. И мать не сказала: «Иди». Взял Священное Писание, раскрыл его на Книге Царей и прочитал о том, что совершил пророк Элиша для сына шунамитянки:
«И вырос мальчик… И умер он. Поднялась она и положила его на постель человека Божьего… Вошел Элиша в дом, и вот, мальчик умерший лежит на постели его. И вошел, и запер дверь за обоими, и молился Всевышнему. И поднялся, и распластался над мальчиком, и приложил уста свои к устам его, и глаза свои к глазам его, и ладони свои к ладоням его, и распростерся над ним. И потеплело тело мальчика… и открыл он глаза свои».
Прочитав это, достал я из кармана монетку, бросил её в копилку раби Меира-Чудотворца и кинулся посмотреть, ожила ли птица. Но, увы, она мертва! Сестра моя стоит над прахом мертвой птицы.
Вернулся я к Книге, но голос пропал у меня, охрип я совсем. Притупилось горе, одна тоска в моем сердце. Не зная, куда себя деть, я слонялся без дела. Хотелось перевернуть дом, вывести из себя мать и сестру.
Взглянул на сестру — она шьет. Догадался, что шьет она саван для мертвой птицы, и заплакал. Боль оставила меня. Я взял гвоздь и вышел во двор на то место, где в невозвратные времена Нэт мастерил клетку. Там выкопал я птице могилу.
Подошла сестра и положила птицу в мои руки. Взял я птицу и сказал:
— Погоди-ка, сестра моя, подержи её еще немного.
Взяла сестра птицу и замерла. А я вошел в дом и принес кисть, оторванную от талита. Принял птицу из рук сестры и привязал цицит к телу мертвой птицы. И молча положил птицу в могилу, которую выкопал для нее своими руками, и засыпал могилу землей.
Многие дни горевал я о птице, все мои мысли были о ней. И пусть могила её забыта — память о ней не покинет меня, потому что, скорбя о птице, в сердце своем воздвиг я ей памятник.
Птица моя!
(1926)
Перевел и составил примечания Натан Файнгольд. // Ш.Й.Агнон. Рассказы. 1985, Иерусалим.
ФернхаймПер. С. Шенбрунн
По возвращении нашел он свой дом запертым. После того, как позвонил и раз, и другой, и третий, поднялась снизу и явилась привратница, скрестила руки на животе, склонила голову к плечу, молча постояла так минуту, а затем сказала: кого я вижу — господин Фернхайм! Правда, правда, ведь это господин Фернхайм! Выходит, вернулся господин Фернхайм, почему же говорили, что не вернется? Да что ж он утруждает себя и звонит, понапрасну он утруждает себя и звонит, квартира-то пуста, нет там никого, кто бы мог открыть ему, потому как госпожа Фернхайм уехала и заперла дом; и ключи с собой забрала — не подумала, что кому-то могут они понадобиться, ключи, вот как теперь, когда господин Фернхайм вернулся и хочет зайти к себе в дом…
Фернхайм почувствовал, что должен сказать что-то прежде, чем она обрушит на него все прочие тяжкие сведенья. Он принудил себя ответить ей, но фраза вышла скомканная и обрубленная, ничего не значащая.
Привратница между тем продолжала сообщать: после того, как мальчик умер, пришла ее сестра, госпожа Штайнер, а с ней и господин Штайнер, и они забрали с собой госпожу Фернхайм — на дачу к себе. «Сын мой Франц, как он нес за ней чемоданы, то слышал, что Штайнеры надумали пробыть там до больших праздников, этих, которые бывают у господ израильтян — что выпадают на конец лета, то есть уже ближе к осени, — и я так думаю, что госпожа Фернхайм тоже не станет возвращаться в город раньше этого времени: если мальчик умер, куда ей спешить? В садик-то теперь не надо ему ходить. Бедненький, все ведь слабел и таял, пока вот не умер…»
Фернхайм покрепче сжал губы. Наконец он нашелся кивнуть привратнице, опустил кончики пальцев в кармашек жилета, вытащил оттуда монету и дал ей. А затем повернулся и ушел.
Два дня провел Фернхайм в городе. Не осталось ни одного кафе, которого бы он не посетил, ни одного человека, которого знал и с которым не поговорил бы. Сходил на кладбище на могилку сына. На третий день заложил подарок, купленный для жены, отправился на вокзал и взял билет туда и обратно — в Ликенбах, деревню, где располагалась загородная вилла его деверя Хайнца Штайнера. Это там познакомился Фернхайм несколько лет назад с Ингой, когда составил компанию Карлу Найсу, а тот привел его к ней. И не знал Карл Найс, как предстоит развиваться событиям и что выйдет из всего этого в будущем.