Все более начали обозначаться признаки позиций. Наша походка обрела горделивость: вернуться с таким великолепным трофеем! Поступь наша стала легкой. Блеющее стадо, бегущее в испуге, пленный, которому снова надвинули на глаза повязку (чтобы не видел секретных позиций), шаркает сандалиями, беспомощно тычется в слепоте, теряется от всевозможных окриков. Но ведь было в этом удовольствие, нас распирало от гордости. Еще бы, такое провернули! Мы были потными, запыленными и до того солдатами, до того мужественными. Ну, а о взводном и говорить нечего: не шагал, парил! Можно только вообразить себе, как нас встретили. Какой разразился хохот! Все обручи на бочках полопались.
Весь в поту, смеясь, подкатился один к нашему взводному и указал на пленного:
— Это оно? Прикончить? Дай мне!
Наш взводный, упиваясь славой, отер пот и сказал:
— Отойди, это не твое дело.
И все вокруг давились от хохота. Что нам позиция, что нам страдания, что нам условия или отсутствие условий, если мы до такой степени полны собой. Ах, кони старые, упряжь не только нас не стесняет более, а наоборот, прикрывает раны, открытые и затянутые струпьями, и вполне соответствует искривлениям позвоночника, который поизносился за все эти долгие, тяжкие дни.
И был там один, который все фотографировал. Вот поедет в отпуск, проявит и сделает карточки. И был там один, что зашел за спину пленного и замахал кулаками, так выражая свое отношение, а затем слинял, довольный. И был там один, который попросту не знал, красиво это или некрасиво, должно так быть или не должно, и была в глазах его безуминка — а что, если спросить совета у братьев: может, они скажут, чем это кончится. И был там один, который поднял кувшин над головой и лил из него прямо себе в глотку, дирижируя пальцем толпой зевак: вот, мол, как надо это делать, вот как мы умеем. И был там один, в майке, он показывал всем свои испорченные зубы — свидетельство неусыпной заботы зубных врачей, результат бессонных ночей, тесных комнатушек, жены, худой и ехидной, безработицы и партийных мыслей, не зря окружающие дразнили его, талдыча его же слова: «Ну, что будет, что будет». Были там и такие, у которых все было в порядке, и такие, которые продвигались по служебной лестнице, и такие, которые всегда «небехи»[222] и неисправимые неудачники, и такие, которые спешили в кино, и в «Габиму», и в «Охел», и в «Матате»[223] и читали субботние приложения двух газет, и такие, которые знали наизусть главу из Горация, пророка Исайи, Хаима Нахмана Бялика и также Шекспира. И такие, которые безумно любят своих детей, своих жен, и садик рядом с домом, и домашние тапочки. Такие, которые против протекций, которые за справедливую очередь и поднимают вопль по поводу чего-то, в чем есть запашок-тень-намек урезания прав; такие, которые обрушивают всю свою ярость на налоги и на квартирную плату, не признавая за ними никакой необходимости. И такие, которые вообще не те, за которых их принимают, и такие, которые именно такие, как они есть. Все они дружно взяли одного пленного, глаза которого были завязаны платком и который, воспользовавшись внезапной проволочкой, оголил натруженную крестьянскую пятку, о которой никогда не скажешь, грязна она или нет, и спросил:
— Сигарета есть?
Гул, бормотание, хрипение и сопение — чудо: словно стена открыла рот и заговорила. Это вызвало овации обладающих чувством юмора и упреки слишком уж щепетильных и не выносящих наглости.
Был бы здесь кто-либо, кто среагировал на «сигарету» иначе, все бы и завершилось иначе, более по-солдатски. Но в это время два командира отделения и один замвзводного вышли из штаба и забрали с собой пленного; они вели его, а он вслепую опирался о локоть сопровождавшего его командира отделения, который, чтобы помочь делу, сам подставил свой локоть для поддержки пленного. И даже объяснял ему что-то, чтобы облегчить ходьбу вслепую. Был тот редкий миг, когда оба вместе стараются благополучно пройти по дну, помогают один другому, чувствуют себя спаянными до такой степени, что странный этот пленник посмел прохрипеть то же, что и раньше: «Сигарету можно?» Это все испортило. Командир отделения оттолкнул его тем же локтем, что прежде служил пленному опорой, отряхнулся и сердито поднял брови, ощутив себя оскорбленным: «Видели такое!» От ярости он потерял равновесие, споткнулся о ступеньку, чуть было не стукнулся носом о пол, и его вынесло в комнату, прямо на стул. Он отшвырнул его и застыл у стола, беспомощный, неуклюжий, потрясенный силой собственной необузданности и тем, что его ожидает. И опустил руки — будь что будет.
За столом восседало в торжественном ожидании пленного по-официальному строгое крупное начальство. Внезапное «явление» мелкого чина перед командным составом спутало все карты: все, к чему они внутренне приготовились, и все, что ощущалось в атмосфере комнаты, и в часовом у двери, и в обоих командирах отделения, и в замвзводного, надо было реорганизовать, а это чрезвычайно сложно в состоянии злости и смятения.
Сидящий посредине был высок, мускулист, с острыми чертами лица и волосами торчком. По левую сторону от него находился взводный собственной персоной: оказывается, он был лыс, с белыми волосиками у висков и редкими темными пучками на лбу; со смятой сигаретой во рту, он сидел, расслабясь и потея, — герой дня в апогее своих деяний. Чуть подальше, у стены, с демонстративной отчужденностью сидел паренек, как бы подглядывающий за происходящим сквозь опущенные ресницы, будто знал какую-то правду и потому выжидал момента, когда эта правда в конце концов выйдет наружу.
Высокий начал дознание стремительно, с целью не дать пленному очухаться и понять, о чем его спрашивают. Паренек у стены скорчил гримасу, словно говоря: «Я заранее знал, что так все и произойдет».
— Имя? — процедил высокий.
— Кто? Я? — испугался пленный, неуверенно протянул руку к платку на глазах и замер на полпути, словно обжегшись.
— Имя? — снова повторил высокий, придавая голосу четкость и значительность.
— Хасан, — прохрипел пленный и усердно закачал головой в непривычной для него темноте.
— Хасан что?
— Хасан Ахмед, — торопливо ответил пленный и тряхнул головой для большей убедительности.
— Возраст?
— Яани[224] так, так… — пленный повел плечами, потер ладонь, показывая этим свою готовность к следующим вопросам.
— Возраст?
— Так… Не знаю, йа-сиди[225], — прошмякал отвисшими губами и подхихикнул, — двадцать, а может, и тридцать. — Пленный с удовольствием вносил свой вклад в совместное предприятие.
— Ну, что у вас в селе? — продолжал высокий с подчеркнутым спокойствием, предвещавшим, конечно же, бурю. Спокойствием такой вкрадчивой хитрости, которая подбирается шажком, исподтишка и внезапно обрушивается на аорту, что в самой сердцевине груди…
— В селе работают, йа-сиди, — очертил пленный картину из жизни села, чуя то недоброе, что может из этого проистечь.
— Работают, а? Как всегда? — Следователь двинулся к пленному, и это было подобно движению паука, который напрягается в предвкушении жертвы.
— …йа-сиди. — Муха постепенно запутывалась в паутине. И так было ясно, что сейчас он солжет. Нет сомнения, что солжет. Он просто должен солгать, и тут мы его поймаем за язык, подлого пса, тут мы ему покажем. И как было ясно, что «так» из него ничего не выдавишь и он ничего не скажет, точно так же было ясно, что на этот раз он не введет нас в заблуждение, не нас, во всяком случае, что-то да скажет!
— И кто у вас в селе? — Ястреб сложил крылья перед тем, как камнем пасть на жертву.
— А-а? — не понял пленный и облизал губы с простодушием животного.
— Евреи? Англичане? Французы? — углублялся в дознание следователь, как учитель, готовящий ловушку ученику: ах, поймать, поймать!
— Не-е, йа-сиди, нет евреев, только арабы, — ответил он серьезно, нисколько не уклоняясь, и как бы для отвлечения внимания указал рукой на повязку на глазах, полагая, что опасность миновала. Следователь же обвел взглядом всех находящихся в комнате: видали? Вот оно, начинается. Так оно, если умеют выуживать.
— Ты женат? — начал он снова. — Дети есть? А где твой отец? Сколько братьев? Откуда берут воду для питья в селе? — так плел тонкую сеть следователь, и так трудился допрашиваемый, стараясь изо всех сил быть полезным, двигал руками, преувеличенно жестикулировал, крутил головой; с трудом ворочая языком, он цеплялся за мелкие детали, которые злили следователей, а его самого приводили в смятение. История с двумя дочерьми и то, что случилось с сыном, который заболел не без вины сестер и помер, — и при этом рассказчик разводил руками, яростно чесал себе спину, показал всем фигу, заикался от волнения и усилия отыскать нужное слово и всем этим вызвал к себе полное отвращение.
Возникла пауза. Часовой у входа переступал с ноги на ногу.
По выражению лица парня у стены и по тому, как поднялся из-за стола наш лысый взводный, стало ясно, что все не так, что пленному нечего больше сказать, и ничего не поможет, и пора поддать ему под ребра.
— Слушай, ай-Хасан, — сказал следователь, — в селе есть египтяне?
Начинается — сейчас он солжет.
— Есть, — ответил пленный, просто до разочарования.
— Есть, — отозвался эхом следователь, как бы борясь с сомнением, в котором слышались обвинительные нотки, ибо слишком быстро добился он того, что должно было прийти позже, закурил сигарету, еще раз взвешивая, следует ли ему сейчас двинуть тяжелую артиллерию или достаточно легкой кавалерии.
Наш взводный начал мерять шагами комнату, поправил косо поставленный стул, заправил рубаху в брюки и повернулся спиной. Глядя в окно, он таким образом демонстрировал недовольство. Парень у стены провел ладонью по лицу и ущипнул себя за нос. Он вздыхал, напуская на себя сугубую важность: мол, надо знать, как «брать».