— Если они от нас не отстают, значит, скоро нам конец.
Их спокойствие более, чем что-либо иное, подтверждало это предположение.
Нахтигаль был недоволен ухищрениями Зиндера и называл их жидовскими штучками. Мы только больше запутываемся. Нужен честный и здоровый подход. Бояться нечего. Зиндер не реагировал на эти возмущенные требования. Старый раввин не произнес ни звука. Его несли на носилках. Не раз собирались мы оставить его. Следовавшие за нами птицы все время пересчитывали нас и все ждали, не оставим ли мы носилки. Может, это удовлетворило бы их. Раньше сам раввин умолял: «Оставьте меня, я старик». Среди нас у него было немало врагов. В свое время, когда он был вполне здоров, он донимал сестер. Да и не только сестрам докучал. Стариком-то он был уже тогда, и болтовня его была невыносима. Нахтигаль прозвал его ябедой. «Как же мы можем спастись, когда сестры прелюбодействуют, — бормотал он, — а каждый думает, как бы ему удрать одному. Осквернен последний удел Божий». Никто не понимал, что он там бормочет. Он тихо нес свое одиночество среди других одиночеств. Потом заболел. Отказался трястись на носилках. Но его понесли вопреки его воле. Он никому не был благодарен за это. Иногда, когда надо было идти особенно быстро, он молил оставить его. Голос у него был мягкий, точно он был не от мира сего. Но теперь никто не соглашался оставить его. Мысль о том, что птицы ждут его смерти, быть может, только его смерти и ждут, заслоняла все давние обиды.
С тех пор, как появились птицы, люди ошивались возле носилок. Ждали, что же он скажет. Но он уже был слишком стар, чтобы говорить. На его белобородом лице читалась болезнь. Казалось, что он уже не сердится на нас. А это было нам больнее всего. Точно он смирился с нашим обществом. Может, потому, что мы вышли из-под его власти. А может, он почувствовал, что мы чем-то близки ему.
Вдруг все переменилось. Птицы взмыли кверху, точно кто-то позвал их. Их было больше, чем мы думали. Они летели спокойно и твердо, будто только что вернулись из северных стран. Напрасно взывал к ним Зиндер. Они не замечали его, словно не были с ним знакомы. Птицы заслонили полнеба. Зиндер выглядел так, как если бы его обжулили. С отчаяния он обратился к ним на языке гоев: «Опуститесь… Вы же выдаете нас! Мы на открытой местности. По ночам вы кричите, а теперь еще и летать вздумали… Опуститесь… Мы не принесем вам больше угощений…»
Раввина укрыли бурым мехом. Его болезнь — это наша болезнь. Зиндер размахивал своей палкой, не переставая. Но птицы не слушались. Они летели низко-низко, паря в весеннем воздухе. «Не могу я с ними ничего поделать», — чуть не плакал Зиндер. Шпигель вытащил свой поломанный пистолет и нацелился в птиц. Мы не выдадим раввина. Вы не получите его. Сестры рыдали, как бы чувствуя близкую гибель. Целых два дня парили над нами птицы, словно хотели, чтобы у нас закружились головы. Похолодало. Мы шли вперед, но они не отставали. Птичий зонт становился все плотнее. Но в один из вечеров они вдруг рванулись вправо, меняя высоту, словно ветры позвали их. Они рванулись так быстро, что оставленная ими пустота потрясла нас. Мы пригнулись, точно ослепленные горем. Хотелось вопить от отчаяния. Но почти сразу мы поняли, что они учуяли неподалеку наших братьев. А птицы уже кружили над теми ближними горами, где еще не простыл наш след.
Раввин приподнялся, точно желая выдать себя, искупить грехи. Но птицы были далеко. Нашу смерть они проглотят целиком, они не оставят ни крошки. И даже когда их нет, это одуряющее кружение не прекращается ни на секунду. Был у нас раввин, но и его мы скоро лишимся.
(1971)
Перевел Владимир Глозман. // «Двадцать два», 1978, № 4, Тель-Авив.
Амос Оз (р. 1939)
До самой смертиПер. В. Радуцкий
Сначала взволновались деревни. Дурные предзнаменования появлялись каждодневно в местах скудных. Дряхлый крестьянин, из старожилов Галана, увидел в облаках подобие огненной колесницы. Невежественная женщина из Capo кликушествовала на чистейшей латыни. Сказывали про железный крест на одной захудалой церквушке, который три дня пылал зеленым пламенем, не сгорая. А был еще слепой поселянин, которому явилась Матерь Божья ночью у источника; и когда напоили его святые мужи вином, он сумел описать Божественный Свет словами Священного Писания.
А еще открылось добрым христианам некое подозрительное веселье, бурлившее в эти зимние дни в жилищах проклятых евреев. Случались странные вещи. Ватаги тусклых бродяг, огромных и темных, как медведи, появлялись в разных местах в один и тот же час. Даже ученые мужи испытывали порой гложущий сердце трепет. И не стало больше покоя.
В Клермонте, в году 1095 от Рождества Господа нашего Иисуса Христа, призвал Святейший Отец папа Урбан II паству Божию выступить в военный поход, дабы освободить Святую Землю из рук неверных и страданиями на долгом пути искупить грехи, ибо венец страданий — радость духовная.
На следующий год, с началом осени, на четвертый день по окончании уборки винограда, выступил благородный сеньор Гийом де Торон во главе небольшого отряда вассалов, батраков и просто бродяг, направляясь из поместья своего в провинции Авиньон во Святую Землю, дабы участвовать в ее освобождении и тем обрести покой душевный.
Кроме гнили, поразившей виноградные лозы, усыхания гроздьев, непомерного денежного долга, были и иные, кровные причины, подвигшие благородного сеньора выступить в поход. Об этих кровных причинах пишет в своих записках человек молодой и странный, тоже присоединившийся к походу, — Клод по прозванию Кривое Плечо. С какой-то стороны приходился он родственником благородному сеньору и вырос в его поместье.
Клод этот — то ли приемыш-наследник бездетного сеньора, то ли нахлебник — был юноша, понаторевший в книжной премудрости, не лишенный некоторой доли деликатности, хоть и склонный к чрезмерной печали и к преувеличенному воодушевлению. Он был переменчив, подвержен нервным потрясениям, предаваясь — впрочем, без особого успеха, — и аскезе, и плотским наслаждениям. Была сильна в нем вера в чудеса, постоянное расположение к сумасшедшим, в которых мнил он отыскать искру Божию; истертые книжные фолианты и увядшие крестьянские женщины разжигали в нем вожделение. В людях вызывал он порою презрение своим преувеличенным религиозным рвением и склонностью к черной меланхолии, которая поразила его плоть и зажгла недобрый огонь в его глазах.
Что же до сеньора, то он обращался с Клодом — Кривое Плечо с мрачной терпимостью и трудно сдерживаемой грубостью. Чувствовалась порою некая неловкость в отношении челяди сеньора к правам и положению этого молодого человека с волосами, отливавшими серебром, который — ко всему прочему — был еще страстным собирателем женских украшений и до смешного доходил в фанатичной любви своей к кошкам.
Среди причин, побудивших сеньора выступить в поход, перечисляет Клод в своих записках ряд происшествий, случившихся в год перед походом:
«В начале весны, в году 1096 от Рождества Христова, взметнулся грех неповиновения среди вассалов. Случались в наших владениях проявления наглости и бунта: часть и без того скудного урожая была уничтожена в порыве слепой ярости; стряслось наводнение, кражи оружия, поджоги амбаров, падали звезды, распространились колдовство и распущенность. Все это случилось в подвластных нам пределах, а кроме того, и по соседству, в восточных низовьях реки, умножились преступления, так что пришлось свежим маслом смазать колесо пыток и опробовать его на некоторых строптивых холопах, дабы выжечь прорвавшееся своеволие, ибо венец страданий — Любовь. Семеро крепостных и четыре ведьмы были преданы у нас смерти. С последним дыханием вышли на свет Божий и все грехи их, ибо Светом попаляется всякая скверна.
А еще весной открылись первые признаки того, что в молодую госпожу нашу Луизу де Бомон вселился злой дух, обернувшийся падучей: той самой болезнью, которая двумя годами раньше свела в могилу прежнюю нашу госпожу.
На исходе Пасхи переусердствовал наш господин сверх всякой меры в питье вина, на сей раз не удалось ему при винопитии перебраться со ступени ожесточения на ступень веселия. Все свершившееся, говорится в записках, навело затмение на нашего господина, в особенности то, что случилось в ночь исхода праздника, когда господин разбил шесть драгоценных сосудов, наследие наших предков, швыряя эти благородные предметы в слуг, обносивших столы в зале пиршества, дабы наказать их за некую провинность, суть которой так и не ясна нам. Швырял он метко, пролилась кровь. О, господин искупил это заблуждение усиленными молитвами, молчанием и постом, однако осколки разбитых кубков не воссоединишь, все они хранятся у меня. А что сделано — то сделано, и назад не воротишь».
И еще из записок Клода — Кривое Плечо:
«С началом летних дней, в страду, когда убирали овсы, пало подозрение на еврея, ведавшего продажей. Он был предан смерти в согласии с законом, поскольку во всем запирался со страстью. Зрелище сжигаемого еврея призвано было слегка рассеять скуку и душевное смятение, снедавшее нас с начала весны, да так обернулось дело, что успел сжигаемый еврей опоганить и поразить все вокруг: изрыгнул он из огня на голову сеньора Гийома страшное еврейское проклятие. При сем злостном деянии присутствовали все жившие в поместье: от больной госпожи до последней темной служанки. И уж, конечно, нельзя было еще раз наказать этого несчастного за его проклятье, поскольку в природе этих евреев — гореть в огне лишь однажды.
С течением лета усилилась болезнь нашей госпожи, она медленно угасала. Без милосердия и любовь ни к чему не приводит. Сколь устрашающим было это видение… Столь мучительны были ее страдания, столь часто кричала она по ночам, что в конце концов вынужден был сеньор заключить в башню этот нежнейший цветок его сада. Сладчайшим был Сын Божий, когда принял страдания Свои за нас, дабы знали мы и помнили, что самую глубокую борозду на тучной ниве Господней пролагает самый твердый лемех, — и в том подан нам знак. Ночью, днем и ночью, приказал сеньор бессменно молиться у кельи в башне, где пребывала больная наша госпожа.