Антология ивритской литературы. Еврейская литература XIX-XX веков в русских переводах — страница 88 из 131

ердце», не вдается он в подробности греха, однако весьма сжато, но восторженно трактует о неизбывной мере милосердия, например, о солнце, которое снисходит до того, что позволяет даже луже нечистот отобразить себя, нимало не заботясь о том, чтобы изъять свое отражение.

Достопочтенный архиепископ Этьена, человек простой, маленький и округлый, сидел в кабинете неподвижно, разглядывая свои белые ладони, распластанные по столу, или, быть может, разглядывал сам стол, осторожно переваривая пищу.

Выражение лица Гийома де Торона, который внезапно появился в кабинете, затемнив своим телом дверной проем, было — как записал впоследствии архиепископ в своем дневнике — «мрачным до такой степени, что свидетельствовало о рассеянности либо о сосредоточенности: два душевных состояния, различие между которыми, судя по внешним признакам, намного труднее установить, чем это принято думать».

После святой мессы уселись архиепископ и его гость за трапезу. Они позволили себе по скромному глотку вина, после чего уединились в библиотеке. Свет десяти больших свечей в медных подсвечниках неторопливо вел запутанную игру с округлыми поверхностями застывших предметов, искажая очертания лиц, делая все движения преувеличенными, переводя их на язык печальных теней. Здесь архиепископ и его гость в дружеской беседе толковали о мере кротости, Граде Божьем, лошадях и охотничьих собаках, трудностях похода и его шансах на успех, о евреях, ценах на леса, о том, каким образом подаются знамения и совершаются чудеса.

Вскоре рыцарь умолк, предоставив этьенскому архиепископу говорить одному, и архиепископ — как написано в его дневнике изысканной латынью — «наслаждался весьма вежливым, разумным, хоть и необычайно сдержанным вниманием» гостя. Наконец, далеко за полночь, в свете все убывающих свечей, испросил сеньор Гийом де Торон и, разумеется, получил от этьенского архиепископа полное и абсолютное отпущение грехов. Архиепископ также одарил своего гостя некоторыми полезными сведениями о состоянии дорог, хитроумии дьявола и об уловках, способствующих это хитроумие обойти, об истоках святой реки Иордан в Галилейском море, о еврейском золоте, о мерзостях византийцев и о том, как уберечь от них душу. Был час молчания теней. Из глубины молчания — скрытно дышащий шорох, будто есть в соборе еще некто и у него — иные намерения.

Гость передал в руки служителя Бога денежное подношение на нужды церкви. Расстались. Вышел в теплую темень. И пала на него ночь.

Прежде, чем возлечь в чистоте на свое ложе, архиепископ, склонный к педантичности, прибавил еще несколько строк в своем дневнике. Примечание отчасти странное, даже если учесть, что запись сделана в столь поздний час.

«Я готов ныне присягнуть, — пишет в ясном сознании благочестивый клирик, — что человек этот процедил сквозь зубы не более сотни слов в течение четырех часов, проведенных со мной в этом святом месте. Удивительно, почти сверхъестественно, что мы не заметили этого величайшего молчания, разве лишь тогда, когда, откланявшись, муж сей отправился восвояси. Да и молчание его так обернулось, будто это и не молчание вовсе. Впервые с тех пор, как вступили мы на путь Святого Служения, — отмечает архиепископ в крайнем изумлении, — выдаем мы христианину отпущение грехов и даже благословение на дорогу без того, чтобы испросивший счел себя обязанным исповедаться перед нами хоть в одном малом прегрешении из того обилия грехов, которыми полон этот мир, к нашей вящей печали. Более того: весьма странная и подозрительная скрытность, с которой держался сеньор Гийом де Торон, обращаясь с нами, сама по себе укрылась от взора нашего до того часа, пока не покинул нас этот человек. Конечно же, не могли мы пойти за ним и воротить его из тьмы. Итак, на нас возложена обязанность, хоть и с опозданием, исполнить всю меру закона, отметив при сем, что это возможно, возможно вполне: обмануты мы путем лукавым, который не есть, разумеется, путь христианский.

С другой же стороны, наш долг — да будет он исполнен — проявить до конца, как и подобает, всю меру милосердия, засвидетельствовав письменно, что молчание, а равно и другие доказательства страданий, которые, по нашему предположению, читались на лице де Торона, можно истолковать как признаки смиренности в страданиях и духовной аскезы. Два свойства — смирение и аскеза, — так заканчивает благочестивый архиепископ Этьена эту свою запись, — не они ли высшие христианские добродетели? И да смилуется над нами Бог».

4

Поход выступил из Этьена и направился на восток, в сторону Гренобля, пересек реку, пролагая путь среди обширных осенних лесов. А осень собиралась с силами осторожно, словно пробуя вначале, смогут ли выстоять река, холмы и лес, прежде чем навалиться на них.

На околицах деревень крестьяне, немые, согбенные, недвижно взирали издали на проходящую процессию. Евреи же, словно был им заранее подан знак, покидали свои хижины и пропадали в чаще до приближенья похода. Из тьмы лесов, казалось, наводили они чары, дабы возбудить против нас силы зла.

Сокрыты и тверды — слетают на нас деяния Божьи, а мы, гнойная плоть и кровь, сколь мало позволено знать нам.

Знал Гийом де Торон и поведал о том Клоду на одной из ночных стоянок: бывает, проклятье Божье явится, как ласковая женская рука, а благословение порой придет, как разящий нож. Вид вещей — отнюдь не суть вещей.

Например, проклятье и гнев, что обрушил Господь на голову евреев. Гляди, как проклятье Божье сделало изысканным это племя. Тонки и хитры люди эти, и даже родной язык наш, истекая из их уст, вдруг превращается в вино.

Мысль о евреях привела сеньора в некоторое внутреннее возбуждение: яростное, темное намерение, сумрачное, полное холодной радости.

Клод — Кривое Плечо, со своей стороны, размышлял о женах этих самых евреев — бархатных сучках, жарких, смуглых, влажных.

Евреи, чуял Гийом де Торон, потихоньку едят нас поедом: вода прикоснулась к железу. Это прикосновение нежное, растворяющее незаметно. И даже меч — наш меч, проходит сквозь них, словно сквозь мутную толщу воды, медленно разъедаемый ею.

Всеблагий Боже, сжалься над паствой Твоей, ибо пылкое воинство скверны опутывает нас, и соблазн окольно тщится проникнуть. Но вера в сердцах наших пряма, холодна, одинока и весьма печальна. Виданное ли дело, чтобы еврей тайком прокрался в ряды наши?

Гийом де Торон был подавлен этим внезапным подозрением, но пробуждаясь, прозревал. Некое теплое таяние началось в нем, и сделалось ему хорошо. Будто подан ему знак или намек. Про себя он как бы сказал: «Здесь. Там. Теперь».

Дробилась процессия, перевернуто отражаясь в водах речных либо в глазах наблюдающего издали. Вода и расстояния способны превратить всякое движение в сущую комедию.

Вдоль линии холмов, зеленый цвет которых все темнел и темнел, возникали сперва три конных рыцаря, обернутые в белые плащи. Грубый черный крест был вышит на плащах спереди и сзади, словно меч пронзил людей этих, и раны их уже давно почернели. Кони под ними — гнедые, рослые. Издалека казалось, что подковы коней едва касались земли.

За ними выступал сеньор со своей свитой, окруженный всадниками в шлемах и панцирях. Сеньор одет был в охотничий костюм и восседал в седле своей кобылы Мистраль так, будто езда верхом сама по себе изнуряет его. Был ли он отчасти болен уж на этой стадии похода, как пишет о том Клод? Вопрос этот несуразен: почти всякий знает, что болезнь — это совокупность внутренних возможностей, коим нет числа.

Сам же Клод, в противовес сеньору, легко различим был издалека — и по своему увечью, и по крикливому желтому щиту, вроде из поддельного золота.

За свитой сеньора поспевало около трех дюжин пеших. В арьергарде тянулись мулы, груженные провиантом, катились кибитки на деревянных колесах, челядь и прочие, несколько женщин, приставших к походу, две коровы, по пути добытые грабежом у крестьян, козы, а в хвосте колонны — и по обеим ее сторонам — десятки беспородных собак, худых и злющих, неугомонных и плюгавых.

И вся эта пестрая процессия текла вдоль печальных осенних полей, будто влекомая в пучину неким источником невиданной силы.

Осень объятьем туманов взяла мир в осаду. Во всем разлилась пронизывающая сырость. Казалось, осень плетет свои злые козни в согласии с осторожным планом: густая, темная влажность в лесах, сероватый пар в долинах. Напряженный покой и его трепетные преображения у краев горизонта. А дожди пока припоздали.

Дни и ночи, часы слияния между ними — как сон — поход, в котором расстоянья обращаются в упругую материю, склонную к искажениям. Даже разнузданные клики радости беспутных людей вокруг ночных костров тотчас собирались в пространстве, отражаясь от него очищенными алхимией осени и меланхолией: звуки во много раз тише и глубже тех, что исторгали глотки этих беспутных людей.

Случалось не однажды, перед рассветом, прежде чем лагерь отряхнется от сна в лязге железа, звоне шпор и ржании коней, Клод в приливе благочестия будил своего господина к заутрене. И тогда, в часы молитвы, открывалась Вселенная, все покоряя своим невероятным покоем. То был покой скорби, печаль пустых холмов, что и не холмы уж вовсе, а сама душа холмов, томление облаков, которому навстречу выгибается земля в таком соблазне, что никакое удовлетворение никогда не остудит его.

И в пучине молчания казалось иногда, что тело страстно жаждет собственного исчезновения. Прозрачный пар — так чувствовалось — есть надлежащее состояние. И снизошла благодать на молящегося.

5

Не однажды случалось, что тьма настигала их в глубине леса, — тогда разводили они большой огонь посреди лагеря и окружали его плотным кольцом малых костров — в страхе пред вурдалаками, волками и дьяволом.

Поднявший взгляд мог видеть, как свет огня дробится в гуще листвы. А вокруг мечется волчий вой, угольком мерцает лисий глаз, злая птица кричит и смеется. Или ветер. Может, те, коварные, что кричат голосом птицы, лисы и ветра. И шелест листопада явственно намекал на существование некоего враждебного стана, что кишит вокруг и сжимает кольцо. В осаду взяты Силы Благочестия.