Антология народничества — страница 10 из 40

1. Заявление арестованного А. И. Желябова с требованием привлечения его в качестве обвиняемого по делу 1 марта (2 марта 1881 г.) // Былое. 1918. Кн. 4–5 (№ 10–11). С. 279.

2. Из воспоминаний А. В. Тыркова «К событию 1 марта 1881 г.» // Былое. 1906. № 5. С. 150–151.

3. Из показаний полицейского офицера Рейнгольда о захвате квартиры Г. Гельфман – Н. Саблина 2 марта 1881 г. (заседание суда 27 марта 1881 г.) // Дело 1 марта 1881 г. Процесс Желябова, Перовской и др. (Правительственный отчет). СПб., 1906. С. 154.

4. Из показаний Г. М. Гельфман на процессе (заседание 27 марта 1881 г.) // Там же. С. 157–158.

5. Из воспоминаний В. Н. Фигнер о событиях первых дней марта 1881 г. – Запечатленный труд. Ч. 1 // Собрание сочинений. Т. 1. М., 1928. С. 235, 275.

6. Из воспоминаний А. П. Прибылевой-Корба. – А. П. Прибылева-Корба. Некоторые данные о письме Исполнительного Комитета Александру III // Былое. 1906. № 6. С. 235.

7. Письмо Исполнительного комитета «Народной воли» Александру III (10 марта 1881 г.) // Литература партии «Народная Воля». М., 1907. С. 316–318.

8. Из показаний С. Л. Перовской на следствии (10, 11 и 13 марта 1881 г.) // Былое. 1918. Кн. 4–5 (№ 10–11). С. 285, 287–289.

9. Из показаний Т. Михайлова на следствии (3 марта 1881 г.) // Там же. С. 301–303.

10. Из показаний Н. Рысакова на следствии (март 1881 г.) // Там же. С. 246–248, 260, 275–276.

11. Из воспоминаний А. Тыркова об очной ставке с Н. Рысаковым // Былое. 1906. № 5. С. 154–156.

12. Примечание А. Прибылевой-Корбы к воспоминаниям А. Тыркова // Там же. С. 161–162.

13. Из воспоминаний И. И. Попова о настроениях в революционной среде после 1 марта // Попов И. И. Минувшее и пережитое. М.; Л., 1933. С. 103–104.

14. Из воспоминаний народовольца В. Панкратова о деятельности среди рабочих сразу после 1 марта // Былое. 1906. № 3. С. 232–233.

15. Из воспоминаний О. Любатович о настроениях в революционной среде Минска после 1 марта // Былое. 1906. № 6. С. 137.

16. Из воспоминаний Л. Кузнецова о событиях в Московском университете после 1 марта 1881 г. // Народовольцы после 1 марта 1881 г. Сб. статей и материалов. М., 1928. С. 26–28.

17. Из воспоминаний профессора-медика В. Флоринского о сходках в Казанском университете после 1 марта // 1 марта 1881 года. М., 1933. С. 82–83.

18. «Санкт-Петербургские ведомости» о мерах по искоренению крамолы (1881, 3 марта) // Там же. С. 41–42.

19. Письмо К. П. Победоносцева Александру III (6 марта 1881 г.) // Красный архив. 1923. Т. 4. С. 322–323.

20. Из передовых статей «Биржевых ведомостей» (1881, 6, 10 и 11 марта) // 1 марта 1881 года. М., 1933. С. 72–74.

21. Из передовой статьи газеты «Страна» (1881, 3 марта) // Былое. 1906. № 3. С. 29–30.

22. Из передовой статьи газеты «Земство» (29 апреля 1881 г.) // 1 марта 1881 года. М., 1933. С. 77.

23. Сообщение о Самарском Дворянском собрании 8 марта 1881 г. («Московские ведомости», 1881 г., 27 марта). Из сообщения о Самарском дворянском собрании (8 марта 1881 г.) «Московский телеграф», 1881, 27 марта // Там же. С. 77–78.

24. Из записки («конституционного проекта») гр. А. А. Бобринского (10 марта 1881 г.). – Конституционные проекты начала 80-х годов XIX в. // Красный архив. 1928. Т. 6 (31). С. 141–143.

25. Из дневника Д. А. Милютина о заседании Совета министров с обсуждением государственных преобразований (запись 8 марта 1881 г.) // Дневник Д. А. Милютина. В 4 томах. Т. 4. 1881–1882 гг. М., 1950. С. 32.

26. Обсуждение программы М. Т. Лорис-Меликова в Совете министров. (Из дневника государственного секретаря Е. А. Перетца. Запись от 8 марта 1881 г.) // Дневник Е. А. Перетца (1880–1883). М.; Л., 1927. С. 32–40.

27. Из дневника Д. А. Милютина о заседании Совета министров (запись 8 марта 1881 г.) // Дневник Д. А. Милютина. Т. 4. С. 35.

28. Текст молитвы за Александра III, направленный Синодом во все епархии православной церкви (март-апрель 1881 г.) // Былое. 1907. № 10. С. 16.

29. Из доклада М. Т. Лорис-Меликова о следствии и суде над первомартовцами (5 марта 1881 г.) // Красный архив. 1930. Т. 3 (40). С. 180–181.

30. Из воспоминаний Э. Серебрякова о замысле освобождения первомартовцев // Былое. 1907. № 4. С. 117–118.

31. Катков М. Н. Из передовой статьи «Московских ведомостей» (26 марта 1881 г.) // Катков М. Н. Собрание передовых статей «Московских ведомостей». М., 1898. С. 158–159.

32. Н.И. Кибальчич.

I. Заявление Н. И. Кибальчича об отказе от защиты (20 марта 1881 г.) // Былое. 1918. Кн. 4–5 (№ 10–11). С. 294.

II. Проект воздухоплавательного прибора (23 марта 1881 г.) // Там же. С. 115, 121.

33. Заявление А. И. Желябова с требованием суда присяжных (25 марта 1881 г.) // Там же. С. 284.

34. Письмо С. Л. Перовской матери (22 марта 1881 г.) // Народная воля в документах и воспоминаниях. М., 1930. С. 250–251.

35. Из дневника Е. А. Перетца о суде над первомартовцами (запись 28 марта 1881 г.) // Дневник Е. А. Перетца. С. 55.

36. Из правительственного отчета о суде над первомартовцами (26–30 марта 1881 г.) // Дело 1-го марта 1881 г. Процесс Рысакова, Михайлова, Гельфман, Кибальчича, Перовской и Желябова. СПб., 1906. С. 4–7, 80–81, 83–91, 95–96, 170–172, 204–206, 208, 210–211, 224–225, 265–269, 277–278, 280–282, 287–289, 291, 293, 296–297, 332–343.

37. «Times» о речи А. Желябова на суде 2 (14) апреля 1881 г. // 1 марта 1881 года. М., 1933. С. 246–247.

38. Из воспоминаний И. И. Попова о лекции В. С. Соловьева // Попов И. Минувшее и пережитое. М.; Л., 1933. С. 92–94.

39. Из письма Л. Н. Толстого Александру III о помиловании первомартовцев. (Первоначальная редакция – до 17 марта 1881 г.) // 1 марта 1881 года. М., 1933. С. 139, 141.

40. Приговор суда (29 марта 1881 г.) // Дело 1-го марта 1881 г. СПб., 1906. С. 361–362.

41. Из письма К. П. Победоносцева Александру III и ответ царя (30 марта 1881 г.) // К. П. Победоносцев и его корреспонденты. Т. 1. Novum Regnum. Полутом 1-й. М.; Пг., 1923. С. 47–48.

42. Заявление Г. М. Гельфман (30 марта 1881 г.) // Былое. 1918. Кн. 4–5 (№ 10–11). С. 300.

43. Прошение Н. Рысакова о помиловании (30 марта 1881 г.) // Там же. С. 305–306.

44. Казнь первомартовцев.

I. Из официального отчета о казни первомартовцев // Там же. С. 314–316, 318, 320–325.

II. Из «Kolnische Zeitung» (16 апреля 1881 г.) // Календарь Народной Воли на 1883 год. Женева, 1883. С. 72.

III. Из воспоминаний С. А. Иванова о 1881 годе // Былое. 1906. № 4. С. 240–241.

IV. В. К. Казнь первомартовцев. (Из воспоминаний очевидца) // Былое. 1919. № 15. С. 135–136.

V. Из революционной прокламации «Суд и пытка» (22 мая 1881 г.) // 1 марта 1881 года. Прокламации и воззвания, изданные после цареубийства. Пг., 1920. С. 27.

45. Смерть Геси Гельфман.

I. Письмо адвоката А. А. Герке директору департамента полиции В. К. Плеве (28 июня 1881 г.) // Красный архив. 1930. Т. 3 (40). С. 181–182.

II. Из письма А. Михайлова товарищам (15 февраля 1882 г.) // Прибылева-Корба А. Л., Фигнер В. Н. Народоволец А. Д. Михайлов. Л., 1925. С. 207.

III. Из воспоминаний О. С. Любатович // Былое. 1906. № 6. С. 133–134.

46. Прокламация «От Исполнительного комитета» в связи с казнью первомартовцев (4 апреля 1881 г.) // Революционное народничество семидесятых годов. Т. II. 1876–1882. М., 1965. С. 236–237.

47. Из передовой статьи. – «Листок Народной воли». № 1. 22 июля 1881 г. // Литература партии «Народная Воля». М., 1907. С. 119–122.

48. Из письма К. Победоносцева Александру III (23 апреля 1881 г.) // Красный архив. 1923. Т. 4. С. 330.

49. Манифест Александра III (29 апреля 1881 г.) // Полное Собрание законов Российской Империи. Собр. 3. Т. 1. СПб., 1885. № 118. С. 54.

50. Из передовой статьи «Московских ведомостей». № 125. 6 мая 1881 г. // Катков М. Н. Собрание передовых статей Московских Ведомостей. М., 1897–1898. С. 223–224.

51. В. Н. Фигнер об Исполнительном комитете «Народной воли» после 1 марта 1881 г. // Фигнер В. Н. Собрание сочинений. Запечатленный труд. Т. 1. М., 1928. Гл. XII. Состояние центра. С. 269–273.

52. Рассказ В. Г. Короленко о встрече с народовольцем Ю. Богдановичем после 1 марта 1881 г. // Короленко В. Г. История моего современника. М., 1965. С. 677–678.

53. Салтыков-Щедрин М. Е. Письма к тетеньке. Письмо третье // Собр. соч. В 20 томах. Т. XIV. М., 1972. С. 276, 278.

54. Завещание А. Д. Михайлова (16 февраля 1882 г.) // «Народная Воля» в документах и воспоминаниях. М., 1930. С. 257–258.

1. Андрей Желябов*

Заявление с требованием привлечения его в качестве обвиняемого по делу 1 марта (2 марта 1881 г.)

Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы; если Рысакова намерены – казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1-го марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения. Прошу дать ход моему заявлению.

Андрей Желябов.

2. Аркадий Тырков*

Из воспоминаний

После 1-го марта я виделся часто с Перовской. 27 февраля был арестован Желябов, лично близкий ей человек. Сама она, как говорили, была больна все эти дни и с трудом ходила. Она переживала целый ряд крупных потрясений и личных и общественных, но оставалась все такой же тихой, сдержанной и спокойной на вид, глубоко хороня в себе свои чувства. Кажется, 3 марта мы шли с ней по Невскому. Мальчишки-газетчики шныряли и выкрикивали какое-то новое правительственное сообщение о событиях дня: «новая телеграмма о злодейском покушении…» и т. д. Около них собралась толпа и раскупала длинные листки. Мы тоже купили себе телеграмму. В ней сообщалось, что недавно арестованный Андрей Желябов заявил, что он организатор дела 1 марта. До сих пор можно еще было надеяться, что Желябов не будет привлечен к суду по этому делу. Хотя правительство и знало, что он играет крупную роль в делах партии, но для обвинения по делу 1-го марта у него не могло еще быть улик против Желябова. Из телеграммы было ясно, что участь Желябова решена. Даже в этот момент, полный страшной для нее неожиданности, Перовская не изменила себе. Она только задумчиво опустила голову, замедлила шаг и замолчала. Она шла, не выпуская из нерешительно опущенной руки телеграммы, с которой она как будто не хотела расстаться. Я тоже молчал, боялся заговорить, зная, что она любит Желябова. Она первая нарушила молчание. На мое замечание: «Зачем он это сделал?» – она ответила: «Верно, так нужно было».

3. Захват квартиры Г. Гельфман* и Н. Саблина* 2 марта 1881 г

Из показаний полицейского офицера Рейнгольда

[…] В доме № 5 по Тележной улице я был два раза – в первый раз в половине первого часа ночи, по приглашению товарища прокурора судебной палаты Добржинского. Как только мы пришли к дому, сейчас же взошли на лестницу. При нас был старший дворник. Я приказал ему позвонить. Он позвонил. Долго не было ответа. Наконец, вторично позвонил. Тоже нет ответа, так что звонили несколько раз, но ответа все не было. Наконец, внутри квартиры послышались шаги какого-то человека, который приблизился к двери и спросил: «Кто там?» Я ответил: полиция и прокурор. «Что же вам нужно?» – был вопрос. Я ответил: отворите, иначе я прикажу дверь сломать, и сию же минуту дворнику было приказано рубить дверь. Как только раздался первый стук топора, послышался внутри квартиры выстрел, за ним другой, с некоторыми промежутками всего было сделано шесть выстрелов. После шестого выстрела все утихло. В это время из боковой двери показалась женщина, которая довольно громко сказала: «Сдаемся, подайте помощь». […] Тогда я приказал взять эту женщину. Двое городовых взяли ее за руки и держали. В это время я вошел в квартиру. Как только я начал входить, она закричала: «Не входите в комнату направо, там взрывчатые вещества». […]

4. Геся Гельфман*

Из показаний на процессе (заседание 27 марта 1881 г.)

Я желаю объяснить обстоятельства убийства. Когда мы переехали на квартиру, мы условились, что в случае обыска должно дать несколько выстрелов с целью, чтобы произвести шум, т. е. чтобы об этом знало побольше людей […] и чтобы те лица, которые ходили к нам на квартиру, могли узнать об этом. Я действительно признаю, что Саблин сделал несколько выстрелов с той целью, чтобы произвести шум. Что касается до того, как он застрелился, то в это время я была в своей комнате, а также и тогда, когда услышала звонок, и слышала, как Саблин спросил: «Кто там?» Потом Саблин подошел к моей комнате и сказал, что пришла полиция. Пока я одевалась, я услышала выстрелы. Когда я вышла из комнаты и услышала на лестнице голоса: «стреляйте», то я, зная, что банки стояли не в средней комнате, а в той, где лежал окровавленный Саблин, опасаясь, чтобы пули не попали в банки, ибо тогда мог бы взорваться целый дом и, конечно, было бы очень много жертв, – поэтому я взяла банки из первой комнаты и перенесла их в среднюю. Затем, увидя, что Саблин лежит окровавленный, я открыла дверь и сказала: «прошу позвать доктора», но больше ничего не произнесла. Я объясняю, что ни я, ни Саблин не желали друг друга убить. Я объясняю это для того, чтобы не дать пищи людям без всякого основания клеветать на человека, бросать на него тень, что для него ничего не значит лишить жизни человека, тем более своего товарища. […]

5. Вера Фигнер*

Из воспоминаний о событиях первых дней марта 1881 г.

3 марта Кибальчич принес на нашу квартиру весть, что открыта квартира Гельфман (на Тележной улице); что Гельфман арестована, а Саблин, с виду всегда беззаботный весельчак, вечно игравший в остроумие, застрелился. Он рассказал также о вооруженном сопротивлении человека, явившегося в дом после ареста Гельфман и оказавшегося рабочим Т. Михайловым*. […] Это событие ставило на очередь судьбу магазина сыров на М. Садовой. Он еще не был ликвидирован нами, и его хозяева, Богданович[395] и Якимова, оставались на своих местах в нем. Каждую минуту он мог быть открыт полицией. Часа в два, когда на квартире, кроме меня и Исаева, присутствовали Тихомиров, Перовская, Ланганс, Якимова и еще человек шесть из Комитета, вопрос о ликвидации магазина был поставлен на обсуждение и было постановлено, что это должно быть сделано немедленно, причем хозяева покинут Петербург в тот же вечер. Одна я была другого мнения: я предлагала сохранить магазин еще на 2–3 дня на случай, не поедет ли новый император, живший с императрицей в Аничковом дворце, в Михайловский манеж по той же Малой Садовой, по которой ездил его отец, и если это произойдет – взорвать мину, предназначавшуюся для Александра II. Я указывала, что рисковать в этом случае лицами, которые останутся в магазине, стоит, и Исполнительный Комитет имеет право на такой риск… Однако присутствовавшие все были против. У меня вырвался возглас: «Это трусость!» Тогда Тихомиров и Ланганс, стоявшие рядом со мной, с гневным жестом подняли крик: «Вы не имеете права говорить так!..» Остальные молчали, и дело было снято с очереди.

6. Анна Прибылева-Корба*

Из воспоминаний об обстоятельствах написания письма Исполнительного комитета Александру III

[…] В собрании Комитета поднялся вопрос, стоит ли обращаться к правительству, есть ли малейшая надежда на то, что предложения Комитета будут им приняты. Никто из членов Комитета не питал такой уверенности; всем упорство русского правительства было хорошо известно; все знали, что отречение от византийства можно вырвать у него только силой. Тем не менее Комитет решил обратиться к правительству, открывая для него возможность с честью закончить борьбу, завязавшуюся между ним и русской революционной партией, за которой стояли если на самолично все жители страны, то, несомненно, жизненные интересы всего народа. Обществу же таким образом доставлялся случай стать судьей обеих борющихся сторон.

Поручение Комитета взялись исполнить два лица – Грачевский* и Тихомиров*. Чтение обоих произведений в Комитете состоялось на конспиративной квартире в Коломне. Собрание происходило днем 7–8 марта. На нем присутствовали: С. Л. Перовская, Суханов*, Т. Ив. Лебедева*, Исаев*, Грачевский, Фроленко*, Тихомиров и хозяева квартиры: С. Златопольский[396] и я. В. Н. Фигнер в этот день не могла прийти, так как дела задержали ее дома. Присутствовавшие не одни составляли тогдашний Исполнительный Комитет. Некоторые из его членов находились в то время в Москве и других городах России.

Первым читал свой проект обращения к правительству Грачевский. У него изложение причин, приведших к 1 марта, было выполнено обстоятельно и недурно. В общем же проект его не получил одобрения Комитета.

Тихомиров придал обращению к правительству форму письма, которая была найдена удачною, самое изложение большинством присутствовавших было признано удовлетворительным. […]

(По воспоминаниям М. Ф. Фроленко, арестованного еще 17 марта, т. е. вскоре после выхода в свет письма Исполнительного Комитета, Суханов говорил ему, что он сначала относился не совсем одобрительно к его содержанию, кажется, за недостаточное развитие той части письма, которая касается причин, вызвавших событие 1-го марта. Но однажды ему пришлось присутствовать на чтении письма среди офицеров. Он видел действие его на них и с тех пор стал решительным его поклонником. В новом для него освещении оно казалось ему совершенством. «Оно кратко, сильно, выразительно, – говорил Суханов, – во всем соблюдена мера и оно написано с чувством собственного достоинства». Словом, лучшего письма не могло быть. (Примеч. А. П. Прибылевой-Корба)).

7. Письмо Исполнительного Комитета «Народной воли» Александру III

(10 марта 1881 г.)

Ваше Величество!

Вполне понимая то тягостное настроение, которое Вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный Комитет не считает, однако, себя вправе поддаваться чувству естественной деликатности, требующей, может быть, для нижеследующего объяснения выждать некоторое время. Есть нечто высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной, долг, которому гражданин принужден жертвовать и собой, и своими чувствами, и даже чувствами других людей. Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся обратиться к Вам немедленно, ничего не выжидая, так как не ждет тот исторический процесс, который грозит нам в будущем реками крови и самыми тяжелыми потрясениями.

Кровавая трагедия, разыгравшаяся на Екатерининском канале, не была случайностью и ни для кого не была неожиданной. После всего происшедшего в течение последнего десятилетия, она являлась совершенно неизбежной, и в этом ее глубокий смысл, который обязан понять человек, поставленный судьбою во главе правительственной власти. Объяснять подобные факты злоумышлением отдельных личностей или хотя бы «шайки» может только человек, совершенно неспособный анализировать жизнь народов. В течение целых 10 лет мы видим, как у нас, несмотря на самые строгие преследования, несмотря на то, что правительство покойного Императора жертвовало всем – свободой, интересами промышленности и даже собственным достоинством – безусловно всем жертвовало для подавления революционного движения, оно все-таки упорно разрасталось, привлекая к себе лучшие элементы страны, самых энергичных и самоотверженных людей России, и вот уже три года вступило в отчаянную, партизанскую войну с правительством. Вы знаете, Ваше Величество, что правительство покойного Императора нельзя обвинять в недостатке энергии. У нас вешали правого и виноватого, тюрьмы и отдаленные губернии переполнялись ссыльными. Целые десятки так называемых «вожаков» переловлены, перевешаны: они гибли с мужеством и спокойствием мучеников, но движение не прекращалось, оно безостановочно росло и крепло. Да, Ваше Величество, революционное движение не такое дело, которое зависит от отдельных личностей. Это процесс народного организма, и виселицы, воздвигаемые для наиболее энергичных выразителей этого процесса, так же бессильны спасти отживающий порядок, как крестная смерть Спасителя не спасла развратившийся античный мир от торжества реформирующего христианства.

Правительство, конечно, может еще переловить и перевешать многое множество отдельных личностей. Оно может разрушить множество отдельных личностей. Оно может разрушить множество отдельных революционных групп. Допустим, что оно разрушит даже самые серьезные из существующих революционных организаций. Но ведь все это нисколько не изменит положения вещей. Революционеров создают обстоятельства, всеобщее неудовольствие народа, стремление России к новым общественным формам. Весь народ истребить нельзя, нельзя и уничтожить его недовольство посредством репрессалий: неудовольствие, напротив, растет от этого. Поэтому на смену истребляемых постоянно выдвигаются из народа все в большем количестве новые личности, еще более озлобленные, еще более энергичные. Эти личности в интересах борьбы, разумеется, организуются, имея уже готовый опыт своих предшественников, поэтому революционная организация с течением времени должна усиливаться и количественно, и качественно. Это мы видим в действительности за последние 10 лет. Какую пользу принесла гибель долгушинцев, чайковцев, деятелей 1874 года? На смену их выступили гораздо более решительные народники. Страшные правительственные репрессалии вызвали затем на сцену террористов 1878–1879 гг. Напрасно правительство истребляло Ковальских, Дубровиных*[397], Осинских, Лизогубов. Напрасно оно разрушило десятки революционных кружков. Из этих несовершенных организаций, путем естественного подбора, вырабатываются только более крепкие формы. Появляется, наконец, Исполнительный Комитет, с которым правительство до сих пор не в состоянии справиться.

Окидывая беспристрастным взглядом пережитое нами тяжелое десятилетие, можно безошибочно предсказать дальнейший ход движения, если только политика правительства не изменится. Движение должно расти, увеличиваться, факты террористического характера повторяться все более обостренно; революционная организация будет выдвигать на место истребляемых групп все более и более совершенные, крепкие формы. Общее количество недовольных в стране между тем увеличивается; доверие к правительству в народе должно все более падать, мысль о революции, о ее возможности и неизбежности – все прочнее будет развиваться в России. Страшный взрыв, кровавая перетасовка, судорожное революционное потрясение всей России завершит этот процесс разрушения старого порядка.

Чем вызывается, обусловливается, эта страшная перспектива? Да, Ваше Величество, страшная и печальная. Не примите это за фразу. Мы лучше, чем кто-либо другой, понимаем, как печальна гибель стольких талантов, такой энергии – на деле разрушения, в кровавых схватках, в то время, когда эти силы при других условиях могли бы быть потрачены непосредственно на созидательную работу, на развитие народа, его ума, благосостояния, его гражданского общежития. Отчего же происходит эта печальная необходимость кровавой борьбы?

Оттого, Ваше Величество, что теперь у нас настоящего правительства, в истинном его смысле, не существует. Правительство, по самому своему принципу, должно только выражать Народные стремления, только осуществлять Народную Волю. Между тем у нас, извините за выражение, правительство выродилось в чистую камарилью и заслуживает названия узурпаторской шайки гораздо более, чем Исполнительный Комитет.

Каковы бы ни были намерения государя, но действия правительства не имеют ничего общего с народной пользой и стремлениями. Императорское правительство подчинило народ крепостному праву, отдало массы во власть дворянству; в настоящее время оно открыто создает самый вредный класс спекулянтов и барышников. Все реформы его приводят лишь к тому, что народ впадает все в большее рабство, все более эксплуатируется. Оно довело Россию до того, что в настоящее время народные массы находятся в состоянии полной нищеты и разорения, не свободны от самого обидного надзора даже у своего домашнего очага, не властны даже в своих мирских, общественных делах. Покровительством закона и правительства пользуется только хищник, эксплуататор; самые возмутительные грабежи остаются без наказания. Но зато какая страшная судьба ждет человека, искренно помышляющего об общей пользе. Вы знаете хорошо, Ваше Величество, что не одних социалистов ссылают и преследуют. Что же такое – правительство, охраняющее подобный «порядок»? Неужели это не шайка, неужели это не проявление полной узурпации?

Вот почему русское правительство не имеет никакого нравственного влияния, никакой опоры в народе; вот почему Россия порождает столько революционеров; вот почему даже такой факт, как цареубийство, вызывает в огромной части населения – радость и сочувствие! Да, Ваше Величество, не обманывайте себя отзывами льстецов и прислужников. Цареубийство в России очень популярно.

Из такого положения может быть два выхода: или революция, совершенно неизбежная, которую нельзя предотвратить никакими казнями, или добровольное обращение верховной власти к народу. В интересах родной страны, во избежание напрасной гибели сил, во избежание тех страшных бедствий, которые всегда сопровождают революцию, Исполнительный Комитет обращается к Вашему Величеству с советом избрать второй путь. Верьте, что как только верховная власть перестанет быть произвольной, как только она твердо решится осуществлять лишь требования народного сознания и совести, Вы можете смело прогнать позорящих правительство шпионов, отослать конвойных в казармы и сжечь развращающие народ виселицы. Исполнительный Комитет сам прекратит свою деятельность, и организованные около него силы разойдутся для того, чтобы посвятить себя культурной работе на благо родного народа. Мирная, идейная борьба сменит насилие, которое противно нам более, чем Вашим слугам, и которое практикуется нами только из печальной необходимости.

Мы обращаемся к Вам, отбросивши всякие предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что Вы – представитель той власти, которая столько обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к Вам, как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознания своих обязанностей и желания знать истину. Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы теряли не только отцов, но еще брать ев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России. Ждем того же и от Вас.

Мы не ставим Вам условий. Пусть не шокирует Вас наше предложение. Условия, которые необходимы для того, чтобы революционное движение заменилось мирной работой, созданы не нами, а историей. Мы не ставим, а только напоминаем их.

Этих условий, по нашему мнению, два:

1) общая амнистия по всем политическим преступлениям прошлого времени, так как это были не преступления, но исполнение гражданского долга,

2) созыв представителей от всего русского народа для пересмотра существующих форм государственной и общественной жизни и переделки их сообразно с народными желаниями.

Считаем необходимым напомнить, однако, что легализация верховной власти народным правительством может быть достигнута лишь тогда, если выборы будут произведены совершенно свободно. Поэтому выборы должны быть произведены при следующей обстановке:

1) депутаты посылаются от всех классов и сословий безразлично, и пропорционально числу жителей;

2) никаких ограничений ни для избирателей, ни дли депутатов не должно быть;

3) избирательная агитация и самые выборы должны быть произведены совершенно свободно, а потому правительство должно в виде временной меры, впредь до решения народного собрания, допустить:

а) полную свободу печати,

б) полную свободу слова,

в) полную свободу сходок,

г) полную свободу избирательных программ.

Вот единственное средство к возвращению России на путь правильного и мирного развития. Заявляем торжественно, пред лицом родной страны и всего мира, что наша партия со своей стороны безусловно подчинится решению Народного Собрания, избранного при соблюдении вышеизложенных условий, и не позволит себе впредь никакого насильственного противодействия правительству, санкционированному Народным Собранием.

Итак, Ваше Величество, решайте. Перед Вами два пути. От Вас зависит выбор. Мы же затем можем только просить судьбу, чтобы Ваш разум и совесть подсказали Вам решение, единственно сообразное с благом России, с Вашим собственным достоинством и обязанностями перед родною страной.

8. Софья Перовская

Из показаний 10, 11 и 13 марта 1881 г.

На предлагаемые мне вопросы отвечаю:

В последнее время жила на квартире по 1-й роте Измайловского полка, д. № 18, под именем Лидии Войновой вместе с Андреем Желябовым под именем Николая Слотвинского. Признаю себя принадлежащей к партии «Народной Воли». Признаю свою прикосновенность к покушению на жизнь покойного государя 19 ноября 1879 г. под Москвою, под именем Марины Сухоруковой, так равно и в участии в покушении 1-го марта, от которого государь погиб. […]

Точно определить время зарождения мысли о цареубийстве нет возможности, во время соловьевского покушения единой всероссийской организации, строго говоря, не существовало, и мысль о покушении самостоятельно существовала в нескольких отдельных группах, но не у всех революционных деятелей. Начиная с осени 1879 г. отдельные организации сплотились в одну общую, и мысль о покушении на покойного государя была принята всей партией. На Липецком съезде я не была, впоследствии знала о том, что он был, но сведений о нем никаких сообщить не могу. Под влиянием принятого нами решения осенью 1879 г. я и поехала в Москву. […]

Из числа предъявленных мне карточек мне знакомы: Рысаков; Гесю Гельфман, Семена, Кота и Александра Михайлова и того, которого мне при допросе назвали Тетеркой[398], я, кажется, где-то видала. Под Семеном я называю того, которого мне назвали Баранниковым, а под Котом – Колодкевичем. Где и при каких обстоятельствах, я объяснять не желаю. Того, которого вы называете Тимофеем Михайловым и карточка которого мне сем предъявляется, я не знаю. Об участии Семена в московском предприятии и под каким именем он жил, я показывать не желаю. Все отобранное у меня вчера при задержании принадлежит мне, но разъяснять значение разных заметок, найденных в моих бумагах и записной книжке, я не желаю. […]

По поводу вопроса, предложенного мне о плане, сделанном карандашом на обороте конверта, я признаю, что план этот нарисован мною в воскресенье 1-го марта утром. […] План этот рисовала я для того, чтобы пояснить лицам, шедшим со снарядами, где они должны были находиться. Относительно же более подробных разъяснений этого плана, то я отказываюсь их давать, а также и относительно кружков, находящихся на этом плане. Привезя на конспиративную квартиру снаряды, я пояснила, что их меньше предполагавшегося количества, т. к. не успели приготовить всех, по короткости времени, потому что окончательное решение действовать 1-го марта было принято в субботу вечером; по каким именно причинам, я отвечать не желаю, т. к. эта поспешность имела весьма много причин, разъяснять которые я не желаю.

Я в продолжение нескольких месяцев занималась слежением за покойным государем, но как и с кем происходило это слежение, разъяснять не желаю. По поводу шифрованной записки, найденной у меня, и якобы дешифрированной и прочтенной мне сейчас, я никаких объяснений давать не желаю.

9. Тимофей Михайлов*

Из показаний на следствии (3 марта 1881 г.)

Зовут меня Тимофей Михайлов, другой фамилии нет. От роду имею 21 г., вероисповедания православного. Проживаю на углу Дегтярной и 5 ул. Песков, дом 33/14, кв. 10, по паспорту на имя мещанина г. Чернигова Сергея Иванова Лапина. Средствами к жизни служат заработанные деньги мастерством котельника. Звание мое крестьянин Смоленской губернии, Сычевского уезда, Ивановской волости, дер. Гаврилова. Родился в названной выше деревне. Воспитание не получил.

Я признаю себя принадлежащим к русской социально-революционной партии и «держусь террористического направления». Выразилась ли в чем-либо моя активная деятельность революционера-террориста и как я стоял по отношению к террористической деятельности партии вообще и в частности к событию 1-го марта сего года, именно к покушению на жизнь священной особы ныне почивающего в Бозе государя императора Александра Николаевича, я отвечать не желаю.

10. Николай Рысаков*

Из показаний

[…] Вспомните наивного Гольденберга*, который думал прекратить террор, выдав всех террористов. Но ведь не мы виною в терроре, т. е. вина не ляжет всею своею тяжестью на нас, а только частью, не мы подготовили условия, давшие пищу террору. Вспомните 60-е годы, когда мирных пропагандистов крестьяне сами вязали, и посмотрите на восьмидесятые, когда рабочие и крестьяне пропитываются крамолой; прежде были времена мирные, даже симпатичные на ваш взгляд, а теперь времена тяжелые, условия для революционеров гораздо худшие, а плоды… обильнее. Поверьте, что ныне страшно натянутые условия для существования. Социалист носил свое право, если образно выразиться, в дуле револьвера. Для блага всего народа, для устранения возможной дикой, бесформенной битвы за что-то нужно было покончить с этим временем непонимания друг друга. Но как покончить? Выдать партию действий? Да ведь то, что она партия действий – не привилегия ее. Я и в деревне слышал, что «и у нас найдутся хорошие люди, которые этих (урядников) подчистят». Уж и в деревне слышались изредка отзывы в пользу действий из-за угла. Создайся деревенский террор, деревня могла бы служить контингентом для выбора лиц в летучий отряд. […]

Ждать перемены верховной власти? Но это значило, что только растягивать эти тяжелые времена и доводить положение дел до кризиса при настоящей всеобщей голодовке, при всеобщей вере в черный передел или «слушной час», вере, уничтожаемой самим царем, а стало быть, еще более по настоящему положению дел, натягивающим без того натянутые струны.

[…] Причины, побудившие меня принять участие в покушении, не совсем солидарны с причинами, побудившими партию на покушение. Я решился на покушение потому, что: 1) желал прекращения террористических действий, мешающих мирной пропаганде; 2) желал мирной пропаганды для того, чтобы народ сознательно заявил свои требования, для чего баррикады не необходимы, для чего не нужно и пролития крови, перебития половины одних для блага других, желал, чтобы народ в своих требованиях заявил свои нужды, устроил жизнь по своему усмотрению, по своим понятиям, которые во многих чертах – чисто социалистического характера, как, напр., понятие о труде, наследстве, как и о правах на собственность, земельная община, рабочая артель, желал, чтобы партия «Народной Воли» не считала бы своих учений исключительно верными и могущими пролить благо и не старалась бы устроить новую жизнь по своему идеалу, а если вызвалась быть другом народа, то училась бы у него и учила его, не отталкивая от участия в новой жизни и прочие фракции и учреждения; 3) при том я знал, что мирная пропаганда не возможна при императоре Александре II, который есть личный враг социалистов; 4) знал также, что экономическое положение настоящих двух лет и, по крайней мере, будущего третьего есть очень исключительное, тяжелое. Тяжесть эта увеличивалась еще правительственными мерами, направленными на искоренение крамолы. Положение это таково, что достаточно нескольких усилий, чтобы революционное движение началось, этому верили и верят многие, но что это было бы за движение? Даже мы, закоренелые злодеи, и те пугались его. Партия в силах его разжечь, но не в силах остановить или даже направить к желанной цели. Народ – эта сознательная живая сила, проделала бы бунт, наподобие глуповцев Щедрина[399]. Я же лично сомневаюсь, могла ли партия, не приобретшая в народе доброго имени, руководить им, сумела ли она оставшимся братьям дать благо, коротко сказать – имела ли она нравственное право начать движение, за конец которого не отвечала, потому что, хотя «политическое развитие и приобретается на баррикадах», но все-таки это очень слабое доказательство на право руководить движением. […] 5) Я был уверен, что император Александр II не пойдет на солидные сделки с народом, не уничтожит в скором времени гибельных мер против крамолы. […]

Зная, что террор деревенский не за горами, зная, чего можно им достигнуть, я думал о средствах к его удалению, т. е. думал о том, как можно вырвать почву из-под ног террора; ныне я вполне сознаю, что это было необходимо, хотя шло вразрез с целями партии, но пусть лучше партия очутится в худшем положении, пусть заветная ее мечта ускользает от нее, и все это опять-таки во имя блага народа. Все мои размышления склонились к одному новому, более удачному покушению на жизнь государя, все остальные пути не могли радикально обеспочвить террор. […]

Затем прибавьте еще неотразимое впечатление от речей Желябова, и моя наэлектризованность в данном случае весьма понятна. Я не считал покушения даже убийством, т. е. мне ни разу не нарисовались в голове кровь, страдания раненых и т. д., но покушение рисовалось каким-то светлым фактом, переносящим общество в новую жизнь.

[…] Добавлю еще, что я не питал ненависти к государю, даже бросая снаряд. Очень трудно описывать мое нравственное состояние за последнее время, оно и для меня не вполне ясно. Туман, наэлектризованность, стремление к покушению – вот только, что теперь ясно. Невозможно почти шаг за шагом проследить, как я дорос до факта бросания снаряда, невозможно это мне, потому что я не смотрел на себя со стороны, не анализировал себя. Утверждаю только, что, не будь Желябова, я бы далек был от мысли принять участие не только в террористических фактах, но и в последнем покушении, лишенном для меня той окраски, которою окрашены прочие действия партии. Отношения к другим лицам партии в данном вопросе вовсе безынтересны: ни Перовская, ни Котик[400], никто из них видимо на меня не влиял, никто из них не мог овладеть настолько моими мыслями, чувствами и стремлениями, как Желябов. […] Желябов даже мог развить во мне партийность, чего не мог сделать никто из прочих лиц, сталкивающихся со мной, потому что он смотрел шире партии и за ней видел свет, а эти лица без партии были ничто. Еще добавлю, что только вышеприведенные мотивы к участию в покушении, принадлежащие лично мне, исключают истинность предположения, что я был слепым орудием Желябова.

11. Аркадий Тырков

Из воспоминаний об очной ставке с Н. Рысаковым

Часа в 2 дня меня опять вызвали из камеры и на этот раз повезли в департамент полиции. В департаменте меня ввели в небольшую комнату, выходившую своим единственным окном во двор, и оставили в ней одного. Стоя у окна, я увидел Рысакова, шедшего по двору из тюремного помещения при Департаменте под конвоем четырех жандармов с шашками наголо. […] Меня ввели в длинную комнату, в конце которой за большим столом стояло и сидело человек 8–10. Плеве[401] занимал председательское место. Жандармский офицер, почему-то надевший синие очки (потом я видел его без очков), шел передо мной в полуоборот к столу, почти даже задом к нему, близко наклоняясь над моим лицом и заглядывая очень загадочно и вопросительно мне в глаза. Вся эта комедия была очень смешна, но тут же было и нечто другое, от чего меня обдало холодом. По ею сторону стола сидел Рысаков и при моем появлении повернулся ко мне лицом. Когда его еще вели по двору, мне удалось уловить его настроение. Он шел какими-то равнодушными, точно не своими шагами, переводя глаза с предмета на предмет, с мучительным безразличием человека, для которого все счеты с жизнью кончены; одним словом, имел такой вид, какой могут иметь люди, когда их ведут на казнь. Но когда мне пришлось остановиться в каких-нибудь двух шагах от него и когда глаза наши встретились, тут только я увидел весь ужас его состояния. Лицо его было покрыто сине-багровыми пятнами, в глазах отражалась страшная тоска по жизни, которая от него убегала. Мне показалось, что он уже чувствует веревку на шее. […]

Рысаков оговорил всех, кого знал, за исключением студента С.[402], о котором почему-то умолчал. Прокуратура обещала ему помилование и выудила из него все, что было можно. Несмотря на оговор, у меня не шевельнулось ни разу враждебное чувство к нему. Его состояние, о котором я говорил, исключало возможность предъявлять к нему какое-либо нравственное требование. Нападая на центральное лицо в государстве, он сосредотачивал на себе слишком много внимания, слишком многие могли бы его спросить, почему он это сделал, за что он хотел убить, и у него не нашлось бы на это по совести ответа. Революционного прошлого у него не было, т. е. он не прошел тех фазисов психологического развития, которые были пройдены старшими народовольцами. Не было и достаточной идейной подготовки, и в характере не хватало дерзости. Это был еще совсем юный, добродушный и жизнерадостный провинциал. Вчера – еще просто мальчик в самом разгаре, если можно так выразиться, своей непосредственности, сегодня – цареубийца. И цареубийца непосредственный, сам бросивший первую бомбу. Он видел кровь посторонних людей, пострадавших от его снаряда; на его глазах разорвалась вторая бомба, поразившая государя и Гриневицкого. Он видел толпу, сбегавшуюся к месту катастрофы, у которой был в глазах ужас перед совершившимся и негодование к нему, Рысакову. Когда он очутился в руках следственной власти, она впилась в него своими умелыми когтями, не давая ему времени опомниться, разобраться хоть сколько-нибудь в той сложной сети ошеломлявших и противоречивых чувств, которые должны были всплыть совершенно неожиданно для него самого. […]

Таких людей клеймят ужасным словом «предатель» и этим исчерпываются все счеты с ними. Мне хотелось показать, какую страшную пытку испытал Рысаков прежде, чем начал говорить, и что, суммируя все обстоятельства, он заслуживает только жалость, а не презрение.

12. Анна Прибылева-Корба*

Примечание А. Прибылевой-Корбы к воспоминаниям А. Тыркова

Привлечение Рысакова к делу 1 марта состоялось при таких обстоятельствах: осенью 1880 г. Исполнительному Комитету было сообщено, что студент горного института Рысаков предлагает свои услуги для совершения террористического акта. Узнав, что этому студенту 19 лет, Исполнительный Комитет был склонен вовсе не вступать с ним в переговоры, но так как лица, говорившие от имени Рысакова, настаивали на том, чтобы Комитет воспользовался предложением Рысакова для целей партии, то решено было подвергнуть его испытанию. За нравственные качества Рысакова ручались его знакомые, но было необходимо убедиться в его мужестве и стойкости. Однако это испытание вовсе не должно было влечь за собою неминуемо террористическую деятельность Рысакова. Комитету важно было выяснить лишь степень доверия, которую заслуживал Рысаков. Испытание было организовано так: в октябре 80-го г. в Петербурге получились новые принадлежности для большой типографии «Народной Воли», пересылались большой вал, шрифт и еще какие-то тяжелые предметы. Этот груз был отправлен из провинции по двум жел. дор. накладным. Получка груза, конечно, представляла некоторую опасность: ящики могли разбиться дорогой, могло случиться что-нибудь и другое в этом роде. Рысакову поручили получить груз по одной накладной. Ему было указано, по каким улицам он должен ехать с ломовым извозчиком. На некотором расстоянии от вокзала на мосту его ждало лицо, посланное комитетом. Лицо это должно было сменить Рысакова для дальнейшего препровождения ящиков. Рысаков оказался мужественным и точным. В назначенное время он уже был на мосту. К нему подошел человек, которого он отрекомендовал в качестве брата, который и поедет с ним дальше. Несколько дней спустя Рысакову дали вторую накладную, и на этот раз доверили ему доставить груз на квартиру Люстига* (судился но процессу 20-ти). И на этот раз он выполнил поручение превосходно. Так как Рысаков продолжал свои сношения с Комитетом, с целью исполнять его поручения, то его привлекли к участию в «наблюдательном отряде», о чем говорит Тырков в своей интересной и правдивой статье. Приближалась развязка: чем ближе подходило время к 1 марта, тем более события ускоряли свой ход, а на роль 3-го метальщика не было вполне испытанного человека. Молодость Рысакова по-прежнему составляла громадное препятствие к привлечению его к делу, но сила вещей одержала верх над всеми соображениями.

13. Иван Попов[403]

Из воспоминаний о настроениях в революционной среде после 1 марта

Все, я думаю, даже и народовольцы, были подавлены грандиозностью совершившегося факта. Раскрытие сырной лавки Кобозева, подробности о метальщиках, арест на Тележной улице и другие факты усугубляли впечатление; но последствий не было. Растерянность правительства исчезла, а аресты Перовской и др. говорили о том, что правительство спохватилось, будет сопротивляться, и реакция усилится. Письмо Исполнительного Комитета к Александру III поразило всех нас скромностью своих требований. Некоторые из наших воспитанников высказывали даже мнение о том, что не стоило огород городить: и Лорис[404] приблизительно дал бы то же. Но это, конечно, было неверно. 1 марта показало не слабость революционеров, а слабость и неподготовленность русского общества, земских и городских самоуправлений. Общество не сопротивлялось реакции, не говоря уже о том, что не предъявило правительству никаких требований, если не считать выступлений петербургского дворянства и двух-трех земских собраний. […]

Моя судьба уже была предрешена: я принял программу партии «Народной Воли», хотя и не считал себя пригодным к террористической борьбе; я решил работать среди рабочих.

14. Василий Панкратов[405]

Из воспоминаний о деятельности среди рабочих после 1 марта

Наконец грянуло 1 марта. Весь Петербург объят паникой. Полиция растерялась, мирный обыватель напуган, по улицам молчаливое движение. Петербуржцы уже не бегут так стремительно по улице, а как-то несмело, осторожно идут, ожидая чего-то нового, более грозного. Рабочие революционные группы тоже волнуются, ждут призыва к открытой массовой борьбе, призыва к восстанию. Проходит день, другой. Полиция оживает. Удобный момент упущен. Начались аресты, а призыва все нет. Появляется прокламация «К Александру III». Только после нее стало явным, что Исполнительный Комитет вовсе не имел в виду народного восстания. Многие рабочие это считали промахом. Надо было бы во что бы то ни стало поднять рабочих хотя в одном Питере, – говорили они, пусть бы кончилось неудачей, но для будущего оно послужило бы опытом, положило бы ясную границу между народом и правительством. Да еще неизвестно, чем бы все кончилось. Другие же, наоборот, одобряли действия Исп. Ком. после 1-го марта, указывая на неподготовленность масс, на недостаточность сил и слишком большие жертвы, которых потребовало бы восстание. С этими доводами нельзя было не согласиться. Действительно, тогдашние заводы не представляли таких грандиозных казарм, какими мы видим их теперь. Но против боязни жертв возражали. Ведь рано или поздно они потребуются. Да разве не несут их каждый год, каждый месяц? Разве не арестуют, не ссылают, не казнят людей? Но как бы то ни было, время прошло, надо думать о том, что делать дальше. Начались аресты и на некоторых заводах. Поводом прежде всего послужил арест Тимофея Михайлова*. Тимоха, как звали рабочие последнего, работал на многих заводах и, как водится, жил среди них. Департамент полиции пустил в ход все свои темные силы. Десятки рабочих были привлечены к допросу только за то, что работали на одном заводе с Тимофеем, а некоторых даже арестовали и продержали в доме предварит. заключения месяцев 8. Все это делалось с целью запугать, нагнать страх на знавших Михайлова. Арестованных по его делу содержали строго, постоянно повторяли им на допросах, что Михайлова ожидает казнь «позорная», как самого ужасного преступника, но все эти застращивания ни к чему не привели: Т. Михайлов был слишком хорошо известен среди рабочих, особенно среди котельщиков, не столько, конечно, своими знаниями, сколько своей честностью, преданностью рабочему делу и чувством товарищества. Много раз он являлся защитником обиженных рабочих, заступаясь за них, борясь с грубой и несправедливой заводской администрацией. Последняя прекрасно знала смелого и решительного Михайлова. Теперь она охотно пошла навстречу жандармскому сыску. […] Обыски, аресты продолжались в продолжение всей весны 81-го года. Шпионство росло с невероятной быстротой, затрудняя пропаганду и агитацию. […]

15. Ольга Любатович[406]

Из воспоминаний о настроениях в революционной среде Минска после 1 марта

В ожидании паспорта мне пришлось вращаться в кругу местной радикальной молодежи, а отчасти встречаться и с рабочими. Все были еще под впечатлением события 1-го марта. Многие приходили ко мне и спрашивали, почему молчит Россия, что делать, не устроить ли какой-нибудь демонстрации, какого-нибудь вооруженного нападения на то или другое лицо или учреждение. Я говорила им на это: «Товарищи, сосчитайте свои силы, ведь их у нас, я уверена, очень немного и вместо великого, я боюсь, вы сделаете только смешное»; и они признавались, что сознательных сил крайне мало, и умолкали; они начинали понимать, что отдельные слабые вспышки принесут не свободу, а новый гнет…

16. Леонид Кузнецов[407]

Из воспоминаний о событиях в Московском университете после 1 марта

Через несколько дней после 1 марта 1881 г. два студента Московского университета Заянчковский и гр. Уваров, кажется, филологи, предложили товарищам подписку на венок Александру II и стали собирать подписи и деньги. Собрали что-то около 100 руб. Кто давал свои фамилии и деньги, а кто и отказывался. Когда случаи отказов стали преобладать, собиравшие подписи вздумали завести второй лист, куда стали заносить фамилии отказавшихся. Запахло полицейским сыском. Подписной лист попал студенту-филологу IV курса Смирнову. Последний раскрыл перед товарищами некрасивую подкладку записи и торжественно порвал оба листа. Через несколько дней в «Московских Ведомостях» появилась громовая статья Каткова… «Правда ли, – писал он, – что в Московском университете нашелся свободный мыслитель, который публично порвал подписку на венок царю-мученику? Правда ли?» и т. д. Смирнов был арестован.

Начались сходки. На сходке Заянчковский пытался убедить товарищей в необходимости посылки венка, чтобы отклонить от студенчества обвинение в солидарности с деятелями 1 марта. За эту речь и на той же сходке постановлено было привлечь его к университетскому товарищескому суду. Он был освистан и лишен права участвовать в студенческих собраниях. Явившийся на сходку проректор С. А. Муромцев* (впоследствии председатель I Государственной думы), прилагавший все усилия, чтобы настоять на отправке венка, был также освистан. Сходка под председательством студента-медика V курса, кажется, П. П. Кащенко[408] вынесла резолюцию: «никаких венков не посылать». Было это 10 марта 1881 г. В ту же ночь Кащенко и ряд говоривших на сходке ораторов были арестованы. Начались волнения и многолюдные сходки (12 и 31 марта) с обычными последствиями: исключениями и новыми арестами. Исключению подверглись 234 человека, 1 апреля было исключено еще 78 чел. Исключали кого на год, кого на два, кого совершенно без права обратного поступления в университет. Пошли и жандармские обыски и аресты. Волнения отразились и в других университетах.

Об этой истории Победоносцев сделал подробный доклад Александру III, причем проф. С. А. Муромцев был выставлен главным инициатором волнений, что и послужило поводом к его отставке. Сообщение Победоносцева заканчивалось словами: «вот результаты сходок, введенных министрами Сабуровым и Д. А. Милютиным». На этом донесении Александр III собственноручно отметил на полях: «если это действительно было так, то это непростительное безобразие и оставить это дело так невозможно». […]

Победоносцев в сущности был прав: общественное мнение интеллигенции (в университете тогда было до 3 тысяч студентов), как только явилась возможность высказаться, высказалось против самодержавия и подчеркнуло свою солидарность с деятельностью партии «Народная Воля».

После истории с венком Александр III за первые пять лет своего царствования ни разу не был в Московском университете и даже избегал проезжать мимо него, когда бывал в Москве. […]

17. Василий Флоринский[409]

Из воспоминаний о студенческой сходке в Казанском университете после 1 марта

2 марта Казань, как и вся Россия, принимала присягу новому воцарившемуся государю Александру Александровичу. И в этом случае наш университет не мог обойтись без крупного скандала. Почти все студенты, в числе не менее 700 человек, собрались в актовом зале и устроили здесь колоссальную сходку. На приглашение ректора пожаловать в церковь (рядом с актовым залом), где должна была совершиться присяга, они ответили, что присягать не будут. Тем временем на кафедру взошел один из студентов – медик 5-го курса Н., и обращается к товарищам с такой речью: «Господа! Старая пословица говорит: “de mortius aut bene aut nihil”[410]. Это глупая пословица. В жизни нужно говорить только одну правду, невзирая на то, хороша она или дурна. Такую правду я и намерен сказать вам про покойного государя». В это время в актовом зале была налицо вся университетская инспекция, с ректором и проректором во главе, и многие из профессоров, привлеченные необыкновенною сходкою. Успел приехать и попечитель Шестаков[411], которому было дано знать о беспорядке. Увещания прекратить сходку не имели никакого успеха. Лишь только попечитель или ректор заведут об этом речь, начинаются свистки и крики: «Вон!» Даже оратору университетские власти не имели силы запретить его речь с кафедры. Она продолжалась в порицательном духе истекшего царствования, причем доказывалось, что монархическое правление в России отжило свой век и в настоящее время нужно позаботиться о другом государственном порядке. […]

Возмутительная дерзость студентов, которой трудно приискать название, обращена была в какую-то глупую шутку. О ней не только не сообщили министерству, но не сделали даже никакого замечания более выдающимся участникам и коноводам. Как будто все произошло в порядке вещей. […]

18. «Санкт-Петербургские ведомости»[412], 1881, 3 марта

Целая шайка убийц явилась в Петербург и поселилась в нем. Пока в Петербурге гнездится не сотня, не десяток, а один такой убийца, Петербург не может быть спокоен. Рассчитывать только на деятельность полиции было бы в высшей степени наивно. Нужен ряд сильных, энергичных мер, нужно непременно и во что бы то ни стало выловить убийц и очистить от них столицу. Для этого не надо останавливаться ни перед чем. […] Когда в Париже, при Наполеоне I, явился Жорж Кадудаль[413] с целью убить его, что сделал Наполеон? Он оцепил немедленно Париж кордоном: в течение нескольких дней ни один человек не вошел и не вышел из Парижа, не удостоверив личности; была объявлена смертная казнь тому, кто, зная о местопребывании Кадудаля, не донесет о нем, конфискация того дома, где он будет найден или где будет ночевать. Это было несколько дней террора, но благодаря этим мерам Кадудаль был пойман. […] Это будет террор. Но чем-нибудь надо же вызвать массу из ее равнодушного, пассивного состояния.

19. Константин Победоносцев[414]

Из письма Александру III (6 марта 1881 г.)

Ваше императорское величество!

Измучила меня тревога. Сам не смею явиться к Вам, чтоб не беспокоить, ибо вы стали на великую высоту. Не знаю ничего, – кого вы видите, с кем вы говорите, кого слушаете и какое решение у вас на мысли. […] Час страшный, и время не терпит. Или теперь – спасать Россию и себя, – или никогда.

Если будут вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступить так называемому общественному мнению, – о, ради Бога, не верьте, ваше величество, не слушайте. Это будет гибель, гибель России и ваша: это ясно для меня как день. […] Безумные злодеи, погубившие родителя вашего, не удовлетворятся никакой уступкой и только рассвирепеют. Их можно унять, злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью. Хотя бы погибнуть в борьбе, лишь бы победить. Победить не трудно: до сих пор все хотели избегать борьбы и обманывали покойного государя, вас, самих себя, всех и все на свете; потому что то были не люди разума, силы и сердца, а дряблые евнухи и фокусники. […]

Народ возбужден, озлоблен; и если еще продлится неизвестность, можно ожидать бунтов и кровавой расправы. Последняя история с подкопом приводит в ярость еще больше народное чувство. Не усмотрели, не открыли; ходили осматривать и не нашли ничего. Народ одно только и видит здесь – измену – другого слова нет. И ни за что не поймут, чтоб можно было теперь оставить прежних людей на местах. […]

Не оставляйте графа Лорис-Меликова. Я не верю ему. […] Он умел только проводить либеральные проекты и вел игру внутренней интриги. Но в смысле государственном он сам не знает, чего хочет – что я сам ему высказывал неоднократно. И он – не патриот русский. […]

Петербург надобно было с первого же дня объявить на военном положении. […] Это – проклятое место. Вашему величеству следует тотчас после погребения выехать отсюда – в чистое место, хотя бы в Москву, и то лучше, а это место бросить покуда, пока его еще очистят решительно. Пусть здесь остается новое ваше правительство, которое тоже надобно чистить сверху донизу.

Новую политику надобно заявить немедленно и решительно. Надобно покончить разом, именно теперь, все разговоры о свободе печати, о своеволии сходок, о представительном собрании. Все это ложь пустых и дряблых людей, и ее надобно отбросить ради правды народной и блага народного. […]

Вам никогда не было неудобно слушать меня. Вы, конечно, чувствовали, – при всех моих недостатках, что я при вас ничего не искал себе, и всякое слово мое было искреннее. Бог меня так поставил, что я мог говорить вам близко, но верьте, счастлив бы я был, когда бы не выезжал никогда из Москвы и из своего маленького домика в узком переулке[415]. […]

Но мы люди божии и должны действовать. Судьбы России на земле в руках вашего величества. Благослови, Боже, вас сказать слово правды и воли, и вокруг вас соберется полк истинно русских здоровых людей – вести борьбу на жизнь и на смерть за благо, за всю будущность России.

20. «Биржевые ведомости»[416]

Из передовых статей (6, 10 и 11 марта 1881 г.)

[…] Биржа и торговый мир уже целую неделю не производят никаких оборотов, отдаваясь всецело впечатлению страшной катастрофы 1 марта. Но хотя дел и не происходит, толки о направлении, которое должны принять биржевые дела в ближайшем будущем, идут тем оживленнее. Не доверяя своим собственным силам, здешний финансовый мир ждет руководства из-за границы. Иностранные биржи высказали в начале недели неожиданную устойчивость. […]

Такое отрадное явление было вызвано интервенцией всемирного дома Ротшильдов, который, вспомнив о своих прежних интимных связях с русским министерством финансов, задался задачей – удержать наши бумаги от неминуемого падения на заграничных биржах. […] В ночь с воскресенья на понедельник телеграф передавал беспрерывно приказы Ротшильдов на покупку всего предлагаемого публикой количества русских бумаг. На понедельничьей бирже распространилось мнение, поддерживаемое всеми биржевыми и политическими газетами заграницы, что теперь реформы в России пойдут ускоренным шагом и что новое русское правительство занято переустройством государственного строя, первым явлением коего должно быть сознание представителей 36 земств. […] В среду и четверг, во время закрытия русских бирж по случаю панихид, последовал неожиданный поворот, имевший последствием крупное падение русских ценностей на всех заграничных биржах. Первый толчок к этому движению дало полученное из СПБ в искаженном виде известие об открытии мины на Малой Садовой. […] На бирже воцарилась паника. Ротшильдская группа, делавшая в понедельник необыкновенные усилия для поддержания русского вексельного курса, выступила в среду сама продавцом русских кредитных билетов. Кроме того, в четверг днем телеграфное агентство поторопилось сообщить заграничным газетам, что «Голосу» дано первое, а «Стране» второе предостережение; кроме того, получены в Берлине известия о циркуляре Главного управления по делам печати, приглашающем редакции газет воздерживаться в настоящее тяжелое время от суждений, волнующих общество, а также и о состоявшемся в тот же день, в 4 ч. дня, в главном управлении собрании редакторов, в котором была повторена и объяснена выраженная в циркуляре просьба министра внутренних дел. Сопоставляя последнее сообщение с переданным по телеграфу извещением о предостережении, данном двум газетам, заграничные капиталисты и биржевые органы почему-то сообразили, что в России наступает царство реакции и политических преследований. […]

Для наших финансов нужно спокойствие, а не волнение умов, нам угрожает финансовый крах, против которого ополчилось и министерство финансов, пожертвовав на прошлой неделе для поддержания вексельного курса 750 тыс. штук полуимпериалов из средств таможенного фонда… Спокойствие, господа, кому дорого финансовое развитие и политическое значение России! […]

21. «Страна»[417]

Из передовой статьи 3 марта 1881 г.

Что же делать теперь? Над гробом усопшего Монарха для живых все-таки встает вопрос о жизни. Что делать – устранить систему «умиротворения» и «новых веяний», которые оказались бессильны предотвратить катастрофу, – так скажут близорукие советники; провозгласить осадное положение, прибавят они, усилить надзор. Ограничить всякие права, возобновить ссылки массами.

Но ведь все это уже было. В каждом доме был обыск, перед каждым домом, днем и ночью, сидел дворник, вокруг дворца ездили пикеты, печать была взнуздана, земство было стоптано, из университетов высылали сотни людей и всем правила молчаливая, недоступная ни для каких народных «веяний» канцелярия. Так было с 1866 года. Дальше того, что было в то время, уже и идти некуда, разве к закрытию всех школ, газет, земств, даже правильных судов в России. […]

Но есть такие моменты в жизни народов, когда следует побороть чувство. Естественное чувство в настоящее время – мы признаем это – является в том, что затруднительно перед страшным злодейством, перед возмущающею душу угрозою, делать какие-либо уступки. Но истинная политика есть – расчет, а не чувство. Чувство побуждало бы каждого порядочного человека, когда бы он видел убийственный снаряд, направленный в Царя, встать между смертью и человеком, носившим Царский венец. Но того же добросовестного гражданина, готового поступить так для спасения Царя, теперь, когда надо думать о будущем – расчет, хладнокровное осознание реальных отношений побуждает дать совет, свободный от чувств негодования и мести. […]

Нет иного выхода, как уменьшить ответственность Главы государства, а тем самым – и опасность, лично ему угрожающую от злодеев-фанатиков. Почему же всякая ответственность за все, что делается на Руси, за ошибки экономические и за разочарования нравственные, и за крутые, ошибочные меры реакции, за ссылку в Восточную Сибирь, за все неприглядное, одним словом, должна ложиться лично на одного Вождя русского народа? Разве Он лично пожелал всех этих мер, разве Его собственною мыслью было приведение их в исполнение? Неумелые, прежние советники, внушители реакции здравствуют, а Царь наш, Царь-Освободитель погиб!

Нет, пусть впредь исполнители, которые зовутся исполнителями только на словах, сами несут ответственность на себе. Надо устроить в правильном общественно-государственном порядке громоотвод для личности Главы государства. Надо, чтоб основные черты внутренних политических мер внушались представителями русской земли, а потому и лежали на их ответственности.

А личность русского Царя пусть служит впредь только светлым, всем сочувственным символом нашего национального единства, могущества и дальнейшего преуспеяния России. Ему нужны помощники не безгласные, но и не безответственные. А Его да хранит Бог, на пользу страны.

22. «Земство»[418]

Из передовой статьи 29 апреля 1881 г.

Событие 1 марта вновь побудило некоторые общественные собрания к откровенному выражению их мыслей. И на этот раз большинство собраний воздержалось от обсуждения общегосударственных вопросов, но те, которые высказались, выразили одно и то же пожелание – чтобы будущая правительственная деятельность не отклонялась от того пути, который указан царем-освободителем. Адреса Казанской думы и Казанского земства одинаково выражают одну надежду и одни пожелания завершения великого дела обновления государства, начатого царем-освободителем; Солигаличское уездное земство выражает желание, чтобы «новое царствование было продолжением великих реформ предшествовавшего», и т. д. Земские люди с мольбой взывают к престолу, чтобы между верховной властью и народом было установлено тесное, близкое общение. «Когда беда поражала отечество, – говорит Тверское земство в своем адресе, – в непосредственном единении земских людей и верховной власти русский царь и народ всегда приобретали могучую, неодолимую силу». «Соберите нас вокруг себя, – говорит Рязанское земство, – и мы всегда готовы, по вашему повелению делить с вами труды и опасности». Новгородское земское собрание единодушно соглашается со словами гласного Нечаева: «Мы должны умолять государя выслушать свободный голос русской земли, через посредство истинных ее представителей и действительных выразителей народных нужд, интересов и задушевных мыслей».

23. Самарское дворянское собрание[419]

8 марта 1881 г. («Московский телеграф», 1881, 27 марта)

Собрание отклонило послать адрес на том основании, что никакие адреса не в состоянии выразить тех чувств, которыми преисполнены сердца верноподданных. Вместо адреса собрание постановило послать депутацию. После этого поднялся г. Тенняков, почти 70-летний старец, Николаевский уездный предводитель дворянства и произнес, приблизительно, такую речь: «Гг. дворяне! Мы только что порешили послать в Петербург депутацию. Но необходимо подумать о будущем. Необходимо обсудить меры, которые должны быть приняты для предупреждения подобных ужасных событий. Я предлагаю собранию обсудить этот важный вопрос». На это г. Нудатов ответил, что по его мнению, эту в высшей степени трудную задачу могут разрешить только свободно избранные представители всех сословий, а не одного дворянства, которых необходимо созвать для этой цели. (Слышны крики: «Правда! Правда!») Г. Марычев заметил, что дворянству не следует поднимать этот вопрос, как неуместный. На это г. Племянников взволнованным голосом вскричал: «Когда же в таком случае будет уместным обсуждать этот вопрос? Не тогда ли, когда совершатся еще новые преступления?» Г. Дансберг сказал, что «стыдно дворянству сторониться и умывать руки в то время, когда убивают его государей». Г. Племянников: «Нужно являться на помощь без зова, по крайней мере, для сохранения жизни государя». Гр. Толстой: «Народное представительство скажет правду царю». Г. Жданов: «Я разделяю мнение о народном представительстве». Снова поднялся г. Нудатов и сказал: «Гг.! Я уже стар и на склоне дней моих. Я люблю мою родину и желаю ей счастья и славы. Никто не заподозрит и не скажет, что я революционер. Но ради блага отечества, ради счастья детей наших, говорю, что смута, вот уже два года терзающая русскую землю, может быть устранена только общими усилиями всех свободно избранных представителей народа». […]

Затем встал гр. Толстой и сказал: «Путь, указываемый нами, не новый и не революционный. Он уже издавна практиковался на Руси. Так, даже самые абсолютные монархи, как Иоанн Грозный и Алексей Михайлович, и те созывали земские соборы[420]. Кому же, как не представителям народа, защищать своего царя? Не тем ли, которые обманывали покойного»… Но здесь речь его была прервана председателем, который заметил, что он не может допустить подобной критики. Г. Тенняков заметил, что он предлагал обсуждение этих мер здесь, в собрании, а не имел в виду народное представительство, на что г. Тургенев возразил: «Все собрание, если он не ошибается, аплодировало не г. Теннякову, а г. Нудатову?» Отовсюду слышатся крики: «Верно! Правда!» и вновь рукоплескания. […]

24. Алексей Бобринский[421]

Из записки («конституционного проекта») гр. А.А. Бобринского (10 марта 1881 г.)

[…] О, нет, не Россия виновата в убиении своего царя. Не на нас падает кровь государя-освободителя. Не призвана была Россия к охране своего властителя; не дано было русским людям высказать верноподданического своего слова, не разрешено земским представителям молвить царю своему: «Призови нас, царь-государь, к совету да к общению с тобой. Знаем мы родину нашу; знаем, где гнездится крамола. Вели нам, государь, охранять тебя, оберегать священную твою жизнь. Костьми ляжет за тебя вся земля твоя, но дозволь вести борьбу. Дозволь нам раздавить негодную шайку…» Так говорили бы люди русские, да не дано им было говорить. […] И опять не смеют люди русские пасть к стопам венценосца; не смеют бить челом государю своему: «Взмилуйся, государь, призови нас, людей твоих, к совету да к содействию. Доверься нам. Сильна и обильна земля наша. Дай нам указать тебе меры борьбы, меры подавления зла».

«Призвать русских людей? – возражают нам. – Но ведь и нигилисты этого требуют. Ужели императору делать уступки злодеям перед гробом отца своего? Ужели теперь следует приступать к послаблениям?»

Мы ответим лишь одно: нас не понимают. Уступки? Послабления? Кто о них говорит? […] Нет; сто крат нет. По течению реки плывет гниющее тело, рассевая ядовитое зловоние. Примите меры, уничтожьте зловонное тело, но из-за того, что плывет оно по течению, не останавливайте течения, не запруживайте всей реки. Это было бы безрассудно и легкомысленно. Да и реки прочно не запрудить. Она должна осилить и разорвать плотину…

Только в совете выборных лучших людей лежит прямой исторический путь, начертанный и указанный провидением к благоденствию и славе России.

25. Дмитрий Милютин[422]

Из дневника (запись 8 марта 1881 г.)

Сегодня, ровно неделю спустя после катастрофы 1-го марта, в 2 часа пополудни, назначено было заседание Совета министров под личным председательством нового императора. Тогда только, когда мы съехались в Зимний дворец, узнал я цель совещания. Предстояло обсудить окончательно представленное еще покойному государю и предварительно одобренное им заключение секретной комиссии, состоявшей под председательством бывшего наследника цесаревича, нынешнего императора, по представленной министром внутренних дел графом Лорис-Меликовым обширной программе новых законодательных вопросов, разработку которых имелось в виду возложить на особую комиссию с участием призванных из губерний представителей земства[423]. […] Дело велось в строгой тайне; но частным образом было известно, что в секретной комиссии предположения гр. Лорис-Меликова были одобрены и что составленный в этом смысле журнал последнего заседания был утвержден покойным императором утром рокового дня 1-го марта, за несколько часов до ужасного события. Для окончательного же решения такого важного дела предполагалось собрать в среду 4-го марта Совет министров. Заседанию этому не суждено было состояться, и вот оно осуществилось только теперь. […]

26. Егор Перетц[424]

Об обсуждении программы Лорис-Меликова в Совете Министров. Из дневника (запись 8 марта 1881 г.)

[…] Записка, прочитанная Лорисом, была составлена еще до катастрофы 1 марта; в начале ее говорилось об успехах, достигнутых примирительною политикой последнего времени.

В этом месте государь прервал чтение словами: «Кажется, мы заблуждались». […]

По прочтении […] записки и проекта публикации, его величество, вновь обращаясь ко всем присутствующим, просил их, ввиду важности предлагаемой меры и тех последствий, к которым она может привести, высказывать совершенно откровенно мнение их, нисколько не стесняясь предварительным одобрением как покойного государя, так и его самого.

Граф Строганов[425]:

Ваше величество, предполагаемая вами мера, по моему мнению, не только не своевременная при нынешних обстоятельствах, требующих особой энергии со стороны правительства, но и вредная.

Мера эта вредна потому, что с принятием ее власть перейдет из рук самодержавного монарха, который теперь для России безусловно необходим, в руки разных шалопаев, думающих не о пользе общей, а только о своей личной выгоде. В последнее время и без предполагаемой новой меры власть значительно ослабла, в журналах пишут Бог знает что и проповедуют невозможные доктрины. Дошло до того, что, как я слышал, сам министр внутренних дел признал необходимым призвать к себе журналистов, чтобы потребовать от них некоторой умеренности. (Обращаясь к Лорису-Меликову): Не так ли?

Граф Лорис-Меликов:

Ваше величество, граф Сергей Григорьевич не совсем прав. Я лично не видал редакторов повременных изданий с осени. В последнее же время, с разрешения вашего, я действительно объявил им, – но не сам, а через начальника главного управления по делам печати, – что если в каком-либо периодическом издании будет напечатана статья о необходимости конституции, то такое издание будет мною немедленно прекращено, притом не на основании закона 6 апреля 1866 года, а ввиду особого полномочия, дарованного мне вашим величеством. Угроза эта подействовала.

Граф Строганов:

И слава богу… Но, государь, подобная мера не будет уже возможна тогда, когда вы вступите на путь, вам предлагаемый.

Путь этот ведет прямо к конституции, которой я не желаю ни для вас, ни для России…

Государь:

Я тоже опасаюсь, что это – первый шаг к конституции. […]

Граф Валуев:

[…] Предполагаемая мера очень далека от конституции. Она имеет целью справляться с мнением и взглядами людей, знающих более, чем мы, живущие в Петербурге, истинные потребности страны и ее населения, до крайности разнообразного. В пределах необъятной империи, под скипетром, вам Богом врученным, обитают многие племена, из которых каждое имеет неоспоримое право на то, чтобы верховной власти вашего величества были известны его нужды.

Вам, государь, небезызвестно, что я – давнишний автор, могу сказать, ветеран рассматриваемого предположения. Оно сделано было мною, в несколько иной только форме, в 1863 г., во время польского восстания, и имело, между прочим, привлечь на сторону правительства всех благомыслящих людей. Покойный император, родитель вашего величества, изволил принять мое предложение милостиво, однако не признал своевременным дать ему тогда ход. Затем я возобновил свое ходатайство в 1866 г., но и на этот раз в бозе почивший государь не соизволил на осуществление предложенной мною меры. Наконец, в прошлом году я дозволил себе вновь представить покойному государю императору записку по настоящему предмету. Участь ее вашему величеству известна. Особым совещанием, состоявшимся под председательством его императорского высочества великого князя Константина Николаевича, признано было опять-таки несвоевременным издать к юбилейному торжеству 19 февраля 1880 г. какое-либо законоположение о призыве представителей земства.

Из этого краткого очерка ваше императорское величество изволили усмотреть, что я постоянно держался одного и того же взгляда на настоящий вопрос. Я не изменю своих убеждений и теперь. Напротив того, я нахожу, что при настоящих обстоятельствах предлагаемая нам мера оказывается в особенности настоятельною и необходимою. Граф Сергей Григорьевич совершенно справедливо указывает на то, что теперь в газетах пишут Бог знает что. Такие злоупотребления печатным словом могут иметь гибельные для государства последствия. Поэтому необходимо озаботиться, чтобы журналистам, этим самозванным представителям общественного мнения, был создан противовес настоящих, законных представителей общества, которое, без малейшего сомнения, и мыслит, и чувствует совершенно иначе, нежели авторы газетных статей.

[…] Что же касается затронутого графом Строгановым вопроса о своевременности издать теперь же проектированное нами положение, то в этом отношении я воздержусь от какого бы то ни было заявления. Ваше величество, будучи в сосредоточии дел и обстоятельств, без сомнения, будете сами наилучшим судьей того, следует и возможно ли в настоящую именно минуту предпринимать предлагаемую нам важную государственную меру. Разрешение этого вопроса должно зависеть исключительно от державной воли вашего величества. […]

Граф Д. А. Милютин:

[…] Покойный государь по вступлении на престол предпринял целый ряд великих дел. Начатые им преобразования должны были обновить весь строй нашего отечества. К несчастью, выстрел Каракозова остановил исполнение многих благих предначертаний великодушного монарха. Кроме святого дела освобождения крестьян, которому покойный государь был предан всей душой, все остальные преобразования исполнялись вяло, с недоверием к пользе их, причем нередко принимались даже меры, несогласные с основною мыслью изданных новых законов. Понятно, что при таком образе действий нельзя было ожидать добрых плодов от наилучших даже предначертаний, в России все затормозилось, почти замерзло, повсюду стало развиваться глухое неудовольствие… В самое последнее время только общество ожило, всем стало легче дышать, действия правительства стали напоминать первые, лучшие годы минувшего царствования. Перед самой кончиной императора Александра Николаевича возникли предположения, рассматриваемые нами теперь. Слух о них проник в общество, и все благомыслящие люди им от души сочувствуют. Весть о предполагаемых новых мерах проникла и за границу…

Государь:

Да, но император Вильгельм[426], до которого дошел слух о том, будто бы батюшка хочет дать России конституцию, умолял его в собственноручном письме не делать этого; на случай же, если бы дело зашло так далеко, что нельзя отступить и обойтись вовсе без народного представительства, император германский советовал устроить его как можно скромнее, дав представительству поменьше влияния и сохранив власть за правительством.

Граф Милютин:

Ваше величество, не о конституции идет у нас теперь речь. Нет ее и тени. Предлагается устроить на правильных основаниях только то, что было и прежде. Когда рассматривались проекты крестьянских положений и других важнейших законов, всякий раз с соизволения покойного государя, приглашаемы были для предварительного обсуждения этих проектов люди практические, которые знают действительную жизнь, потому что живут не в столице, а в уездах и деревнях, где многие вопросы представляются в ином свете, нежели в нашей среде. Теперь предстоят важные законодательные труды по окончании сенаторских ревизий. Естественно, что для успеха дела необходимо сообразить их всесторонне, т. е. не с канцелярской только или бюрократической точки зрения. […]

Министр почт и телеграфов Л. С. Маков:

Ваше императорское величество, предложения графа Лорис-Меликова мне не были вовсе известны; я ознакомился с ними в первый раз в настоящем заседании и поэтому не могу сообразить их как бы следовало. Но сколько я мог понять из записки, прочитанной министром внутренних дел, основная его мысль – ограничение самодержавия. Доложу откровенно, что я с моей стороны, всеми силами моей души и моего разумения, решительно отвергаю эту мысль. Осуществление ее привело бы Россию к погибели. […]

Министр финансов А. А. Абаза[427] (с некоторою горячностью):

[…] Я бы понял это возражение, если бы смута исходила из народа. Но мы видим совершенно противное. Смута производится горстью негодяев, не имеющих ничего общего с народом, исполненным любви и преданности своему государю. Против шайки злодеев, ненавидимых всем населением империи, необходимо принять самые решительные и строгие меры. Но для борьбы с ними нужны не недоверие к обществу и всему народу, не гнет населения, а совершенно иные средства – нужно устроить сильную, деятельную и толковую полицию, не останавливаясь ни перед какими расходами. Государственное казначейство отпустит на столь важную государственную потребность не только сотни тысяч, но миллионы, даже многие миллионы рублей. […]

Проектированные редакционные комиссии должны иметь значение учреждения только совещательного. Без совещания с представителями общества обойтись невозможно, когда речь идет об издании важных законов. Только посредством такого совещания познаются действительные нужды страны. Трон не может опираться исключительно на миллион штыков и на армию чиновников. В царствование покойного государя не раз приглашаемы были и в различные комиссии и даже в Государственный Совет лица выборные, именно предводители дворянства, председатели земских управ, городские головы и т. п. Теперь предлагается поступить несколько иначе, т. е. приглашать не людей, избранных обществом для совершенно иной цели, а людей, которым население доверит его голос именно для рассмотрения законодательных проектов. […]

Ваше императорское величество, предлагаемая графом Лорис-Меликовым мера представляется мне, как министру финансов, совершенно необходимою еще и потому, что, как вашему величеству известно, нам предстоит издать целый ряд законов о новых налогах. Подобного же рода вопросы не могут быть рассматриваемы путем исключительно кабинетным. Для справедливости и практического удобства налога, он непременно должен быть соображен при участии тех лиц, которым придется платить его. […]

Обер-прокурор св. Синода К. П. Победоносцев (бледный, как полотно, и, очевидно, взволнованный):

Ваше величество по долгу присяги и совести, я обязан высказать вам все, что у меня на душе. Я нахожусь не только в смущении, но и в отчаянии. Как в прежние времена перед гибелью Польши говорили: «Finis Poloniae», так теперь едва ли не приходится сказать и нам: «Finis Russiae». При соображении проекта, предлагаемого на утверждение ваше, сжимается сердце. […]

Нам говорят, что для лучшей разработки законодательных проектов нужно приглашать людей, знающих народную жизнь, нужно выслушивать экспертов. Против этого я ничего не сказал бы, если б хотели сделать только это. Эксперты вызывались и в прежние времена, но не так, как предлагается теперь. Нет, в России хотят ввести конституцию, и если не сразу, то, по крайней мере, сделать к ней первый шаг… А что такое конституция? Ответ на этот вопрос дает вам Западная Европа. Конституции, там существующие, суть орудие всякой неправды, орудие всяких интриг. Примеров этому множество, и даже в настоящее именно время мы видим во Франции охватившую все государство борьбу, имеющую целью не действительное благо народа или усовершенствование законов, а изменение порядка выборов для доставления торжества честолюбцу Гамбетте[428], помышляющему сделаться диктатором государства.[…]

Нам говорят, что нужно справляться с мнением страны через посредство ее представителей. Но разве те люди, которые явятся сюда для соображения законодательных проектов, будут действительными выразителями мнения народного? Я уверяю, что нет. Они будут выражать только личное свое мнение и взгляды…

Государь:

Я думаю то же. В Дании мне не раз говорили министры, что депутаты, заседающие в палате, не могут считаться выразителями действительных народных потребностей[429].

Победоносцев:

…И эту фальшь по иноземному образцу, для нас непригодную, хотят, к нашему несчастью, к нашей погибели, ввести и у нас. […] Так называемые представители земства только разобщают царя с народом. Между тем правительство должно радеть о народе, оно должно познать действительные его нужды, должно помогать ему справляться с безысходною часто нуждою. […] А вместо того предлагают устроить нам говорильню, в роде французских etats generaux[430]. Мы и без того страдаем от говорилен, которые под влиянием негодных, ничего не стоящих журналов разжигают только народные страсти. Благодаря пустым болтунам, что сделалось с высокими предначертаниями покойного незабвенного государя, принявшего под конец своего царствования мученический венец? К чему привела великая святая мысль освобождения крестьян?.. К тому, что дана им свобода, но не устроено над ними надлежащей власти, без которой не может обойтись масса темных людей. Мало того, открыты повсюду кабаки; бедный народ, предоставленный самому себе и оставшийся без всякого о нем попечения, стал пить и лениться к работе, а потому стал несчастною жертвою целовальников, кулаков, жидов и всяких ростовщиков.

Затем открыты были земские и городские общественные учреждения – говорильни, в которых не занимаются действительным делом, а разглагольствуют вкривь и вкось о самых важных государственных вопросах, вовсе не подлежащих ведению говорящих. И кто же разглагольствует, кто орудует в этих говорильнях? Люди негодные, безнравственные, между которыми видное положение занимают лица, не живущие со своим семейством, предающиеся разврату, помышляющие лишь о личной выгоде, ищущие популярности и вносящие во все всякую смуту.

Потом открылись новые судебные учреждения, – новые говорильни, говорильни адвокатов, благодаря которым самые ужасные преступления, – несомненные убийства и другие тяжкие злодейства, остаются безнаказанными.

Дали, наконец, свободу печати, этой самой ужасной говорильне, которая во все концы необъятной русской земли, на тысячи и десятки тысяч верст, разносит хулу и порицание на власть, посевает между людьми мирными, честными семена раздора и неудовольствия, разжигает страсти, побуждает народ к самым вопиющим беззакониям.

И когда, государь, предлагают вам учредить, по иноземному образцу, новую верховную говорильню?.. Теперь, когда прошло лишь несколько дней после совершения самого ужасающего злодея ния, никогда не бывавшего на Руси, – когда по ту сторону Невы, рукой подать отсюда, лежит в Петропавловском соборе непогребенный еще прах благодушного русского царя, который среди белого дня растерзан русскими же людьми. Я не буду говорить о вине злодеев, совершивших это ужасающее, беспримерное в истории преступление. Но и все мы от первого до последнего должны каяться в том, что так легко смотрели на совершавшееся вокруг нас; все мы виновны в том, что, несмотря на постоянно повторявшиеся покушения на жизнь общего нашего благодетеля, мы, в бездеятельности и апатии нашей, не сумели охранить праведника. На нас всех лежит клеймо несмываемого позора, павшего на русскую землю. Все мы должны каяться!..

Государь:

Сущая правда, все мы виновны. Я первый обвиняю себя. Победоносцев:

В такое ужасное время, государь, надобно думать не об учреждении новой говорильни, в которой произносились бы новые растлевающие речи, а о деле. Нужно действовать!

27. Дмитрий Милютин*

Из дневника (запись 8 марта 1881 г.)

[…] Речь Победоносцева, произнесенная с риторическим пафосом, казалась отголоском туманных теорий славянофильских; это было отрицание всего, что составляет основу европейской цивилизации. Многие из нас не могли скрыть нервного вздрагивания от некоторых фраз фанатика-реакционера.

28. Молитва за Александра III

Текст молитвы за Александра III, направленной Синодом во все епархии православной церкви (апрель – май 1881 г.)

Господи Боже наш, великий и многомилостивый. Во умилении сердец наших от грозного посещения гнева Твоего, прибегаем к Твоему неизреченному благоутробию; призри на моление нас, недостойных рабов Твоих, пред тобою согрешающих, но и к Тебе прибегающих и на Тя уповающих и не сотвори с нами по грехам нашим. Разруши совет нечестивых, сынов погибельных, дерзновенно восстающих на попрание власти, Тобою установленной, вразуми заблудших, вложи в сердца их страх Твой божественный и направи их на путь истины; утверди мир и тишину на земле нашей, да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте. Господи Вседержителю! Смиренно помолимся Тебе: сохрани под кровом Твоей благости от всякого злого обстояния Благочестивейшего Государя Нашего Императора Александра Александровича, разруши вся, иже на Него козни вражия, огради его на всех путях его святыми Твоими Ангелы, да ничто же успеет враг на Него и сын беззакония не приложит озлобити его. Исполни Его долготою дней и крепостью сил, да совершит вся во славу Твою и во благо народа своего. […]

29. Михаил Лорис-Меликов*

Из всеподданнейшего доклада Александру III (5 марта 1881 г.)

[…] По моему убеждению, беспримерная дерзость совершенного злодеяния вызывала бы необходимость решительной и безотлагательной кары преступников. Посему мною было предположено предание обвиняемых военному суду по полевым законам. Тем не менее, при всестороннем обсуждении вопроса о порядке производства суда над злодеями заявлены мне весьма существенные соображения, заставляющие меня остановиться в приведении в исполнение первоначального моего по сему предмету предположения.

Во-1-х, нельзя не иметь в виду, что казнь преступников может вызвать в оставшихся еще на свободе единомышленниках их, ободренных удачею, стремление к покушениям на драгоценные дни того, чья жизнь составляет ныне вернейший залог в том, что Россия переживет без глубокого органического потрясения настоящую тяжелую годину ее исторического существования. Между тем предстоящее погребение в бозе почившего императора не может не представить особых затруднений в деле сохранения державного вождя России от злодейских покушений.

Во-2-х, чувство священного благоговения масс к непогребенному монарху может быть оскорблено зрелищем казни в месте пребывания тела в бозе почившего.

В-3-х, если допустить достаточную важность приведенных оснований к отсрочке смертной казни над преступниками до погребения тела в бозе почивающего императора, то нет и причин прибегать к военному суду, главное значение коего состоит в быстроте производства.

Ввиду этих соображений представляется вопрос о передаче оканчиваемого исследования на разрешение суда, который по своему высшему значению более соответствовал бы важности содеянного преступления, а именно на разрешение Особого присутствия Правительствующего Сената, с участием сословных представителей, с теми и однако непременными условиями, чтобы суд начался на другой день погребения и чтобы министр юстиции по особому высочайшему повелению предложил действительные меры к сокращению времени, потребного на производство дела в Сенате.

30. Эспер Серебряков[431]

Из воспоминаний о замысле освобождения первомартовцев

Был между прочим план освобождения осужденных по делу 1-го марта […]

Предполагалось собрать человек триста петербургских рабочих, разделить их на три группы: две – человек по пятидесяти, а одну – в двести.

Во главе этих групп должны были находиться все петербургские и кронштадские офицеры. Группы предполагалось распределить на трех, выходящих на Литейный проспект параллельных улицах: на крайних – малые группы, на средней – большую. И вот, когда процессия проходила бы среднюю группу, все три группы, по сигналу, должны были броситься вперед, увлекая в своем порыве толпу, и одновременно прорвать шпалеры войск, боковые группы произвели бы замешательство, а средняя окружила бы колесницы, вскочив на которые офицеры обрезали бы веревки на осужденных и увлекли бы их в толпу, с которой вместе отхлынули бы обратно в боковую улицу, где должны были ожидать две кареты с платьем и всем нужным для переодевания.

Не знаю, кем был выработан этот план, но когда нас о нем извещали, то вместе с тем сообщили, что инициатива освобождения принадлежит рабочим, распропагандированным Рысаковым, что нужное число рабочих уже есть. Мы тоже были согласны. Но почему этот план не состоялся и насколько серьезно им занимались, я не знаю. […]

31. Михаил Катков[432]

Из передовой статьи «Московских ведомостей» (26 марта 1881 г.)

Сегодня открылся в Петербургской судебной палате процесс против участников цареубийства. Пишем эти строки до получения депеши о сегодняшнем заседании. […] Впрочем, по всему вероятию, суд об этом страшном и выходящем из ряду деле будет заурядный, с точным соблюдением всех формальностей, не исключая и обычных вопросов председателя: «Как вас зовут, подсудимый? какого вы вероисповедания? сознаете ли вы себя виновным?» Причем, быть может, не обойдется без пояснения, что подсудимый может и не отвечать на предлагаемые вопросы, если не желает. Все, по своему вероятию, пойдет своим порядком, и затем все разойдутся по домам с удовлетворенным чувством как люди исполнившие свой долг и сделавшие свое дело. А что преступники? Смягчились ли они духом, пришли ли к сознанию своего положения? Увы, едва ли! Они выдержали строгую дисциплину революционной школы, которая не балует своих воспитанников, внушая им, с одной стороны, почтение к таинственной силе, обрекшей их на служение своим неведомым целям; с другой, держа их под страхом неминуемой грозной расправы в случае уклонения от связующего их долга; наконец, дисциплинируя их всеми искусами безусловного послушания. […]

Странное явление происходило в нашем глаголемом образованном обществе! В то время как слагалась революционная организация, похищавшая детей наших из семей и школ, в нашем обществе усиленно распространялись «лже-либеральные» идеи, состоящие в том, чтобы детей и юношей оставлять без всякой опеки, не докучать им серьезными занятиями, не надоедать им дисциплиной, и держать их как можно слабее, чтобы тем легче могла захватывать их в свои тиски тайная организация, которая, напротив, в такой же степени как либеральничало общество, вбивала в них страх, если не Божий, то дьявольский. Чем больше падало в наших образованных сферах чувство долга, авторитет власти, тем строже выдвигался этот принцип в подпольном мире. […]

Наше мнимое образование пошло нам не в прок; оно не сделало нас умнее. Увы, оно имеет печальное свойство лишать людей самородного здравого смысла! В этом главная вина нашей нынешней смуты. Не революционная пропаганда страшна, страшна податливость так называемой образованной среды, где пропаганда действует.

Мы думаем, что исполняем долг гуманности и цивилизации, стараясь галантерейно и будто бы мягкосердечно обращаться с преступниками, которые готовятся на виселицу или по малой мере на каторгу. Нет, это не правда: тут нет человеколюбия, нет доброты, тут только слабость; тут нет цивилизации, тут только напомаженное и причесанное варварство. Вместо того, чтобы жеманиться с этими людьми, не вернее ли было бы позаботиться о том, чтобы привести их в чувство, смягчить, отрезвить и смирить их, чтоб они очнулись от того состояния опьянения, в котором они нравственно находятся, от той гордости безумия, от того самообольщения, в котором глохнет голос совести и чувство правды. Приторные любезности только выше поднимают нечистый дух ими владеющий, только ожесточают их во лжи. Если вами движет жалость к этим людям, то вы лучше поступите, если успеете отрезвить их настолько, чтоб они опомнились; если им придется умирать, то не лучше ли умереть им с душою смягченною и пришедшею в себя, нежели в диком фанатизме под властию духа лжи? Не лучше ли чтобы смерть их принизила, а не возгордила их едино мышленников?

32. Николай Кибальчич[433]

Заявление об отказе от защиты (20 марта 1881 г.)

[…] В интересах рассмотрения моего дела совместно с делом о лицах, обвиняющихся в преступлении 1-го марта и назначенного к слушанию в особом присутствии сената на 26 сего марта, заявляю, что отказываюсь от того семидневного срока, который предоставлен обвиняемым для вызова свидетелей и избрания себе защиты и вообще для ознакомления с делом. В случае же, если я изберу себе защитника, и он пожелает пользоваться семидневным сроком, то я, в таком случае, откажусь от защиты в интересах скорейшего рассмотрения дела.

Проект воздухоплавательного прибора (23 марта 1881 г.)[434]

Находясь в заключении, за несколько дней до своей смерти, я пишу этот проект. Я верю в осуществимость моей идеи, и эта вера поддерживает меня в моем ужасном положении.

Если же моя идея, после тщательного обсуждения учеными, будет признана исполнимой, то я буду счастлив тем, что окажу громадную услугу родине и человечеству. Я спокойно тогда встречу смерть, зная, что моя идея не погибнет вместе со мной, а будет существовать среди человечества, для которого я готов был пожертвовать своею жизнию. Поэтому я умоляю тех ученых, которые будут рассматривать мой проект, отнестись к нему как можно серьезнее и добросовестнее и дать мне на него ответ как можно скорее.

Прежде всего считаю нужным заметить, что, будучи на свободе, я не имел достаточно времени, чтобы разработать свой проект в подробностях и доказать его осуществимость математическими вычислениями. В настоящее же время я, конечно, не имею возможности достать нужные для этого материалы. Следовательно, эта задача […] должна быть сделана теми экспертами, в руки которых попадет мой проект. Кроме того, я не знаком с той массой подобных же проектов, которая появилась за последнее время, т. е. вернее сказать, мне известны приблизительно идеи этих проектов, но неизвестны те формы, в каких изобретатели думают осуществить свои идеи. Но, насколько мне известно, моя идея еще не была предложена никем. […]

Верна или неверна моя идея – может разрешить окончательно лишь опыт. […]

33. Андрей Желябов*

Заявление А.И. Желябова с требованием суда присяжных (25 марта 1881 г.)

Принимая во внимание: Во-первых, что действия наши, отданные царским указом на рассмотрение особого присутствия сената, направлены исключительно против правительства и лишь ему одному в ущерб; что правительство, как сторона пострадавшая, должна быть признана заинтересованной в этом деле стороной и не может быть судьей в своем собственном деле; что особое присутствие, как состоящее из правительственных чиновников, обязано действовать в интересах своего правительства, руководясь при этом не указаниями совести, а правительственными распоряжениями, произвольно именуемыми законами, – дело наше неподсудно особому присутствию сената.

Во-вторых, действия наши должны быть рассматриваемы как одно из проявлений той открытой, всеми признанной борьбы, которую русская социально-революционная партия много лет ведет за права народа и права человека против русского правительства, насильственно завладевшего властью и насильственно удерживающего ее в своих руках по сей день; единственным судьею в деле этой борьбы между социально-революционной партией и правительством может быть лишь весь русский народ через непосредственное голосование или, что ближе, в лице своих законных представителей в учредительном собрании, правильно избранном;

и в-третьих, так как эта форма суда (учредительное собрание) в отношении нас лично неосуществима; так как суд присяжных в значительной степени представляет собою общественную совесть и не связан в действиях своих присягой на верную службу одной из заинтересованных в деле сторон;

на основании выше изложенных я заявляю о неподсудности нашего дела особому присутствию правительствующего сената и требую суда присяжных в глубокой уверенности, что суд общественной совести не только вынесет нам оправдательный приговор, как Вере Засулич, но и выразит нам признательность отечества за деятельность особенно полезную[435].

34. Софья Перовская

Письмо С.Л. Перовской матери (22 марта 1881 г.)

Дорогая моя, неоцененная мамуля. Меня все давит и мучает мысль, что с тобой? Дорогая моя, умоляю тебя, успокойся, не мучь себя из-за меня, побереги себя ради всех, окружающих тебя, и ради меня также.

Я о своей участи нисколько не горюю, совершенно спокойно встречаю ее, так как давно знала и ожидала, что рано или поздно, а так будет. И право же, милая моя мамуля, она вовсе не такая мрачная. Я жила так, как подсказывали мне мои убеждения, поступать же против них я была не в состоянии, поэтому со спокойной совестью ожидаю все, предстоящее мне.

И единственно, что тяжелым гнетом лежит на мне, это твое горе, моя неоцененная, это одно меня терзает, и я не знаю, что бы я дала, чтобы облегчить его.

Голубонька моя, мамочка, вспомни, что около тебя есть еще громадная семья, и малые и большие, для которых для всех ты нужна, как великая своей нравственной силой. Я всегда от души сожалела, что не могу дойти до той нравственной высоты, на которой ты стоишь, но во всякие минуты колебания твой образ меня всегда поддерживал. В своей глубокой привязанности к тебе я не стану уверять, так как ты знаешь, что с самого детства ты была всегда моей самой постоянной и высокой любовью. Беспокойство о тебе было для меня всегда самым большим горем. Я надеюсь, родная моя, что ты успокоишься, простишь хоть частью все то горе, что я тебе причиняю, и не станешь меня сильно бранить. Твой упрек единственно для меня тягостный.

Мысленно крепко и крепко целую твои ручки и на коленях умоляю не сердиться на меня. Мой горячий привет всем родным. Вот и просьба к тебе есть, дорогая мамуля, купи мне воротничок и рукавчики, потому запонок не позволяют носить, и воротничок поуже, а то для суда хоть несколько поправить свой костюм, тут он очень расстроился. До свидания же, моя дорогая, опять повторяю свою просьбу, не терзай и не мучай себя из-за меня, моя участь вовсе не такая плачевная, и тебе из-за меня горевать не стоит.

Твоя Соня

35. Егор Перетц*

Из дневника (запись 28 марта 1881 г.)

[…] Производство суда было необычайно торжественно. Этому отчасти способствовал висевший в зале суда портрет во весь рост покойного императора, покрытый черным крепом.

Первоприсутствующий сенатор Фукс[436] вел дело толково и беспристрастно, но немного вяло.

Во время производства, кажется в первый день его, приезжал в суд Баранов[437]. Прямо из суда поехал он к Победоносцеву и пожаловался на слабость председателя, дозволившего подсудимым вдаваться в подробные объяснения их воззрений. Победоносцев поспешил к государю. Его величество немедленно послал за Набоковым[438] и потребовал от него объяснений. Набоков заступился за Фукса, доложив, что, несмотря на мягкость его, никаких неприличий на суде не происходило. Уходя от государя, Набоков предложил Победоносцеву проехать вместе в суд, чтобы убедиться самому в том, как производится дело. Победоносцев поблагодарил, но отказался, сказав, что «дал себе слово не ставить ноги в новые судебные учреждения».

36. Суд над первомартовцами

Из правительственного отчета о суде над первомартовцами (26–30 марта 1881 г.)

[…] Желябов. Я получил документ…

Первоприс [утствующий]. Прежде объясните суду ваше звание, имя и фамилию.

Подсудимый Желябов. Крестьянин Таврической губернии, Феодосийского уезда, села Николаевки, Андрей Иванов Желябов. Я получил документ, относящийся к этому делу. По некоторым признакам я сомневаюсь, что он исходил от того учреждения, которое в нем значится, и прошу удостоверить подлинность этого документа. Документ за нумером неизвестным, получен мною без 20-ти минут в 11 часов сегодня. Он озаглавлен: «объявление от исполняющего обязанность прокурора при особом присутствии правительствующего сената». Подписан: Плеве. Сравнивая его с постановлением особого присутствия правительствующего сената в распорядительном заседании 22-го марта, я нахожу большую разницу. Не говоря о том, что первый документ не имеет нумера, в нем не сказано, из кого состояло особое присутствие сената и постановление его подписано ли кем-нибудь, или нет. Между тем, этот документ отвечает на заявление, имеющее по делу крайне серьезное значение, по крайней мере, по моему мнению. Я 25-го числа подал в особое присутствие из крепости заявление о неподсудности моего дела особому присутствию сената, как суду коронному, так как признаю правительство одною из заинтересованных сторон в этом деле и полагаю, что судьею между нами, партией революционеров, и правительством, может быть только один – всенародный суд, или через непосредственное голосование народа, или в лице его законных представителей, избранных правильно в учредительное собрание. Полагая, что настоящая форма суда лично к нам неприменима, я заявлял о том, что, по справедливости и по духу даже наших русских законов, наше дело подлежит рассмотрению суда присяжных заседателей, как представляющих собою общественную совесть, и просил на это заявление ответа. Я получил это объявление и прошу удостоверить, действительно ли это есть постановление особого присутствия правительствующего сената в распорядительном его заседании.

Первоприс. Я сейчас разрешу ваше сомнение. Г. обер-секретарь, прочтите определение присутствия, состоявшегося в распорядительном заседании сегодня.

Обер-секретарь прочел следующее: 1881 года, марта 26-го дня в распорядительном заседании особого присутствия, по указу его императорского величества, правительствующий сенат слушали: заявление подсудимого Желябова о неподсудности его дела особому присутствию по передаче дела на рассмотрение суда присяжных заседателей. […] Выслушав это заявление и заключение исполняющего обязанности прокурора, особое присутствие находит, что отвод о неподсудности дела, за силою 2-го п. 1,031-й ст. уст. угол. суд., 2-й части XV-го т. свод. закон., по продолжению 1879 года, и 600-й ст. того же устава, лишен всякого основания и не подлежит удовлетворению, а потому определяет: заявление Желябова оставить без последствий, о чем ему и объявить.

Желябов. Я этим объяснением удовлетворен.

Первоприс. Определение это подписано всеми членами присутствия.

Желябов. Я удовлетворен.

Первоприс. Теперь я приглашаю вас ответить на мои вопросы: сколько вам лет?

Подс. Желябов. 30 лет. – Вопрос: Веры православной? – Ответ: Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дела мертва есть, и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых, и если нужно, то за них и пострадать: такова моя вера. – Вопрос: Где вы проживали в последнее время и чем занимались? – Ответ: В последнее время я жил в первой роте Измайловского полка[439] и вообще жил там, где требовало дело, указанное мне Исполнительным Комитетом. Служил я делу освобождения народа. Это мое единственное занятие, которому я много лет служу всем моим существом. […]

* * *

Подс. Рысаков. Виновность свою в принадлежности к той социально-революционной партии, признаки которой описаны в предложенном мне вопросе, я отрицаю. Я себя членом этой партии «Народной Воли», в полном смысле слова, не считаю, а в преступлении 1-го марта я себя признаю виновным.

Первоприс. Ввиду сознания вашего в совершении преступления 1-го марта, я приглашаю вас разъяснить суду то различие, которое вы делаете между партией, к которой считаете себя принадлежащим, и той партией, от принадлежности к которой вы отказываетесь.

Подс. Рысаков. Я должен объяснить, что социально-революционному движению, которое началось в России, сколько известно, с семидесятых годов, я сочувствую. При этом я должен заметить, что есть две партии: партия «Народной Воли» и партия «Черного Передела». Я отрицаю вполне свою принадлежность к партии «Народной Воли» и полагаю, что к ней может примкнуть тот, кто имеет за собой какое-либо революционное прошлое, за мной же этого революционного прошлого до настоящего времени не имелось. Я, как социалист, имею отличное от партии «Народной Воли» воззрение. По моему взгляду, чистый социалист-революционер, должен воздерживаться от революционной борьбы, и я скорее принадлежу к партии «Черного Передела». Что касается до приписываемых мне в обвинительном акте слов: «еще слава ли Богу», то я не помню, говорил ли это, и если сказал, то совершенно несознательно. […]

* * *

На предложенный за сим первоприсутствующим подсудимому Тимофею Михайлову вопрос об его виновности, согласно выводам обвинительного акта, Михайлов отвечал: «Я признаю себя виновным в том, что принадлежу к “Русской Социально-революционной партии”», которая принадлежит к террористическому направлению. Но все остальное я отрицаю. Я подтверждаю лишь, что принадлежу к той партии, которая защищает среду рабочих, потому что я и сам человек рабочий, и признаю, что я сопротивлялся властям, чтобы не отдавать себя даром. В этом я признаю себя виновным; а что было на Садовой и 1-го марта на Екатерининском канале, в этом я не признаю себя виновным, потому, я признаю все показание Рысакова ложным» […] Далее подсудимый стал излагать обстоятельства своей жизни с малых лет с подробностями, по поводу которых первоприсутствующий ему заметил, что они к делу не относятся, и когда Михайлов заявил, что он, познакомившись на общественных сходках с потребностями крестьян, узнал, сколько с крестьян требуется всех расходов, то первоприсутствующий вновь указал ему, что он опять уклоняется от существа дела и говорит вещи, которые для суда не имеют значения. Затем первоприсутствующий стал предлагать подсудимому вопросы.

Первоприс. Когда вы работали в Петербурге, то сколько зарабатывали?

Подс. Михайлов. Я получал в день 70–60 к., получал и 30 копеек.

Первопр. А с тех пор, как вы перестали работать, вы чем жили?

Подс. Михайлов. Я жил без работы только один месяц и получал помощь от своего знакомого – Желябова. Я видел, что труд рабочего поглощается капиталистом, который эксплуатирует рабочего человека. Я не знал как выйти из этого затруднительного положения, я думал, что неужели рабочий человек должен всегда существовать так, как существует теперь. Когда я познакомился с социальным учением, я принял его сторону. Что меня побудило быть террористом, это то, что, когда я развивал своих рабочих товарищей, предлагал делать забастовки на заводах, группировал их в артели для того, чтобы они работали не на одних капиталистов, за мной поставили шпионов. Вот тогда я отказался от заводской работы и заявил Желябову, что я буду террористом; он меня прикомандировал к группе, которая принадлежит к Социально-революционной партии, к боевой дружине, которая защищает рабочего человека. К ней я действительно принадлежу.

Сенатор Писарев[440]. Вы сказали, что принадлежите к террористическому отделу революционной партии. Какие средства были у этого террористического отдела?

Подс. Михайлов. Средствами было убиение шпионов и избиение нелюбимых рабочими мастеров, потому что я находил, что эти мастера предают своих товарищей, как Иуда предал Спасителя, и которые эксплуатируют рабочего человека больше всего.

Сенатор Писарев. Таким образом, вы не имели в виду ни правительства, ни власти, вы только желали защитить рабочих?

Подс. Михайлов. Да, защитить рабочих. Я желал сгруппировать рабочих в артели и ассоциации. […]

* * *

Подс. Гельфман. Я признаю себя виновной в том, что по своим убеждениям принадлежу к Социально-революционной партии, принимала участие в этой партии и разделяю программу партии «Народной Воли», была хозяйкой конспиративной квартиры, на которой происходили собрания, но на этих собраниях я не участвовала и не принимала активного участия в совершении преступления 1-го марта. При этом считаю долгом заявить, что у меня на квартире, как на собраниях, бывших до 1-го марта, так и утром 1-го марта, Тимофей Михайлов не был. […]

* * *

Подс. Кибальчич. Прежде чем отвечать на вопрос, я позволю себе определить те главные задачи, которые ставит себе та партия, к которой я себя причисляю.

Первоприс. Для суда представляют действительный интерес только ваши убеждения и задачи.

Тогда подс. Кибальчич подробно изложил в связном рассказе стремления тайного общества, принявшего наименование «Народной Воли». […] Между прочим, он сказал: в 1874 и 1875 годах, когда преобладающим настроением в партии явилось желание идти в народ, слиться с народною массою, отречься от той среды, в которой мы были воспитаны, я тоже сочувствовал и разделял взгляды этого направления. Вероятно, я бы осуществил свою задачу, если бы этому не помешал арест[441]. Конечно, если бы не тот арест, если бы не строгие меры властей по отношению к деятелям, ходящим в народ, то я бы ушел в народ и был бы до сих пор там. Цели, которые я ставил, были, отчасти, культурного характера, отчасти социалистического, а именно, поднять умственный и нравственный уровень массы, развить общинные инстинкты и наклонности, которые существуют в народе, до социалистических инстинктов и привычек. Я был остановлен арестом. Если бы обстоятельства сложились иначе, если бы власти отнеслись, так сказать, патриархально, что ли, к деятельности партии, то ни крови, ни бунта, конечно, теперь не было бы. Мы все не обвинялись бы теперь в цареубийстве, а были бы среди городского и крестьянского населения. Ту изобретательность, которую я проявил по отношению к метательным снарядам, я, конечно, употребил бы […] на улучшение способа обработки земли, на улучшение сельскохозяйственных орудий и т. д. […]

Но нужно заметить, что мое участие в террористической деятельности ограничивалось исключительно научною техническою сферою. Я говорю это не для того, чтобы снимать с себя часть обвинений, а просто по чувству справедливости. Я не принимал участия в обсуждении вопроса о том, каким образом произвести взрыв и где и какие люди будут в этом участвовать. Мое участие было чисто научное. […] Точно так же чувство справедливости побуждает меня заявить, что в изготовлении метательных снарядов, т. е. в изобретении идеи, в приспособлениях участвовал не я один. Это была скорее коллективная работа.

Первоприс. Для суда необходимо знать, приготовляя динамит и снаряды, знали вы, что они предназначаются для этой цели?

Подс. Кибальчич. Да, конечно, это не могло не быть мне известно. Я знал и не мог не знать. […] Относительно метательных снарядов я должен заметить еще следующее: я, вместе с другими лицами, был на опыте и затем, как выражается Рысаков, читал лекции по устройству снарядов. Я действительно делал указания и действительно был на опыте; но считаю нужным заявить, что той личности, которая называется Тимофеем Михайловым, не было ни на опытах, ни на чтении этих лекций. Вообще, я его ни разу не видал в квартире Гельфман.

Закончив допрос Кибальчича, первоприсутствующий обратился к подсудимой Перовской с вопросом: признает ли она себя виновной по предъявленным к ней обвинениям?

На это подсудимая Перовская отвечала: «Я признаю себя членом партии “Народной Воли” и агентом “исполнительного комитета”. Относительно взглядов, которых придерживается партия “Народной Воли” и которых придерживаюсь и я, в дополнение к словам моего товарища, я замечу только одно: партия “Народной Воли” отнюдь не считает возможным навязывать какие бы то ни было учреждения или общественные формы народу и обществу и полагает, что народ и общество рано или поздно примут эти взгляды и осуществят их в жизни. Что касается до фактической стороны, то я действительно признаю, что по поручению “исполнительного комитета”, как его агент, принимала участие и в покушении под Москвою 19-го ноября 1879 г., и в покушении 1-го марта нынешнего года. Относительно участвующих лиц в последнем событии я могу заявить одно: Гельфман, как хозяйка конспиративной квартиры, как член партии “Народной Воли”, вовсе не примыкала к террористической деятельности партии. Она занималась только распространением ее программы. Поэтому она не участвовала в совещаниях, которые собирались для террористических попыток, точно так же вообще не знала о ходе террористической деятельности. Относительно подсудимого Михайлова, я должна сказать, что он точно также не принимал участия в террористической деятельности партии, не готовился в метальщики и не был 1-го марта на квартире, где собственно решался план действий. Следовательно, в этом факте он не принимал никакого участия». […]

* * *

Подс. Желябов. Я не признаю себя виновным в принадлежности к тайному сообществу, состоящему из шести человек и нескольких других, так как сообщества здесь нет. Здесь подбор лиц совершенно случайный, производившийся по мере ареста лиц и по некоторым другим обстоятельствам. Некоторые из этих лиц принимали самое деятельное участие и играли видную роль в революционных делах по различным отраслям, но они не составляют сообщества по данному предприятию. Михайлов этому делу – человек совершенно посторонний. Рысаков свои отношения к организации определил верно: он состоял членом агитационной рабочей группы, которая относилась к «исполнительному комитету», как его разветвление, как одна из отраслей. […]

* * *

Подс. Кибальчич. Я должен возразить против мнения экспертизы о том, что гремучий студень заграничного приготовления. Он сделан нами. Относительно приготовления его есть указания в русской литературе, помимо иностранной. Так, я могу указать на «Артиллерийский Журнал» 1878 г. (августовская книжка), где очевидец, бывший в лаборатории у Нобеля[442], видел приготовление гремучего студня и подробно описал. Приготовление его не представляет опасности. Вообще, приготовление нитроглицерина, динамита, если оно ведется человеком, знающим дело, представляет меньшую опасность, чем приготовление пороха, и сколько ни было приготовляемо динамита домашним образом, взрыва никогда не было. Затем, приготовление его не представляет особенных затруднений и может быть сделано домашним способом. Приготовление нитроглицерина, как говорят и эксперты, не трудно. Остается приготовление растворимого пироксилина, что может быть легко сделано, а для того, чтобы растворить нитроглицерин в пироксилине, нужна только теплая вода, которую можно нагревать в самоваре или в печке.

Первоприс. Этот метательный снаряд устроен таким образом, что от удара искра передается от одной части в другую, потом в третью, но действие снаряда от этих передач не должно было замедлиться?

Эксперт Федоров. Нет, стопин – это быстро горящее вещество. – Вопрос: Т. е., в один ли момент при ударе снаряда о твердое тело, мог последовать взрыв снаряда? – Ответ: Мгновенно, без всяких промежутков.

Товарищ прокурора. Возвращаясь к вопросу, возбужденному подсудимым Кибальчичем, я прошу дать заключение, хотя приблизительное, о круге действия такого метательного снаряда. Предположим, что на улице брошен один метательный снаряд, какой будет максимальный круг действия?

Эксп. Федоров. Небольшой.

Эксп. Лисовский. Трудно определить.

Эксп. Шах-Назаров. По моему мнению, это тоже очень трудно определить. Круг действия взрыва бывает различный.

Присяжный поверенный Герард[443]. Не можете ли вы, хотя приблизительно, сказать, какой район смертельного поражения будет от такого снаряда?

Эксп. Лисовский. Особенно велик не может быть. – Вопрос: Это очень условно? Скажите хотя приблизительно. – Ответ: Несколько сажень. – Вопрос: Это круг смертельного поражения? Так ли это?

Эксп. Федоров. На сажень, наверно, будет смертельное поражение.

Прис. пов. Герард. Но на дальнейшее расстояние происходит только сотрясение воздуха, которое не может иметь серьезных последствий, может только, напр., стекла разбить, но костей человека переломить не может. […]

Товарищ прокурора. Для разъяснений этого вопроса я должен обратить внимание на то, что мы имеем следующие данные относительно фактических последствий: при взрыве 1-го марта было ранено 20 человек, из которых трое умерло.

Подс. Кибальчич. По поводу этого заявления, я должен сказать следующее. Первый взрыв произвел очень небольшое разрушение. Большинство было ранено при втором взрыве. Относительно сферы разрушения тут, конечно, не может быть точного вычисления, но по моим вычислениям и соображениям, она сходится с теми данными, которые дает эксперт Федоров, а именно радиус сферы разрушения около 1-й сажени, но никак не больше. Если при втором взрыве было так много раненых, то это произошло от того, что около государя толпился народ на очень близком расстоянии, так что снаряд попал, так сказать, в самую толпу, и этим объясняется значительное число раненых. Во всяком случае, громадное большинство этих раненых очень легко ранено и получили самые незначительные раны.

Товарищ прокурора. Я замечу только, что последнее особому присутствию неизвестно. […]

* * *

На дальнейшие вопросы прокурора эксперты объяснили, что работа ведена с знанием дела[444]. В числе вещественных доказательств находится лом с особенно устроенной лапой, посредством которого можно выламывать кирпич без шуму. Подкоп велся тем же способом, который употребляется в горном деле. […] Относительно степени разрушения, эксперты полагали, что взрыв мины образовал бы воронку от 2 1/2 до 3 сажен в диаметре. В окружающих домах были бы выбиты рамы, обвалилась бы штукатурка и куски асфальта взлетели бы кверху: кроме того в домах могли бы разрушиться и печки. Что же касается стен домов, то, смотря по степени их прочности, они могли бы дать более или менее значительные трещины. От взрыва пострадали бы все проходившие по панелям, ехавшие по мостовой и даже люди, стоявшие в окнах нижних этажей. Люди могли пострадать как от действия газов и сотрясения, так и от кусков падающего асфальта и карнизов.

Подс. Кибальчич, выслушав экспертизу заявил: Принимая диаметр воронки в три сажени, оказывается, что сфера разрушения, происшедшего от взрыва, была бы очень местная; расстояние от краев воронки до панелей, где стояли или шли люди, было бы все-таки значительное, так что мне кажется неоспоримым, что стоявшие на панелях не пострадали бы от сотрясения и газов: могли бы пострадать только от обломков асфальта, но они взлетели бы вверх и, только падая вниз, могли произвести ушибы. Вот весь вред, который мог быть причинен взрывом посторонним лицам. Что касается до вреда домам, то не спорю, что окна были бы выбиты, как показал взрыв метательных снарядов, но чтобы обрушились печи и потолки, то я считаю это совершенно невероятным. Я просил бы гг. экспертов привести из литературы предмета пример, чтобы два пуда динамита на таком расстоянии произвели такое разрушительное действие, о котором они говорят. Я полагаю, что взрыв этой мины был бы даже менее разрушителен, чем взрыв двух метательных снарядов. Конечно, все, что находилось над воронкой, т. е. экипаж и конвой, погибли бы, но не больше. […]

* * *

Исполняющий обязанности прокурора при особом присутствии правительствующего сената Н. В. Муравьев[445]: Гг. сенаторы, гг. сословные представители! Призванный быть на суде обвинителем величайшего из злодеяний, когда-либо совершившихся на русской земле, я чувствую себя совершенно подавленным скорбным величием лежащей на мне задачи. Перед свежею, едва закрывшеюся, могилою нашего возлюбленного монарха, среди всеобщего плача отечества, потерявшего так неожиданно и так ужасно своего незабвенного отца и преобразователя, я боюсь не найти в своих слабых силах достаточно яркого и могучего слова, достойного того великого народного героя, во имя которого я являюсь теперь перед вами требовать правосудия виновным, требовать возмездия, а поруганной ими, проклинающей их России удовлетворения. Как русский и верноподданный, как гражданин и как человек, я исполню свою обязанность, положив в нее все силы, всю душу свою. […]

Веления Промысла неисповедимы. Совершилось событие неслыханное и невиданное: на нашу долю выпала печальная участь быть современниками и свидетелями преступления, подобного которому не знает история человечества. Великий царь-освободитель, благословляемый миллионами вековых рабов, которым он даровал свободу, государь, открывший своей обширной стране новые пути к развитию и благоденствию, человек, чья личная кротость и возвышенное благородство помыслов и деяний были хорошо известны всему цивилизованному миру, словом, тот, на ком в течение четверти столетия покоились все лучшие надежды русского народа – пал мученическою смертью на улицах своей столицы, среди белого дня, среди кипящей кругом жизни и верного престолу населения. Я постараюсь доказать впоследствии, что в этой обстановке преступления, которую убийцы, в своем циническом самомнении, приписывают своему могуществу, сказалась лишь особая злостность адски задуманного плана и простое сцепление роковых случайностей. […] Но здесь меня останавливает на минуту смех Желябова. Тот веселый или иронический смех, который не оставлял его во время судебного следствия и который, вероятно, заставит его и потрясающую картину события 1-го марта встретить глумлением. Но я вижу среди подсудимых людей, которые, каковы бы они ни были, все-таки не в таком настроении, как Желябов, и потому я решаюсь еще раз подвергнуть общую печаль его глумлению; я знаю, что так и быть должно: ведь, когда люди плачут – Желябовы смеются. Итак, я не могу не говорить о самом событии 1-го марта.

[…] Одному Рысакову и Ельникову[446] нельзя было совершить злодеяния уже по самым средствам, ими употребленным: кроме того, я думаю, что как бы низко ни пал человек, как бы не были преступны и гнусны его личные побуждения – из-за одних этих личных отдельных побуждений он никогда не решился бы, он содрогнулся бы и остановился бы перед ужасом цареубийства. Я утверждаю, что дрогнула бы рука, вооруженная смертоносным снарядом, и остановились бы и Ельников, и Рысаков, если бы за спиной их не стоял Желябов, если бы за Желябовым не стояла пресловутая партия. […] Да, для нас всех очевидно и несомненно, что злодеяние 1-го марта совершено тою самою партею, у которой, по словам Желябова, мысль о цареубийстве составляет общее достояние, а динамит общественную собственность.[…]

[…] Между тем как никаких затруднений не представляет характеристика Желябова и Кибальчича, тем более Перовской, Гельфман и Михайлова, перед личностью Рысакова и его злодеянием я останавливаюсь. […] Сын скромной и честной семьи, сын отца, занимающего место управляющего лесопильным заводом Громова в Вытегорском уезде, Олонецкой губернии, он рано оставил родную семью. Помещенный в череповецкое реальное училище в 1874 году, он пробыл там, вдали от родной семьи, четыре года, по 1878 год. Проживал он на квартире у свидетельницы Енько-Даровской, показание которой у вас, конечно, сохранилось в памяти, и оставил в Череповце за это время, страшно вымолвить, самое лучшее воспоминание. Учился отлично, аттестат его наполнен хорошими отметками и свидетельствует о хорошем поведении. Енько-Даровская не нахвалится им. И тогда она выделила его из среды других товарищей его, и теперь не может придти в себя от изумления, видя его на скамье подсудимых по обвинению в страшном злодеянии. Вы помните ту характеристику, которую свидетельница дала о Рысакове и которую подтвердила еще ее племянница Кулаковская. Мягкий по характеру (на это я прошу обратить особенное внимание), довольно набожный, не склонный к сопротивлению, к спорам, доступный воздействию на него, если оно направляется на его ум, рассудок и чувство, легко поддающийся ласке, он в это далекое теперь время отрицал даже мысль о возможности сделаться социалистом. Когда Даровская, эта почтенная старушка, до слуха которой доходили известия о вольных мыслях, говорила Рысакову: «вот и вы кончите курс здесь, переедете в Петербург, заразитесь там этими же мыслями», он отвечал: «нет, я много читал, я не пойду на это». Далеко это время от нас, далеко оно теперь и от Рысакова, и как хотелось бы, я уверен, Рысакову вернуться к этому далекому, невозвратному прошлому. […]

Мы, далее, имеем фактические сведения о том, что к концу 1879 года Рысаков начинает чем-то волноваться. Около этого времени, после ареста Ширяева, замешанного в деле террористов, он является вместе с товарищем на его квартиру и требует выдачи вещей арестованного. Здесь Рысаков уже не тот скромный, набожный, усердно учащийся, прекрасный молодой человек, хороший сын, нет – это другое лицо, лицо, завязавшее уже сношения с террористами, живущими на одной квартире, вместе с женщиной, близкой к одному из вожаков их. Нельзя в этом не видеть туманного указания на то, что где-то раскрыты сети, а в сетях бьется несчастный юноша. […] Он сам не приурочивает себя к определенному революционному движению, и только в последнее время решился примкнуть к числу его деятелей. Какими, однако, странными, маловажными обстоятельствами объясняет он первые свои побуждения к содействию партии, и как эти обстоятельства далеки от его образа жизни, от его обстановки. Вы помните эти громкие фразы: страдание народа – и социальная революция, как исход из него. Страдание народа: эпидемии, жучок-жучок, даже и не появлявшийся в Череповецком уезде. Как бы то ни было, в декабре 1880 года, он из состояния пассивного переходит в активное, и мы видим его агитирующим среди рабочих, сначала отдельно, а потом под руководством Желябова. Вот здесь-то, в этом моменте, милостивые государи, и находится ключ к разрешению загадки. Здесь мы видим руку, которая толкнула юношу на настоящее злодеяние, мы видим имя Рысакова, его деятельность, его роль постоянно рядом с именем, деятельностью, ролью Желябова. […]

Рысаков, объясняя отношения свои к Желябову, как будто бы отстаивает свою самостоятельность: так поступают, впрочем, все слабохарактерные люди, но попытку отстоять свое «я» Рысаков делает не особенно решительно. Он сам говорит: «влияние Желябова на меня несомненно». Как лицо, имевшее революционное прошлое, – а Рысаков тогда был в таком состоянии, что благоговел пред этим революционным прошлым, – как человек закаленный, Желябов должен был иметь влияние и влияние сильное – на Рысакова. Желябов был учителем, Рысаков – учеником. Пусть учитель любуется на плоды учения: они падут всецело на его голову. […]

[…] Несомненно Перовская получила большое социально-революционное развитие. В настоящее время она умеет говорить слова, на которых лежит печать этой науки, она складно излагает теорию социально-революционного учения – этому нечего удивляться: она прошла хорошую школу. Я не могу перейти к прочим подсудимым, не указав на то, что в участии в преступлении Перовской есть черта, которую выбросить нет возможности. Мы можем представить себе политический заговор; можем представить, что этот заговор употребляет средства самые жестокие, самые возмутительные; мы можем представить, что женщина участвует в этом заговоре. Но чтобы женщина становилась во главе заговора, чтобы она принимала на себя распоряжение всеми подробностями убийства, чтобы она с циническим хладнокровием расставляла метальщиков, чертила план и показывала, где им становиться, чтобы женщина, сделавшись душой заговора, бежала смотреть на его последствия, становилась в нескольких шагах от места злодеяния и любовалась делом рук своих, – такую роль женщины обыкновенное нравственное чувство отказывается понимать.

За Перовскою следует подсудимый Кибальчич. Судя по его объяснениям, он представляется специалистом-техником, посвятившим себя на служение науке, и, притом, специалистом, усвоившим себе социально-революционные убеждения, человеком мягкого характера, мягкого даже образа действия, если это возможно. Он говорил нам, что лично он неспособен к насильственным действиям. Когда, однако, на суде слышишь мягкую, спокойную, ни на минуту не прерывающуюся, обстоятельную, тихую речь Кибальчича, невольно приходит в голову мысль: «Мягко стелет, да жестко спать». […]

Немного придется мне говорить о Тимофее Михайлове. Грубый, неразвитой, малограмотный, едва умеющий подписать фамилию, простой рабочий, он вышел из простой крестьянской семьи Сычевского уезда, Смоленской губернии. В молодом возрасте он приехал в Петербург и здесь прямо поступил на фабрику. Городская порча, растлевающее влияние фабричной жизни сразу коснулись его. Петербургская рабочая среда, антагонизм с мастерами и хозяевами фабрик, столкновение с агитаторами, которые издавна избрали фабрики местом своей пропаганды, толкнули Михайлова на настоящую его дорогу. […] Следует заключить из объяснения самого Михайлова, что он первоначально вступил в рабочую дружину для того, чтобы защищать рабочих от врагов, от шпионов и нелюбимых мастеров, но затем его революционные задачи и развитие, благодаря влиянию Желябова, расширились. Развитие это сказывается в тех фразах, которые мы слышали от него здесь. Он сказал: «Труд поглощается капиталистами, везде рабочие эксплуатируются, земля, орудия труда, фабрики должны принадлежать рабочим». Последнее Михайлов хорошо себе усвоил, и, вероятно, только это одно он и понял из социально-революционного учения; он постиг, что хорошо, если завод Вакферсона будет принадлежать ему, в качестве пайщика или дольщика; он постиг это и, побуждаемый этими стремлениями, пошел, чрез Желябова, с метательным снарядом на Екатерининский канал.

Что сказать мне о Гельфман? «Неинтеллигентная» еврейка, как описывает ее записка, прочитанная здесь, хозяйка конспиративной квартиры в Тележной улице. Но эта неинтеллигентная еврейка способна, во всяком случае, в пределах, для нее доступных, на сознательную роль в злодеянии, а ее прошлое таково, что оно подготовило ее к такой роли. Участница в процессе так называемом «московских социалистов пятидесяти», признанная еще тогда виновною в принадлежности к партии, она была приговорена к двухлетнему заключению в рабочем доме и освобождена в мае 1879 года, – освободилась и немедленно принялась за старое, опять пошла туда же, откуда вышла, и стала применять свои посильные знания к делу, которому она служит. Она, в одно и то же время и наборщица «Рабочей Газеты», и исполняет неинтеллигентные обязанности, являясь хозяйкой конспиративной квартиры, имеющей такое роковое значение в настоящем деле. […]

В найденной у Рысакова и у Ельникова программе «рабочих членов партии Народной Воли» категорически указаны основания их политического идеала, в его новейшем исправленном, по-видимому, в самом последнем его издании. […]

Нельзя пожаловаться на неясность программы, нельзя отказать ей в своеобразности и новизне. Осуществиться ей не суждено, но авторы ее могут все-таки гордиться: их не забудет думающий мир. Он слышал до сих пор много самых разнообразных, самых несбыточных и странных систем, теорий и учений. Но он еще не слышал системы цареубийства, теории кровопролития, учения резни; это могло быть только новым словом, и это новое слово поведали изумленному миру русские террористы. […]

[…] Отдавая на ваш суд, гг. сенаторы, гг. сословные представители, взгляды и стремления подсудимых и их партии, я, само собою разумеется, весьма далек от мысли их опровергать, с ними полемизировать. Не говоря уже о том, что это было бы несогласно с достоинством государственного обвинения, которое призвано лишь изобразить злодеяние в его настоящем виде, лже-учения социально-революционной партии так очевидны в мыслях и делах ее, что изобличение их едва ли и нужно для суда, тем более, что и оружие у нас неровное: у них – софизм и цинизм, у обвинения – неотразимые, еще дымящиеся кровью факты, простое человеческое чувство и бесхитростный здравый смысл. Тем не менее, я не могу оставить без внимания ряд общих выводов, который грозно, самою очевидностью и правдой выдвигается из всего того, что совершилось, что мы знали прежде и узнали вновь. Несмотря на весь ужас и всю боль исследованной язвы, в данных этого исследования есть, мне кажется, и некоторые задатки горького утешения, насколько оно для нас еще возможно. Сомнения нет и быть не может – язва неорганическая, недуг наносный, пришлый, преходящий, русскому уму несвойственный, русскому чувству противный. […]

[…] Все стало у этих людей свое, особенное, не русское, даже, как будто, не человеческое, а какое-то – да будет позволено мне так выразиться – социально-революционное… У них выработалось одно – закал и энергия, но этот закал и эта энергия способны только на мрачное, для всех других людей преступное, дурное. На Россию они стали смотреть не как на отечество, а как на объект социально-революционных мероприятий, для которых все средства хороши. Но для России, которая смотрит на них не их, а своими собственными, не отведенными глазами, они не могут не представляться отверженцами, достойными беспощаднейшего осуждения. […]

[…] Крамола могла тайным ударом пресечь преходящее течение хрупкой человеческой жизни, хотя бы, по Божьей воле, то была жизнь великого Государя России, но крамола была и всегда будет бессильна поколебать вековую русскую преданность престолу и существующему государственному порядку. С корнем вы рвет русский народ адские плевелы русской земли и тесно, дружно сомкнувшись несчетными рядами благомыслящих граждан, бодро последует за своею несокрушимою, единою священной надеждой, за своим ныне вступившим на царство августейшим вождем. […]

* * *

Подсудимый Желябов (не пожелавший иметь защитника). Гг. судьи, дело всякого убежденного деятеля дороже ему жизни. Дело наше здесь было представлено в более извращенном виде, чем наши личные свойства. На нас, подсудимых, лежит обязанность, по возможности, представить цель и средства партии в настоящем их виде. Обвинительная речь, на мой взгляд, сущность наших целей и средств изложила совершенно неточно. Ссылаясь на те же самые документы и вещественные доказательства, на которых г. прокурор основывает обвинительную речь, я постараюсь это доказать. Программа рабочих послужила основанием для г. прокурора утверждать, что мы не признаем государственного строя, что мы безбожники, и т. д. Ссылаясь на точный текст этой программы рабочих, говорю, что мы государственники, не анархисты. Анархисты это старое обвинение. Мы признаем, что правительство всегда будет, что государственность неизбежно должна существовать, поскольку будут существовать общие интересы. Я, впрочем, желаю знать вперед, могу ли я касаться принципиальной стороны дела или нет?

Первоприс. Нет. Вы имеете только предоставленное вам законом право оспаривать те фактические данные, которые прокурорскою властью выставлены против вас и которые вы признаете неточными и неверными.

Подсуд. Желябов. Итак, я буду разбирать по пунктам обвинение. Мы не анархисты, мы стоим за принцип федерального устройства государства, а как средства для достижения такого строя – мы рекомендуем очень определенные учреждения. Можно ли нас считать анархистами? Далее, мы критикуем существующий экономический строй и утверждаем…

Первоприс. Я должен вас остановить. Пользуясь правом возражать против обвинения, вы излагаете теоретические воззрения. Я заявляю вам, что особое присутствие будет иметь в виду все те сочинения, брошюры и издания, на которые стороны указывали; но выслушивание теоретических рассуждений о достоинствах того или другого государственного и экономического строя оно не считает своею обязанностью, полагая, что не в этом состоит задача суда.

Подс. Желябов. Я в своем заявлении говорил и от прокурора слышал, что наше преступление – событие 1-го марта нужно рассматривать как событие историческое, что это не факт, а история. И совершенно верно… Я совершенно согласен с прокурором и думаю, что всякий согласится, что этот факт нельзя рассматривать особняком, а что его нужно рассматривать в связи с другими фактами, в которых проявилась деятельность партии.

Первоприс. Злодеяние 1-го марта факт, действительно принадлежащий истории, но суд не может заниматься оценкой ужасного события с этой стороны; нам необходимо знать ваше личное в нем участие, поэтому о вашем к нему отношении, и только о вашем, можете вы давать объяснения.

Подс. Желябов. Обвинитель делает ответственными за событие 1-го марта не только наличных подсудимых, но и всю партию, и считает самое событие логически вытекающим из целей и средств, о каких партия заявляла в своих печатных органах…

Первоприс. Вот тут-то вы и вступаете на ошибочный путь, на что я вам указывал. Вы имеете право объяснить свое участие в злодеянии 1-го марта, а вы стремитесь к тому, чтобы войти в объяснение отношения к этому злодеянию партии. Не забудьте, что вы собственно не представляете для особого присутствия лицо, уполномоченное говорить за партию, и эта партия для особого присутствия, при обсуждении вопроса о вашей виновности представляется несуществующею. […]

Подс. Желябов. Первоначальный план защиты был совершенно не тот, которого я теперь держусь. Я полагал быть кратким и сказать только несколько слов. Но, ввиду того, что прокурор пять часов употребил на извращение того самого вопроса, который я уже считал выясненным, мне приходится считаться с этим фактом, и я полагаю, что защита в тех рамках, какие вы мне теперь определяете, не может пользоваться тою свободою, какая была предоставлена раньше прокурору.

Первоприс. Такое положение создано вам существом предъявленного к вам обвинения и характером того преступления, в котором вы обвиняетесь. Настолько, однако, насколько представляется вам возможность, не нарушая уважения к закону и существующему порядку, пользоваться свободой прений, вы можете ею воспользоваться.

Подс. Желябов. Чтобы не выйти из рамок, вами определенных, и, вместе с тем, не оставить свое дело необороненным, я должен остановиться на тех вещественных доказательствах, на которые здесь ссылался прокурор, а именно на разные брошюры, например, на брошюру Морозова[447] и литографированную рукопись, имевшуюся у меня. Прокурор ссылается на эти вещественные доказательства. На каком основании? Во 1-х, литографированная программа социалистов-федералистов найдена у меня. Но ведь все эти вещественные доказательства находятся в данный момент у прокурора. Имею ли я основание и право сказать, что они суть плоды его убеждения, поэтому у него и находятся? […] Во 2-х, некий Морозов написал брошюру. Я ее не читал; сущность ее я знаю; к ней, как партия, мы относимся отрицательно и просили эмигрантов не пускаться в суждения о задаче русской социально-революционной партии, пока они за границей, пока они безпочвенники. Нас делают ответственными за взгляды Морозова, служащие отголоском прежнего направления, когда действительно некоторые из членов партии, узко смотревшие на вещи, вроде Гольденберга, полагали, что вся наша задача состоит в расчищении пути чрез частые политические убийства. Для нас, в настоящее время, отдельные террористические факты занимают только одно из мест, в ряду других задач, намечаемых ходом русской жизни. Я тоже имею право сказать, что я русский человек, как сказал о себе прокурор. (В публике движение, ропот негодования и шиканье. Желябов на несколько минут останавливается. Затем продолжает.) Я говорил о целях партии. Теперь я скажу о средствах. Я желал бы предпослать прежде маленький исторический очерк, следуя тому пути, которым шел прокурор. Всякое общественное явление должно быть познаваемо по его причинам, и чем сложнее и серьезнее общественное явление, тем взгляд на прошлое должен быть глубже. Чтобы понять ту форму революционной борьбы, к какой прибегает партия в настоящее время, нужно познать это настоящее в прошедшем партии, а это прошедшее имеется; немногочисленно оно годами, но очень богато опытом. Если вы, гг. судьи, взглянете в отчеты о политических процессах, в эту открытую книгу бытия, то вы увидите, что русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами, что в нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная, и если она прошла, то не мы тому виною.

Первоприс. Подсудимый, вы выходите из тех рамок, которые указал. Говорите только о своем отношении делу.

Подс. Желябов. Я возвращаюсь. Итак, мы, переиспытав разные способы действовать на пользу народа, в начале 70-х годов избрали одно из средств, именно положение рабочего человека, с целью мирной пропаганды социалистических идей. Движение крайне безобидное по средствам своим, и чем оно окончилось? Оно разбилось исключительно о многочисленные преграды, которые встретило в лице тюрем и ссылок. Движение совершенно бескровное, отвергавшее насилие, не революционное, а мирное – было подавлено. Я принимал участие в этом самом движении, и это участие поставлено мне прокурором в вину. […]

Первоприс. Но вы были тогда оправданы.

Подс. Желябов. Тем не менее, прокурор ссылается на привлечение мое к процессу 193-х.

Первоприс. Говорите в таком случае только о фактах, прямо относящихся к делу.

Подс. Желябов. Я хочу сказать, что в 1873, 1874 и 1875 годах я еще не был революционером, как определяет прокурор, так как моя задача была работать на пользу народа, ведя пропаганду социалистических идей. Я насилия в то время не признавал, политики касался я весьма мало, товарищи – еще меньше. В 1874 году в государственных воззрениях мы в то время были действительно анархистами. Я хочу подтвердить слова прокурора. В речи его есть много верного. Но верность такова: в отдельности, взятое частичками – правда, но правда, взятая из разных периодов времени, и затем составлена из нее комбинация совершенно произвольная, от которой остается один только кровавый туман…

Первоприс. Это по отношению к вам.

Подс. Желябов. По отношению ко мне… Я говорю, что все мои желания были действовать мирным путем в народе, тем не менее, я очутился в тюрьме, где и революционизировался. Я перехожу ко второму периоду социалистического движения. Этот период начинается… Но, по всей вероятности, я должен буду отказаться от мысли принципиальной защиты и, вероятно, закончу речь просьбою к первоприсутствующему такого содержания: чтобы речь прокурора была отпечатана с точностью. Таким образом, она будет отдана на суд общественный и суд Европы. Теперь я сделаю еще попытку. Непродолжительный период нахождения нашего в народе показал всю книжность, все доктринерство наших стремлений, а с другой стороны – убедил, что в народном сознании есть много такого, за что следует держаться. […]

Мы решились действовать во имя сознанных народом интересов уже не во имя чистой доктрины, а на почве интересов, присущих народной жизни, им сознаваемых… Это отличительная черта народничества. Из мечтателей-метафизиков оно перешло в позитивизм и держалось почвы – это основная черта народничества. Дальше. Таким образом изменился характер нашей деятельности, а вместе с тем и средства борьбы, – пришлось от слова перейти к делу. Вместо пропаганды социалистических идей выступает на первый план агитационное возбуждение народа во имя интересов, присущих его сознанию. Вместо мирного слова мы сочли нужным перейти к фактической борьбе. Эта борьба всегда соответствует количеству накопленных сил. Прежде всего ее решились пробовать на мелких фактах. Так дело шло до 1878 г. В 1878 г. впервые, насколько мне известно, явилась мысль о борьбе более радикальной, явились помыслы рассечь Гордиев узел. […]

Первоприс. Вы опять говорите о партии…

Подс. Желябов. Я принимал участие в ней…

Первоприс. Говорите только о себе. […]

Подс. Желябов. Если только я обвиняюсь в событии 1-го марта и затем в покушении под Александровском, то в таком случае моя защита сводится к заявлению: да, так как фактически это подтверждено. Голое признание факта не есть защита.

Первоприс. Отношение вашей воли к этому факту…

Подс. Желябов. Я полагаю, что уяснение того пути, каким развивалось мое сознание, идея, вложенная в это предприятие…

Первоприс. Объяснение ваших убеждений, вашего личного отношения к этим фактам я допускаю. Но объяснения убеждений и взглядов партии не допущу.

Подс. Желябов. Я этой рамки не понимаю.

Первоприс. Я прошу вас говорить о себе, о своем личном отношении к факту, как физическом, так и нравственном, об участии вашей воли, о ваших действиях.

Подс. Желябов. На эти вопросы кратко я отвечал в начале судебного заседания. Если теперь будет мне предоставлено говорить только так же кратко, зачем тогда повторяться и обременять внимание суда…

Первоприс. Если вы более ничего прибавить не имеете…

Подс. Желябов. Я думаю, что я вам сообщил скелет. Теперь желал бы я изложить душу…

Первоприс. Вашу душу, но не душу партии.

Подс. Желябов. Да, мою. Я участвовал на Липецком съезде. Решения этого съезда определили ряд событий, в которых я принимал участие и за участие в которых я состою в настоящее время на скамье подсудимых. Поскольку я принимал участие в этих решениях, я имею право касаться их. Я говорю, что намечена была задача не такая узкая, как говорит прокурор: повторение покушений, и, в случае неудачи, совершение удачного покушения во что бы то ни стало. Задачи, на Липецком съезде поставленные, были вовсе не так узки. Основное положение было такое, что социально-революционная партия – и я в том числе, это мое убеждение – должна уделить часть своих сил на политическую борьбу. Намечен был и практический путь: это путь насильственного переворота путем заговора, и для этого организация революционных сил в самом широком смысле. До тех пор я лично не видел надобности в крепкой организации. В числе прочих социалистов я считал возможным действовать, опираясь по преимуществу на личную инициативу, на личную предприимчивость, на личное уменье. Оно и понятно. Задача была такова: уяснить сознание возможно большего числа лиц, среди которых живешь: организованность была нужна только для получения таких средств, как книжки и доставка их из-за границы, печатание их в России было также организовано. Все дальнейшее не требовало особой организованности. Но раз была поставлена задача насильственного переворота, задача, требующая громадных организованных сил, мы, и я между прочим, озаботились созиданием этой организации в гораздо большей степени, чем покушения. После Липецкого съезда, при таком взгляде на надобность организации, я присоединился к организации, в центре которой стал Исполнительный Комитет и содействовал расширению этой организации: в его духе я старался вызвать к жизни организацию единую централизованную, состоящую из кружков автономных, но действующих по одному общему плану, в интересах одной общей цели. Я буду резюмировать сказанное. Моя личная задача, цель моей жизни было служить общему благу. Долгое время я работал для этой цели путем мирным и только затем был вынужден перейти к насилию. По своим убеждениям я оставил бы эту форму борьбы насильственной, если бы только явилась возможность борьбы мирной, т. е. мирной пропаганды своих идей, мирной организации своих сторонников. В своем последнем слове, во избежание всяких недоразумений, я сказал бы еще следующее: мирный путь возможен; от террористической деятельности я, например, отказался бы, если бы изменились внешние условия…

Первоприс. Более ничего не имеете сказать в свою защиту?

Подс. Желябов. В защиту свою ничего не имею. Но я должен сделать маленькую поправку к тем замечаниям, которые я делал во время судебного следствия. Я позволил себе увлечься чувством справедливости, обратил внимание гг. судей на участие Тимофея Михайлова во всех этих делах, именно, что он не имел никакого отношения ни к метательным снарядам, ни к подкопу на Малой Садовой. Я теперь почти убежден, что, предупреждая гг. судей от возможности поступить ошибочно по отношению к Михайлову, я повредил Тимофею Михайлову, и если бы мне вторично пришлось участвовать на судебном следствии, то я воздержался бы от такого заявления, видя, что прокурор и мы, подсудимые, взаимно своих нравственных побуждений не понимаем.

37. «Times»

О речи А. Желябова на суде (2 /14/ апреля 1881 г.)

Речь Желябова была самая замечательная из всех. С видом уверенным, переходившим в вызывающий, когда его прерывал суд или неодобрительный ропот аудитории, Желябов пытался изложить положение вещей и социальные условия, которые сделали его и его товарищей тем, что они есть. Когда инциденты следовали непрерывно один за другим, и он сверкал глазами на суд, как дикий зверь, загнанный на охоте, перед вами стоял чеканный тип гордого и непреклонного демагога. Он опровергал обвинение прокурора, что партия, к которой он, Желябов, принадлежал, была анархистской; это, как он сказал, старая история. Напротив, они признали, что правительство должно существовать, только правительство для народа, а не народ для правительства. Он отсылал к различным программам, опубликованным «Народной волей», и утверждал, что его товарищи не были ни централистами, ни монархистами. Быть может, их можно назвать в известном смысле федералистами. Русское правительство все делало для себя и ничего для народа. Он сослался на разные европейские государства, которые не были централизованы, и затем коснулся вопроса о русской земле, которая, сказал он, должна принадлежать ее земледельцам и возделываться ими. Что касается религии, это дело индивидуального сознания, и партия об этом ничего не говорит. В действительности политическая свобода и эти идеи составляли цели партии. Он вызвал большое возмущение в суде очень непочтительным упоминанием об убийстве царя, как о простом факте. […]

Когда он обратился к бюрократическому характеру русских образованных классов и их оторванности от народа и к влиянию европейских идей на русскую национальную мысль, речь обвиняемого была прервана председателем. […] Он затем сказал: «Мы были вначале мирными пропагандистами, но угнетением и преследованиями мы в конце концов принуждены были признать правительство своим главным врагом, и наши взгляды изменились. Правительство сделало нас революционерами. […] Мы лишь революционизированные социалисты». Объясняя свое участие в Липецком съезде революционеров, он назвал представление о них прокурора, как просто о честолюбивых демагогах, чистой фантазией; как будто люди, вроде него, могут жертвовать своей жизнью из-за одного честолюбия. Он описывал, как революционеры стремились овладеть обширными провинциальными городами империи в целях восстания, – случай, который партия предвидела, раз мирная программа стала дальше невозможна.

38. Иван Попов[448]

Из воспоминаний о лекции В.С. Соловьева[449]

Процесс первомартовцев подходил к концу. […] 28 марта суд удалился в совещательную комнату.

Этот момент совпал с лекцией Соловьева. Лекция привлекла массу публики, среди которой было много учащихся. В обществе бродили смутные слухи, что на этой лекции может что-то произойти.

Лекция была на философские темы, – точно не помню, на какие. Соловьев был встречен аплодисментами. Первая половина лекции была строго научная и не касалась современных тем. Лектор был даже несколько вял. Но во второй половине Соловьев осветил религиозные миросозерцания русского народа, в основе которых лежит бесконечное милосердие. Он сослался на лекцию И. С. Аксакова, принял его толкование об идеале царя. Местами лектор доходил до высокого пафоса, особенно там, где он доказывал, что истинная народная религия не терпит никакого насилия. Эти принципы должна проводить в жизнь и власть, как представитель православного народа. Соловьев, насколько я помню, говоря о власти, упомянул о царе; между царем и народом должна быть полная гармония религиозных принципов, исключающих всякое насилие; иначе царь не может быть представителем народа, не может быть водителем христианского народа. Насилием нельзя насадить правду на земле. Аудитория застыла.

– В настоящее время над шестью цареубийцами висит смертный приговор. Общество и народ верят, что этот приговор не будет приведен в исполнение. Это так и должно быть. Царь, как представитель народа, исповедующего религию милосердия, может и должен их помиловать…

Соловьев сошел о кафедры. В зале наступила тишина. Все как бы окаменели. Не было даже аплодисментов. Все чего-то ждали…

На кафедру вошел не то чиновник, не то офицер и обратился к Соловьеву приблизительно со следующими словами:

– Профессор, как нужно понимать ваши слова о помиловании преступников? Это только принципиальный вывод из вашего понимания идеи царя и толкования народного миросозерцания, или это есть реальные требования? Как вы вообще относитесь к смертной казни?

Соловьев вернулся на кафедру.

– Я сказал то, что сказал. Как представитель православного народа, не приемлющего казни, потому что народ исповедует религию милосердия и всепрощения и верит в животворящего Христа, завещавшего нам прощать врагов, царь должен помиловать убивших его отца. В христианском государстве не должно быть смертной казни.

В зале произошло что-то неописуемое. Тут уже были не аплодисменты, а всех охватил порыв восторга. К лектору тянулись сотни рук, […] у многих на глазах были слезы, а некоторые плакали. Соловьев с трудом вышел из залы, пытались вынести его на руках.

Явилась уверенность, что требование-пожелание Соловьева будет удовлетворено. Но более спокойные и неувлекающиеся среди публики здесь же в зале говорили, что царь не помилует первомартовцев; Соловьева же вышлют. Соловьева не выслали, но он вынужден был уйти из Университета.

39. Лев Толстой

Из письма Александру III о помиловании первомартовцев

Государь! По каким-то роковым, страшным недоразумениям в души революционеров запала страшная ненависть против отца вашего – ненависть, приведшая их к страшному убийству. Ненависть эта может быть похоронена с ним. Революционеры могли, хотя несправедливо, осуждать его за погибель десятков своих. Но вы чисты перед всей Россией и перед ними. На руках ваших нет крови. Вы невинная жертва своего положения. Вы чисты и невинны перед собой и перед Богом. Но вы стоите на распутьи.

Несколько дней – и если восторжествуют те, которые говорят и думают, что христианские истины только для разговоров, а в государственной жизни должна проливаться кровь и царствовать смерть, вы навеки выйдете из того блаженного состояния чистоты и жизни с Богом и вступите на путь тьмы государственных необходимостей, оправдывающих все и даже нарушение закона Бога для человека. […]

Но положим, мы забудем то, что закон Бога выше других законов и всегда приложим, мы забудем это. Хорошо: закон Бога неприложим и если исполнить его, то выйдет зло еще худшее. Если простить преступников, выпустить всех из заключений и ссылок, то произойдет худшее зло. Да почему же это так? Кто сказал это? Чем вы докажете это? Своей трусостью? Другого у вас нет доказательства. И, кроме того, вы не имеете права отрицать ничьего средства, так как всем известно, что ваши не годятся.

Они скажут: выпустить всех, и будет резня, потому что немного выпустить, то бывают малые беспорядки, много выпустить – бывают большие беспорядки. Они рассуждают так, говоря о революционерах как о каких-то бандитах, шайке, которая собралась, и когда ее переловить, то она кончится. Но дело совсем не так, не число важно, не то, чтобы уничтожить или выслать их побольше, а то, чтобы уничтожить их закваску, дать другую закваску. Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше.

Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себе их идеал. Французы, англичане, немцы борются с ними и так же безуспешно.

Есть только один идеал, который можно противопоставить им, тот, из которого они выходят, не понимая его и кощунствуя над ним, тот, который включает их идеал, идеал любви, прощенья и воздаянья добра за зло. Только одно слово прощения и любви христианской, сказанное и исполненное с высоты престола, и путь христианского царствования, на который предстоит вступить вам, может уничтожить то зло, которое точит Россию; как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед царем-человеком, исполняющим закон Христа.

40. Приговор

Приговор суда (29 марта 1881 г.)

В 6 часов 20 минут утра, 29-го марта особое присутствие правительствующего сената вышло в залу заседания и г. первоприсутствующий провозгласил следующую резолюцию:

«По указу его императорского величества, правительствующий сенат, в особом присутствии для суждения дел о государственных преступлениях, выслушав дело и прения сторон, постановил: подсудимых: крестьянина Таврической губернии, Феодосийского уезда, Петровской волости, деревни Николаевки Андрея Иванова Желябова 30-ти лет; дворянку Софью Львову Перовскую, 27-ми лет; сына священника Николая Иванова Кибальчича, 27-ми лет; тихвинского мещанина Николая Иванова Рысакова, 19-ти лет; мозырскую, Минской губернии, мещанку Гесю Мирову Гельфман, 26-ти лет, и крестьянина Смоленской губернии, Сычевского уезда, Ивановской волости, деревни Гаврилково, Тимофея Михайлова, 21-года […] лишить всех прав состояния и подвергнуть смертной казни через повешение. Приговор сей относительно дворянки Софьи Перовской, по вступлении его в законную силу, прежде обращения к исполнению на основании 945-й ст. уст. угол. судопр. (на предмет лишения ее, Перовской, дворянского достоинства) представить чрез министра юстиции на усмотрение его императорского величества».

41. Константин Победоносцев

Из письма Александру III

Ваше императорское величество. […]

Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему Величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников. […]

Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет – этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется. […] Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради Бога, Ваше Величество, – да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности.


Ответ Александра III (30 марта 1881 г.)

Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь.

42. Геся Гельфман

Заявление (30 марта 1881 г.)

Г. Исполняющему обязанности Прокурора при Особом Присутствии Правительствующего Сената. Приговоренной к смертной казни Геси Мироновны Гельфман

ЗАЯВЛЕНИЕ

Ввиду приговора Особого Присутствия Сената, о мне состоявшегося, считаю нравственным долгом заявить, что я беременна на четвертом месяце. – Подать это заявление доверяю присяжному поверенному Августу Антоновичу Герке[450].

43. Николай Рысаков

Прошение о помиловании (30 марта 1881 г.)

Ваше императорское величество всемилостивейший государь!

Вполне сознавая весь ужас злодеяния, совершенного мною под давлением чужой злой воли, я решаюсь всеподданнейше просить ваше величество даровать мне жизнь единственно для того, чтобы я имел возможность тягчайшими муками хотя в некоторой степени искупить великий грех мой. Высшее судилище, на приговор которого я не дерзаю подать кассационную жалобу, может удостоверить, что, по убеждению самой обвинительной власти, я не был закоренелым извергом, но случайно вовлечен в преступление, находясь под влиянием других лиц, исключавшим всякую возможность сопротивления с моей стороны, как несовершеннолетнего юноши, не знавшего ни людей, ни жизни.

Умоляя о пощаде, ссылаюсь на Бога, в которого я всегда веровал и ныне верую, что я вовсе не помышляю о мимолетном страдании, сопряженном с смертной казнью, с мыслью о котором я свыкся почти в течение месяца моего заключения, но боюсь лишь немедленно предстать на Страшный суд Божий, не очистив моей души долгим покаянием. Поэтому и прошу не о даровании мне жизни, но об отсрочке моей смерти.

С чувством глубочайшего благоговения имею счастие именоваться до последних минут моей жизни вашего императорского величества верноподданным Николай Рысаков.

44. Казнь первомартовцев

Из официального отчета о казни первомартовцев

[…] В 7 часов 50 минут ворота, выходящие из дома предварительного заключения на Шпалерную улицу, отворились, и, спустя несколько минут, из них выехала первая позорная колесница, запряженная парою лошадей. На ней с привязанными к сидению руками помещались два преступника: Желябов и Рысаков. Они были в черных, солдатского сукна арестантских шинелях и таких же шапках, без козырьков. На груди у каждого висела черная доска, с белою надписью: «цареубийца». Юный Рысаков, ученик Желябова, казался очень взволнованным и чрезвычайно бледным. Очутившись на Шпалерной улице, он окинул взором части сосредоточенных войск и массу народа и поник головою. Не бодрее казался и учитель его, Желябов. Кто был на суде и видел его там бравирующим, тот, конечно, с трудом узнал бы этого вожака цареубийц – так он изменился. Впрочем, этому отчасти способствовала перемена костюма, но только отчасти. Желябов, как тут, так и во всю дорогу не смотрел на своего соседа, Рысакова, и, видимо, избегал его взглядов.

Вслед за первою, выехала из ворот вторая позорная колесница, с тремя преступниками: Кибальчичем, Перовской и Михайловым. Они также были одеты в черном арестантском одеянии. Софья Перовская помещалась в средине, между Кибальчичем и Михайловым. Все они были бледны, но особенно Михайлов. Кибальчич и Перовская казались бодрее других. На лице Перовской можно было заметить легкий румянец, вспыхнувший мгновенно при выезде на Шпалерную улицу. Перовская имела на голове черную повязку, вроде капора. На груди у всех также висели доски с надписью: «цареубийца». Как ни был бледен Михайлов, как ни казался он потерявшим присутствие духа, но при выезде на улицу он несколько раз что-то крикнул. Что именно – разобрать было довольно трудно, так как в это самое время забили барабаны. Михайлов делал подобные возгласы и по пути следования, зачастую кланяясь на ту и другую сторону собравшейся по всему пути сплошной массе народа.

Следом за преступниками ехали три кареты с пятью православными священниками, облаченными в траурные ризы, с крестами в руках. На козлах этих карет помещались церковнослужители. Эти пять православных священников, для напутствования осужденных, прибыли в дом предварительного заключения еще накануне вечером в начале восьмого часа.

Рысаков охотно принял священника, долго беседовал с ним, исповедался и приобщился св. таин. 2 апреля Рысакова видели плачущим: прежде, он зачастую в заключении читал св. евангелие. Михайлов также принял священника, довольно продолжительно говорил с ним, исповедовался, но не причащался св. таин. Кибальчич два раза диспутировал со священником, от исповеди и причастия отказался: в конце концов, он попросил священника оставить его. Желябов и Софья Перовская категорически отказались принять духовника.

Ночь со 2-го на 3-е апреля, для них последнюю, преступники провели разно. Перовская легла в постель в исходе одиннадцатого часа вечера, Кибальчич несколько позже – он был занят письмом к своему брату, который в настоящее время, говорят, находится в Петербурге. Михайлов тоже написал письмо к своим родителям, в Смоленскую губернию. Письмо это написано совершенно безграмотно и ничем не отличается от писем русских простолюдинов к своим родным. Перовская еще несколько дней назад отправила письмо к своей матери. Желябов написал письмо к своим родным, потом разделся и лег спать в исходе одиннадцатого часа ночи. По некоторым признакам Рысаков провел ночь тревожно. Спокойнее всех казались Перовская и Кибальчич. […]

Высокие колесницы, тяжело громыхая по мостовым, производили тяжелое впечатление своим видом. Преступники сидели сажени две над мостовою, тяжело покачиваясь на каждом ухабе. Позорные колесницы были окружены войсками. Улицы, по которым везли преступников, были полны народом.

Этому отчасти способствовали как поздний час казни, так и теплая весенняя погода. Начиная с восьми часов утра, солнце ярко обливало своими лучами громадный Семеновский плац, покрытый еще снегом с большими тающими местами и лужами. Несметное число зрителей обоего пола и всех сословий наполняло обширное место казни, толпясь тесною, непроницаемою стеною за шпалерами войска. На плацу господствовала замечательная тишина. Плац был местами окружен цепью казаков и кавалерии. Ближе к эшафоту были расположены в квадрате сперва конные жандармы и казаки, а ближе к эшафоту, на расстоянии двух-трех сажен от виселицы, пехота лейб-гвардии Измайловского полка. […]

Небольшая платформа для лиц судебного и полицейского ведомств была расположена на 1–1 1/2 сажени от эшафота. На этой платформе находились во время совершения казни представители высшего военного и судебного мира, а также представители русских и иностранных газет, военный агент итальянского посольства и некоторые младшие члены посольских миссий. За платформою по левую сторону эшафота расположился кружок военных разных оружий. […]

Колесницы с осужденными прибыли на плацу в 8 часов 50 минут. При появлении на плац преступников, под сильным конвоем казаков и жандармов, густая толпа народу заметно заколыхалась. Послышался глухой и продолжительный гул, который прекратился лишь тогда, когда две позорные колесницы подъехали к самому эшафоту и остановились, одна за другой, между подмостками, где была сооружена виселица и платформа, на которой находились власти. Несколько ранее прибытия преступников подъехали к эшафоту кареты с пятью священниками.

По прибытии колесниц, власти и члены прокуратуры заняли свои места на платформе. Когда колесницы остановились, палач Фролов влез на первую колесницу, где сидели вместе рядом связанные Желябов и Рысаков. Отвязав сперва Желябова, потом Рысакова, помощники палача ввели их под руки по ступенькам на эшафот, где поставили рядом. Тем же порядком были сняты со второй колесницы Кибальчич, Перовская и Михайлов и введены на эшафот. К трем позорным столбам были поставлены: Желябов, Перовская и Михайлов; Рысаков и Кибальчич остались стоять крайними близ перил эшафота, рядом с другими цареубийцами. Осужденные преступники казались довольно спокойными, особенно Перовская, Кибальчич и Желябов, менее Рысаков и Михайлов: они были смертельно бледны. Особенно выделялась апатичная и безжизненная, точно окаменелая физиономия Михайлова. Невозмутимое спокойствие и душевная покорность отражались на лице Кибальчича. Желябов казался нервным, шевелил руками и часто поворачивал голову в сторону Перовской, стоя рядом с нею, и раза два к Рысакову, находясь между первой и вторым. На спокойном, желтовато-бледном лице Перовской блуждал легкий румянец; когда она подъехала к эшафоту, глаза ее блуждали, лихорадочно скользя по толпе и тогда, когда она, не шевеля ни одним мускулом лица, пристально глядела на платформу, стоя у позорного столба. Когда Рысакова подвели ближе к эшафоту, он обернулся лицом к виселице и сделал неприятную гримасу, которая искривила на мгновенье его широкий рот. Светло-рыжеватые, длинные волосы преступника развевались по его широкому полному лицу, выбиваясь из-под плоской черной арестантской шапки. Все преступники были одеты в длинные арестантские черные халаты.

Во время восхождения на эшафот преступников, толпа безмолвствовала, ожидая с напряжением совершения казни. […]

Палач и его два помощника остались на эшафоте, стоя у перил, пока обер-секретарь Попов читал приговор. Чтение краткого приговора продолжалось несколько минут. Все присутствующие обнажили головы. По прочтении приговора, забили мелкою дробью барабаны. […] Легкая улыбка отразилась на лице Желябова, когда, по окончании чтения приговора, палач подошел к Кибальчичу, давая дорогу священникам, которые в полном облачении с крестами в руках взошли на эшафот. Осужденные почти одновременно подошли к священникам и поцеловали крест, после чего они были отведены палачами, каждый к своей веревке. Священники, осенив осужденных крестным знамением, сошли с эшафота. Когда один из священников дал Желябову поцеловать крест и осенил его крестным знамением, Желябов что-то шепнул священнику, поцеловав горячо крест, тряхнул головой и улыбнулся.

Бодрость не покидала Желябова, Перовской, а особенно Кибальчича до минуты надевания белого савана с башлыком. До этой процедуры Желябов и Михайлов, приблизившись на шаг к Перовской, поцелуем простились с нею. Рысаков стоял неподвижно и смотрел на Желябова все время, пока палач надевал на его сотоварищей ужасного преступления роковой длинный саван висельников.

Палач Фролов, сняв поддевку и оставшись в красной рубашке, начал с Кибальчича. Надев на него саван и наложив вокруг шеи петлю, он притянул ее крепко веревкою, завязав конец веревки к правому столбу виселицы. Потому он приступил к Михайлову, Перовской и Желябову.

Желябов и Перовская, стоя в саване, потряхивали неоднократно головами. Последний по очереди был Рысаков, который, увидав других облаченными вполне в саваны и готовыми к казни, заметно пошатнулся; у него подкосились колени, когда палач быстрым движением накинул на него саван и башлык. Во время этой процедуры барабаны, не переставая, били мелкую, но громкую дробь.

В 9 часов 20 минут, палач Фролов, окончив все приготовления к казни, подошел к Кибальчичу и подвел его на высокую черную скамью, помогая войти на две ступеньки. Палач отдернул скамейку, и преступник повис на воздухе. Смерть постигла Кибальчича мгновенно, по крайней мере, его тело, сделав несколько слабых кружков в воздухе, вскоре повисло, без всяких движений и конвульсий. Преступники, стоя в один ряд в белых саванах, производили тяжелое впечатление. Выше всех ростом оказался Михайлов.

После казни Кибальчича, вторым был казнен Михайлов, за ним следовала Перовская, которая, сильно упав на воздух со скамьи, вскоре повисла без движения, как трупы Михайлова и Кибальчича. Четвертым был казнен Желябов, последним – Рысаков, который, будучи сталкиваем палачом со скамьи, несколько минут старался ногами придержаться к скамье. Помощники палача, видя отчаянные движения Рысакова, быстро стали отдергивать из-под его ног скамью, а палач Фролов дал телу преступника сильный толчок вперед. Тело Рысакова, сделав несколько медленных оборотов, повисло также спокойно, рядом с трупом Желябова и другими казненными.

В 9 часов 30 минут казнь окончилась; Фролов и его помощники сошли с эшафота и стали налево, у лестницы, ведущей к эшафоту. Барабаны перестали бить. Начался шумный говор толпы. […]

В начале одиннадцатого часа войска отправились в казармы; толпа начала расходиться. Конные жандармы и казаки, образовав летучую цепь, обвивали местность, где стоял эшафот, не допуская к нему подходить черни и безбилетной публики. Более привилегированные зрители этой казни толпились около эшафота, желая удовлетворить своему суеверию – добыть «кусок веревки», на которой были повешены преступники.


Из «Konische Zeitung» (16 апреля 1881 г.)

Я присутствовал на дюжине казней на Востоке, но никогда не видал подобной живодерни. […]

Кибальчич и Желябов очень спокойны. Тимофей Михайлов бледен, но тверд. Лицо Рысакова мертвенно бледно. Софья Перовская выказывает поразительную силу духа. Щеки ее сохраняют даже розовый цвет, а лицо ее неизменно серьезное, без малейшего следа чего-нибудь напускного, полно истинного мужества и безграничного самоотвержения. Взгляд ее ясен и спокоен, в нем нет и тени рисовки…


Из воспоминаний С. А. Иванова[451]о 1881 годе

В ночь на 3-е апреля (день казни Перовской, Желябова и др.) я был арестован на квартире у одних своих знакомых, к которым явились с обыском. Обыск длился целую ночь. […] Меня уже утром 3 апреля привезли в один из участков Васильевского острова. Тут мне пришлось долго дожидаться в конторе за отсутствием начальствующих лиц. Здесь из разговоров служащих я узнал, что в это утро совершается казнь над осужденными по делу 1-го марта. Эта весть, несмотря на то, что она не была неожиданностью, как-то придавила меня. Это была первая для меня казнь людей, которых я знал лично и притом еще так недавно. И каких людей! Несколько часов ожидания я провел в каком-то полуоцепенении. Только после 12 часов начали собираться околодочные и другие чины, возвращаясь с казни, при которой они присутствовали в наряде почти в полном наличном составе. Подходившие собирались в кучку и рассказывали друг другу виденные ими эпизоды про аресты и, по-видимому, не единичные, произведенные в толпе, про несколько случаев обморока с дамами и т. п. Все служащие и полицейские чины столпились вместе, слушая эти рассказы. […]

С каким-то болезненным любопытством прислушивался я к отдельным доносившимся до меня фразам. И особенно поразил меня один полицейский – околодочный или что-то повыше. Он пришел одним из последних, сильно взволнованный и бледный. Из долетевших до меня отдельных фраз его рассказа было видно, что он находился вблизи самого эшафота.

«Вы представьте себе, – почти громко крикнул он, – вот так женщина! Ведь сама оттолкнула скамейку и затянула на себе петлю».

Эта фраза как-то особенно поразила меня и, в устах полицейского свидетеля казни, показалась мне своего рода апофеозом. […]


В. К. Из воспоминаний очевидца[452]

[…] В официальном отчете о казни есть существенный пропуск и несколько характерных неверностей. Полагаю, что читатели «Былого» заинтересуются ими. За точность передаваемого ручаюсь, так как видел все своими глазами, а не говорю с чужих слов. […]

Вторым был повешен Михайлов. Вот тут-то и произошел крайне тяжелый эпизод, вовсе не упомянутый в отчете: не более как через одну-две секунды после вынутия ступенчатой скамейки из-под ног Михайлова, петля, на которой он висел, разорвалась, и Михайлов грузно упал на эшафотную настилку. Гул, точно прибой морской волны, пронесся по толпе; как мне пришлось слышать потом, многие полагали, что даже по закону факт срыва с виселицы рассматривается как указание свыше, от Бога, что приговоренный смерти подлежит помилованию; этого ожидали почти все.

Несмотря на связанные руки, на саван, стеснявший его движения, и на башлык, мешавший видеть, Михайлов поднялся сам и лишь направляемый, но не поддерживаемый помощниками палача, взошел на ступеньки скамейки, подставленной под петлю палачом Фроловым. Последний быстро сделал новую петлю на укрепленной веревке и через 2–3 минуты Михайлов висел уже вторично. Секунда, две… и Михайлов вновь срывается, падая на помост! Больше прежнего зашумело море людское! Однако палач не растерялся и, повторив уже раз проделанную манипуляцию с веревкой, в третий раз повесил Михайлова. Но заметно было, что нравственные и физические силы последнего истощились; ни встать, ни подняться на ступеньки без помощи сотрудников Фролова он уже не мог.

Медленно завертелось тело на веревке. И вдруг как раз на кольце под перекладиной, через которое была пропущена веревка, она стала перетираться, и два стершиеся конца ее начали быстро и заметно для глаза раскручиваться. У самого эшафота раздались восклицания: «Веревка перетирается! Опять сорвется!» Палач взглянул наверх, в одно мгновение подтянул к себе соседнюю петлю, влез на скамейку и накинул петлю на висевшего Михайлова. Таким образом, тело казненного поддерживалось двумя веревками. […]

Весь этот эпизод в официальном отчете пропущен, вероятно, умышленно. […]

Остается исправить еще одну неточность официального отчета: на эшафоте поцелуями простились не только Желябов и Михайлов с Перовской, но и все осужденные друг с другом, и одна только Перовская отвернулась от Рысакова, когда он потянулся к ней. Такое же враждебное отношение к Рысакову выказывала Перовская и во время судебных заседаний. Подсудимые вводились в зал поочередно, причем позже входившие обменивались рукопожатиями с ранее прибывшими; не было этого приветствия только между Рысаковым и Перовской, которая демонстративно отворачивалась от него.


Из прокламации «Суд и пытка» (22 мая 1881 г.)

[…] Преступники пробовали во всеуслышание кричать народу о перенесенных мучениях, произведенных над ними в промежуток между «справедливым» судом и казнью. Но только одному несчастному Рысакову удалось произнести ужасающие по лаконизму слова: «нас пытали!». Барабанный бой прекратил дальнейшее; этого мало. Правительственные опричники, бывшие при пытке, и те не выдерживают зрелища ее: они болеют, с ними делаются галлюцинации, бред; они невольно рассказывают о всем виденном, знакомя общество с закулисной стороной пресловутого гласного суда.

Мы – мирные жители. Мы не принадлежим ни к террористам, ни просто к революционерам. Мы обыкновенные люди с обыкновенными человеческими чувствами. Но мы возмущены до глубины души тем, что творится в мрачных недрах наших казематов с политическими преступниками.

Обращаемся к россиянам с вопросом: имеет ли правительство право так нагло обманывать все государство, целые 90 миллионов, выставляя с казового конца законный, гласный суд и пряча под полой кнут, тиски, колодки, дыбы и прочие адские орудия насилия человеческой личности?..

У русского народа есть пословица: «лежачего не бьют». Народ не создает попусту своих пословиц, и он строго блюдет их. Но правительство наше не хочет знать ничего. В своей злобе оно попирает в грязь и народную мудрость, и христианские начала. Оно не довольствуется приговорами к виселице, его не удовлетворяет отнятие жизни. Ему, как бесноватому юродивому, нужна кровь, крики, раздробленные члены. И оно неистовствует… […]

45. Смерть Геси Гельфман

Письмо адвоката А.А. Герке директору департамента полиции В.К. Плеве (28 июня 1881 г.)

Принося благодарность за данное вами мне разрешение на свидание с осужденною Гесею Гельфман, имею честь уведомить, что свидание это состоялось сегодня, в присутствии г. корреспондента газеты «Голос» Калугина, штабс-капитана Соколова и капитана Лесника, в С. – Петербургской крепости. Я пробыл с Гесею Гельфман около часа, нашел ее несколько изменившеюся сравнительно с тем днем, когда окончился кассационный срок: она, видимо, падает силами, стала малокровна, губы совсем бескровные, дыхание порывисто-краткое, мыслит и говорит как сильно усталая или поправляющаяся от болезни. Она жалуется на то, что положенная по правилам пища (суп или щи и несколько менее 1/2 фунта говядины; утром до 1-го часа ей ничего не дают; чаю не полагается) недостаточна для поддержания ее здоровья при ее беременности; также просит об усилении медицинской помощи. Просьбу, ею заявленную, о переводе ее в какое-либо тюремное помещение, где бы она могла быть в тюремной больнице и пользоваться лазаретною порцией пищи, я отказался передать. (Кстати; она просила передать эту просьбу графу Лорису-Меликову; я не счел себя, согласно данным мне указаниям, вправе сказать ей о переменах в личном составе министерства)[453]. Указание на недостаточность пищи и просьбу о дозволении кому-либо из акушеров оказывать ей пособие я обещал передать по принадлежности. […] Геся Гельфман на специальный вопрос г-на Калугина и на общие мои вопросы заявила, что с нею обращаются хорошо, что притеснений никаких нет, но что одиночное заключение, при беременности ее, действует на нее ужасно сильно и так на нее влияет, что она была сильно больна, чувствует себя и теперь нездоровою и в настоящее время боится, что останется без акушерской помощи в случае выкидыша или родов. Я в особенности старался уговорить Гельфман подать прошение на высочайшее его императорского величества имя о смягчении участи ее. Как я уже говорил вам, я считаю себя обязанным как бывший на суде защитник ее по назначению оказать содействие к подаче ею такой просьбы, ибо не могу не видеть разницы между виновностью ее (по закону, несомненно, влекущею смертную казнь) и виновностью других цареубийц, уже повешенных; совершение ею преступления во время беременности и тогда, когда близкое ей лицо (как это я узнал уже после приговора) было уже привлечено к суду, – конечно, тоже должно бы повлиять на смягчение наказания, если бы по монаршему милосердию дозволено было уменьшить строгость закона. Наконец, немедленная после объявления приговора смертная казнь, и смертная казнь, ожидаемая беременною женщиной в одиночном заключении в продолжение нескольких месяцев, – наказания далеко не совсем равные. Вот по этим соображениям (конечно, не высказанным в присутствии Гельфман) я уговаривал ее подписать прошение о помиловании. Она сначала отказывалась, объясняя, что не может дать подписки о внезапной перемене убеждений и что согласилась бы подписать лишь прошение об улучшении пищи и об усилении медицинской помощи. После переговоров о редакции прошения – причем я ей объяснил, что более важно действительное ее раскаяние, нежели заявляемое на бумаге, – она согласилась подписать прошение в известной редакции. Я тогда же написал прошение в указанной ею редакции, и она его подписала. […]


Из письма А. Михайлова товарищам (15 февраля 1882 г.)

1 февраля умерла здесь Геся Гельфман от воспаления брюшины, причина которого было искалечение матки после родов. За неделю до смерти у нее отняли ребенка и отдали в воспитательный дом, и это ускорило ее смерть.


Из воспоминаний О. С. Любатович*

Вся ее жизнь – сплошная жертва… она умела любить. Не забуду я нашу встречу в Киеве. Квартира Геси Гельфман служила нам для письменных сношений и для встреч. Когда летом 1875 года я проездом из Одессы в Москву и Тулу зашла в Киеве на квартиру Геси Гельфман, ее не было дома. Мне пришлось долго ждать, я была очень утомлена с дороги и хотя с Гесей совсем еще не была знакома, но с простотой и доверчивостью молодости, прилегла к ней на постель и заснула. Не знаю, долго ли я спала, но я проснулась от поцелуя. Вся охваченная еще сном, я открыла глаза. Надо мною наклонилась молодая кудрявая женская головка, приветливая и улыбающаяся, сияющая неимоверной добротой. «Вы Гельфман?» – спросила я. «Да, я – Гельфман, я долго смотрела на вас, – продолжала она, – на ваше спокойное, спокойное лицо, и я полюбила Вас сразу и не удержалась – поцеловала». Мы стали с тех пор друзьями. Она впоследствии рассказала мне всю свою жизнь. Она дочь зажиточного еврея-фанатика, жившего в городе Мозыре; отец не дал ей никакого образования, и она всем обязана себе, своей энергии. 17-летней девочкой, отец, не спрашивая ее, решил выдать ее замуж. Ей приготовили приданое; свадьба назначена была на завтра; старые женщины хотели уже взять ее, чтоб проделать над нею отвратительные обрядности, требуемые старым еврейским обычаем, но в ней возмутилась стыдливость, она решилась бежать. Заручившись содействием какой-то русской подруги, она ночью бежала к ней, захватив свои драгоценности, а потом перебралась в Киев, где поступила на акушерские курсы, чтоб жить честным трудом. В Киеве она сблизилась с прогрессивной молодежью и познакомилась в 1875 г. с одним из членов организации лиц, осужденных по процессу 50-ти, с Александрой Хоржевской* (кончившей дни самоубийством в Сибири), а потом и со мной. Я не стану рассказывать ее дальнейшую судьбу, она общеизвестна. Арестованная вместе с Саблиным (покончившим с собой), […] она была присуждена к смертной казни, и только беременность отсрочила эту казнь и обрекла ее на другую, более ужасную, которой нет имени. Пять месяцев томилась она под угрозой казни и только перед самыми родами ей объявили помилование. Они дали ей родить ребенка, но обставили этот ужасный акт такой пыткой, пример которой не знала история: ее перевели для родов в Дом Предварительного Заключения, дали ей там довольно большую камеру, но в камеру поставили несменяемых часовых. Не одну женщину, и не бывшую в таком положении, свели с ума бессменной стражей в тюремной камере; этому приему обязана своим умопомешательством, например, Елизавета Оловенникова. Какие муки пережила несчастная Геся Гельфман, это не под силу воображению даже средневекового палача. Она с ума не сошла, организм ее был слишком крепок, она родила живого ребенка, она смогла даже дать ему грудь. Ребенок был ее, никакой закон, охраняющий материнское право даже в каторжнице, не мог отнять его; но кто думал в то время руководствоваться законом! Через несколько дней у Геси Гельфман отняли ночью ребенка и на утро свезли в воспитательный дом и бросили там, не взяв ни номера ни квитанции; между тем многие предлагали взять на воспитание этого ребенка. Мать не выдержала и очень скоро умерла. Так кончила жизнь Геся Гельфман, бежавшая из дома отца, возмущенная старым обычаем, возмущенная попранным правом женщины, чтобы погибнуть жертвой неслыханного насилия над чувством женщины, человека и матери.

Подробности последних дней ее жизни я узнала в 1882 г. от надзирательниц Дома Предварительного Заключения и от прокурора, к которому я тогда, уже арестованная, обратилась с просьбой дать мне на воспитание ребенка Геси Гельфман; прокурор сказал мне, что ребенок в воспитательном доме, и о его судьбе никому ничего неизвестно, а женщины дополнили вышеописанные подробности.

Я понимаю, что врага, в особенности врага, борющегося с оружием в руках, можно убить, уничтожить, но подвергать его пытке, губить его ни в чем не повинное дитя, это, это уже не по-христиански, – могла бы сказать и вероятно думала в свои последние минуты жизни еврейка Геся Гельфман…

46. «От Исполнительного комитета»

Прокламация в связи с казнью первомартовцев (4 апреля 1881 г.)

3 апреля между 9 и 10 часами утра на Семеновском плацу в Петербурге приняли мученический венец социалисты: крестьянин Андрей Желябов, дворянка Софья Перовская, сын священника Николай Кибальчич, крестьянин Тимофей Михайлов и мещанин Николай Рысаков.

Суд над мучениками творили царские сенаторы, приговор диктовал император Александр III, он же и утвердил его.

Итак, новое царствование обозначилось. Первым актом самодержавной воли Александра III было приказание повесить женщин. Не выждав еще коронации, он оросил престол кровью борцов за народные права.

Пусть так!

С своей стороны над свежей могилой наших дорогих товарищей мы подтверждаем всенародно, что будем продолжать дело народного освобождения. На этом пути не остановят нас виселицы, как не останавливали они в прошлое царствование целый ряд бойцов, начиная с Соловьева, продолжая Ковальским, Виттенбергом, Логовенко, Лизогубом, Чубаровым, Давиденко, Осинским, Антоновым[454], Брандтнером, Горским, Бильчанским, Федоровым[455], Дубровиным, Дробязгиным, Малинкой, Майданским, Розовским, Лозинским и кончая Млодецким, Квятковским и Пресняковым.

Тотчас после 1 марта Исполнительный комитет обнародовал послание к императору Александру III, в котором доказывал, что единственным средством к возврату России на путь правильного и мирного развития является обращение верховной власти к народу.

Судя по событию 3 апреля, верховная власть выбрала иной путь – путь обращения к Фролову[456], знаменитому сподвижнику в бозе почившего Александра II.

Пусть так!

Откладывая оценку общей политики Александра III на ближайшее будущее, Исполнительный комитет заявляет теперь же, что реакционная политика по традициям Александра II неизбежно приведет к последствиям еще более пагубным для правительства, чем 1 марта, предшествуемое заговорами[457] Николаевским, Одесским, Александровским, Московским и двумя Петербургскими.

Исполнительный комитет обращается с призывом ко всем, кто не чувствует в себе инстинктов раба, кто сознает свой долг перед страждущей родиной, сомкнуть свои силы для предстоящей борьбы за свободу и благосостояние русской земли.

47. «Листок Народной воли»[458]

№ 1. 22 июля 1881 г. Из передовой статьи

Смута царит в нашем отечестве. Мы переживаем грозный поучительный момент русской истории. Лишь только наступила очередь подвести итоги русскому либерализму и политике Лорис-Меликова, показать закулисную сторону игры, напоминающей поцелуй Иуды, – как 1-е марта путает все ходы правительства и ставит пред нами новые требования. Много перемен принес с собою этот великий день со всеми своими последствиями. Наши коренные задачи, ничем не заслоняемые, ставятся в силу этого прямее и шире; намечаются более глубокие и настоятельные цели. Наблюдение над жизнью общества и народа за последние месяцы дало нам громадный опыт и в высшей степени полезные указания, укрепило нашу уверенность в правильной постановке революционного дела, в целесообразности избранного нами пути. […]

В начале нового царствования всякий совестливый человек, подавляемый массой нелепых до невероятности мероприятий и предначертаний, вращаясь среди так наз. общества и живя газетными толками и новостями, невольно падал духом, задыхался в подлой атмосфере беззастенчивой лжи, полного забвения идеалов, попрания самого элементарного чувства порядочности. Дикая брань, фарисейское лицемерие, заведомая сознательная клевета восстали на защиту престола. Газетные писаки конкурировали в нелепостях: один предлагает проект ношения верноподданными крестов, которые расплавлялись бы на груди крамольников; другой рекомендует городских жителей поголовно обратить в шпионов друг за другом, за круговой порукой в благонамеренности, ссылаясь на народность такого порядка вещей; третий апеллирует к рыцарям Сенной площади и Охотного ряда. Славянофил Самарин[459] открывает причину народной нищеты и государственной безурядицы в избытке земли у мужика. Славянофил Аксаков[460] византийское и татарское историческое наследие выдает за основу русского духа, а своею практическою деятельностью, в качестве директора банка и народного паразита, указывает, что биржевые операции с своими неизбежными спутниками – единственное благо, которое нам стоит заимствовать у Запада. Кажется, никогда еще рабьи инстинкты и холопское нахальство не выползали на свет божий в такой омерзительной наготе, с таким свирепым бахвальством невежества. За человека страшно. Зрелище повального безумия гнетет душу, приходится завидовать даже логике сумасшедшего дома. […]

Гениальному сатирику остается положить перо: воочию совершающееся превосходит смелый полет фантазии, только стенографируй действительность, наверное, оставит за собою попытки искусства. Взглянем на меры полицейские, внутреннюю и внешнюю политику правительства.

Состав столичного муниципалитета, накануне требовавшего конституции и отмены админ. ссылки, в марте формируется в дворницкую и сыскную команду; измышляется Барановская конституция[461], председатель совета Баранов (сюда попали ректор университета Бекетов[462] и журнальный антрепренер Краевский[463]) придумывает нелепые меры, делающие невозможным существование мирных обывателей; только что объявленные распоряжения отменяются; действия скандального совета становятся негласными, т. е. совет – фактически по крайней мере закрывается, доказавши полную неприменимость и абсурдность несомненно самобытной конституции сыска на русский, барановский лад. […] Безмолвие выставляется для обывателей официальным лозунгом. Попечение об охране неприкосновенности царской особы поглощает собою все. Воронцов-Дашков[464] в непрестанных хлопотах теряет голову и ломает себе ногу. Сочиняются молитвы и эктении об истреблении крамолы супостатов; взамен ожидаемой конституции выходит манифест о вящем утверждении самодержавия; своре опричников и сатрапов поручается водворение веры и нравственности, искоренение неправды и хищения, – призыв, равносильный для полиции самоубийству. […] Где же инициатор этих мер? Кто стоит за спиною венценосного Митрофана? Это – безотлучный спутник государя – вел. князь Владимир*. Некогда сподвижник почему-то гонимого Ник. Конст.[465], известный содержатель татарского трактира, превративший потом свой дворец в непотребный дом, – теперь, нимало не смущаясь, берет на себя роль графа д'Артуа[466], вдохновляет брата на бесцельные зверства и – рассудку вопреки – себя объявляет блюстителем нравственности, семьи и др. основ.

Спокойно ли живется царю на руках у стольких нянек?

Нет, ни канавы, ни войска, ни молитвы, ни полиция не успокаивают государя, не по себе ему чувствуется в Петербурге, и вот он в марте же – наперекор стихиям – спешит на дачу в Гатчину, под сень славных воспоминаний. Здесь дышится легче. Здесь так у места набрать себе сподручных молодцов, полюбоваться отбросками прошлого царствования, вроде Палена[467], Тимашева[468] и пр.; здесь безмолвие нарушается лишь приемом депутаций лакеев и кучеров, приказчиков и лабазников. Вдруг умилительную гармонию обрывает божия гроза, так некстати разразившаяся и почти над самым дворцом. Приходится перекочевывать в Петергоф, решившись на смелое предприятие – поохотиться, разгуляться после гатчинского затвора. Но божеское попущение и тут следует по пятам государя: начинаются лесные пожары. Ах, зачем это небо не является на свисток полиции, на зов Синода, пребывает в совершенном бездействии власти и даже явно обнаруживает наклонность терроризировать и без того нехраброго царя?!

Полицейскою ролью, однако, не исчерпывается еще сфера применения молитв. Им придается значение положительных мер в области внутренней политики: изголодавшемуся, обнищалому народу, ждущему передела земли, преподносится к Пасхе бесценный подарок в виде синодского указа, составленного из хитросплетенных разглагольствований от писания на тему о крамоле. Народ отвечает смутным брожением, вылившимся в еврейский погром. Начинается правительственная расправа. Сверх обычных усмирений войсками и строгих судебных кар, царь не задумывается санкционировать публичное сечение мужиков на городских улицах и площадях – единственная осязательная царская милость. Одновременно с этим во дворце происходит прием еврейской депутации, которой государь заявляет, что движение против евреев – дело социалистов. […]

Не идет вразрез с общим тоном и дипломатия. Первым шагом в этой области был вопрос об уничтожении права убежища, встретивший только со стороны Германии деятельную поддержку. Затем несчастная Болгария, уже испытавшая прелести некоторых русских порядков, обрекается в жертву дипломатическому тупоумию нового царя. Едва вступивши на престол, Александр III благословляет немцев Баттенберга[469] и Эрнрота[470] душить свободу болгар, чтобы насильственно, с помощью абсолютизма, водворить немецкую культуру и эксплуатацию народа по европейскому образцу, во славу Бисмарка и к удовольствию Австрии. Перед такой нелепой политикой, сулящей бесчисленные бедствия впереди, позор Берлинского трактата является доблестным подвигом[471].

Вот картина безнадежного царствования. Вот действия правительства, находящегося в состоянии невменяемости. Вот растерявшийся тиран, запятнавший себя с первых же дней неизгладимыми преступлениями, убийствами, пособничеством в варварских насилиях над беззащитной страной, – царь, опутанный со всех сторон курьезными противоречиями, очутившийся, быть может, неожиданно для себя самого, в союзе – за границей с немцами, у себя дома – с грязным кулачеством, стаей холопов и с тою частью еврейского населения, которая клеймится именем жидовства. Роковой приговор истории дамокловым мечом тяготеет над правительством Александра III, готовит его царствованию позорный финал. Недалекое будущее укажет способ ликвидации, т. е., или нас заставит считаться с «славным» царем, или же передаст исполнение бесповоротного приговора над деспотизмом в руки другой инстанции. […]

48. Константин Победоносцев

Из письма Александру III (23 апреля 1881 г.)

[…] Смею думать, ваше императорское величество, что для успокоения умов в настоящую минуту необходимо было бы от имени вашего обратиться к народу с заявлением твердым, не допускающим никакого двоемыслия. Это ободрило бы всех прямых и благонамеренных людей. Первый манифест был слишком краток и неопределителен. Часто указывают теперь на прекрасные манифесты императора Николая 19 декабря 1825 и 13 июля 1826 года.

Вместе с тем продолжаю думать, что вашему величеству необходимо появиться в Петербурге. Безвыездное пребывание ваше в Гатчине возбуждает в народе множество слухов, самых невероятных, но тем не менее принимаемых на веру. Иные из народа уже спрашивают, правда ли, что государя нет, и что это скрывают от народа. Распространение и усиление таких слухов может быть очень опасно в России. […]

Дела так много в России, – созидательного, великого дела для всех и каждого; и когда мы дождемся, что каждый может спокойно посвятить себя своему делу и сидеть у него! Я не обманывался, когда говорил, что ныне никто не может спокойно делать свое дело. От государственного человека до сельского дьячка и до последнего гимназиста все заняты толками о политических делах и государственных переменах, сплетнями и слухами, раздражающими и смущающими душу. Главная причина – я убежден в том – газеты и журналы наши, и не могу надивиться слепоте и равнодушию тех государственных людей, которые не хотят признать этого и не решаются на меры к ограничению печати. Я был всегда того мнения, что с этого следует начать, но никто не хочет согласиться со мною.

Боже мой! Дождаться бы тихой поры и сказать: ныне отпущаеши раба твоего, владыко!

49. Манифест Александра III

29 апреля 1881 г.

Повинуясь воле Провидения и Закону наследия Государственного, Мы приняли бремя сие в страшный час всенародной скорби и ужаса, пред Лицом Всевышнего Бога, веруя, что предопределив Нам дело Власти в столь тяжкое и многотрудное время, Он не оставит Нас Своею Всесильною помощью. Веруем также, что горячие молитвы благочестивого народа, во всем свете известного любовию и преданностью своим Государям, привлекут благословение Божие на Нас и на предлежащий Нам труд Правления. […]

Но посреди великой Нашей скорби Глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело Правления в уповании на Божественный Промысл, с верою в силу и истину Самодержавной Власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений. […]

Посвящая Себя великому Нашему служению, Мы призываем всех верных подданных Наших служить Нам и Государству верой и правдой, к искоренению гнусной крамолы, позорящей землю Русскую, – к утверждению веры и нравственности, – к доброму воспитанию детей, – к истреблению неправды и хищения, – к водворению порядка и правды в действии учреждений, дарованных России Благодетелем ее, Возлюбленным Нашим Родителем.

50. Михаил Катков

Из передовой статьи «Московских ведомостей». № 125. 6 мая 1881 г.

[…] Да поможет нам Бог освободиться от призрака партий консервативной и либеральной. Будем прежде всего русскими людьми, верными духу и истории нашего отечества, и откажемся от воздухоплавательных опытов в правительственном деле. Будем на свои дела смотреть своими глазами и, чтобы не заблудиться, будем всегда иметь в виду неразрывное единство государственной пользы и народного блага. На твердой родной нам почве найдет себе место всякий законный интерес, всякое честное стремление. На этой почве не опасны ни борьба мнений, ни столкновение интересов. Мы будем либеральны в нашем консерватизме и консервативны в нашем либерализме. Туман рассеется и все оживет вокруг нас; у нас явятся свои понятия для оценки своих дел, мы не будем бессмысленно чураться и стыдиться того, в чем наша сила и наша честь. Став русскими людьми, мы будем умными людьми, а это нам всего нужнее.

И да поможет нам Бог перейти от слов к делу!

51. Вера Фигнер

Из воспоминаний об Исполнительном Комитете «Народной Воли» после 1 марта 1881 г.

Нечего было скрывать от себя – Комитет 1879 года был разбит. Странно, но никто из нас не говорил об этом; мы сходились, обсуждали различные вопросы и расходились, как будто не замечая отчаянного положения нашего центра. Или, быть может, все мы были людьми, которые видят несчастье, но не говорят о нем. Лишь однажды в беседе с Грачевским наедине я высказала ему свои опасения за будущее и горестные мысли о настоящем. Но он был другого мнения или не хотел сознаться, что положение дел катастрофическое. Из 28 человек, бывших основоположниками «Народной Воли» и членами Исполнительного Комитета, принятыми до 1 марта, на свободе осталось только восемь: три женщины – Корба*, Ошанина* (совсем больная) и я, и пять мужчин. То были: 1) Грачевский* […] Испытанный, практичный и очень работоспособный, но в «Народной Воле» занятый техникой, он до 1 марта в организационных работах активного участия не принимал; 2) П. А. Теллалов*, выдающийся деятель, пропагандист и агитатор, создатель московской группы, по своему пребыванию в Москве не мог принимать участия в деятельности Комитета как всероссийского центра; 3) Юрий Богданович*, обаятельный товарищ, пропагандист в деревне в начале 70-х годов, прежний «чайковец», человек опытный, мужественный в деле, но очень мягкий в сношениях с людьми, при образовании «Народной Воли» находился в Пермской губернии для устройства побега Бардиной и был принят в члены Комитета прямо на должность сыроторговца на Малой Садовой, а после 1 марта, по поручению Комитета, совершил поездку в Сибирь для организации «Красного Креста», имевшего главной целью помощь побегам политических ссыльных; 4) Савелий Златопольский*, одессит, принятый в Комитет по рекомендации Фроленко и Колодкевича, знавших его в Одессе; мягкий, добрый, он не был импонирующим и влиятельным человеком; и наконец, 5) Лев Тихомиров* – наш признанный идейный представитель, теоретик и лучший писатель, уже в 1881 году отличавшийся некоторыми странностями, и, быть может, носивший в душе зачатки психологического переворота, который привел его к полному изменению прежней идеологии и сделал из революционера и республиканца – монархиста, из атеиста– религиозного ханжу, а из социалиста – единомышленника Каткова и Грингмута[472]. Еще в мартовские дни в Петербурге он изумлял нас. Так, после 1 марта он явился к нам с траурной повязкой на рукаве, какую носили военные и чиновники по случаю смерти Александра II. В другой раз он сообщил, что ходил в церковь и принес присягу новому императору. Мы не знали, чем объяснить эту комедию, но, по словам Тихомирова, это было необходимо, чтобы легализовать его в глазах дворника, который так любознателен, что забирается в квартиру, когда хозяев нет дома. Шпиономания, по-видимому, овладела им. […]

Из сделанного перечня видно, что оставалось от прежнего Комитета. Главных столпов нашей организации, инициаторов и создателей «Народной Воли», укрепивших новое направление и совершивших деяния, на которых «останавливался зрачок мира», в нашей среде уже не было – они сошли с революционной арены, были осуждены или ждали сурового осуждения. […]

Теперь была пустыня – не доставало ни умов, ни рук, ни главенствующих инициаторов, ни искусных выполнителей. В 1879 году Исполнительный Комитет соединил в себе все революционные силы, накопленные предшествующим десятилетием и уцелевшие от разгрома этого периода. Он бросил их в политическую борьбу, и, совершив громадную работу, в два года истратил весь капитал. Теперь, к концу 1881 года, оставалась небольшая группа, а за нею те, кого на моем процессе 1884 года присутствующие защитники характеризовали словом «ученики».

52. Владимир Короленко*

Рассказ о встрече с народовольцем Ю. Богдановичем*[473] после 1 марта 1881 г.

За оврагом ждал меня человек, и, когда я подошел, он спросил мою фамилию. Когда я назвался, пожал мне руку и сказал:

– Здравствуйте. Я – Юрий Богданович.

Юрий Богданович!.. Этой фамилией были зловеще полны газеты. Прежде это был народник-пропагандист, собравший целый кружок пропагандистов у знаменитой в свое время торопецкой кузницы. Но это был уже пройденный путь. Разочарованные в силе пропаганды и озлобленные свирепыми преследованиями, Богданович и его товарищи решительно свернули на путь террористической деятельности. Теперь передо мной стоял видный участник цареубийства. […] Прежде я с ним не встречался. Передо мной был красивый молодой человек, лет немного за тридцать, с приятным и умным лицом, с недавно обритой бородой, в синей сибирке тонкого сукна со сборками. Он походил на заводского мастера или управляющего. […]

Он слышал обо мне от своих местных знакомых, знает, что я отказался от присяги и со дня на день жду ареста. Он хочет предложить мне бежать. Его знакомые дадут мне безопасный приют. Кстати, предстоит, может быть, дело, для которого понадобятся решительные люди…

И он изложил план, к которому пришла партия. Нужен толчок. Предполагается, что в известный день большое количество решительных людей отправятся по селам, соберут сходы и объявят, что вся земля отдается крестьянам. Здесь пришлось бы объявить это на заводах, которые тягаются из-за земли с самого освобождения с заводоуправлениями. Может быть, и я согласился бы принять в этом участие.

Я был в недоумении. От чьего же имени будет объявлена эта «милость»? Кто санкционирует приказ? Будет ли это сделано именем царя, как в чигиринском деле[474], в свое время единодушно осужденном всем революционным народничеством, или именем партии, убившей царя? Это осталось для меня неясным, да мне казалось, что неясно это и для Богдановича. […]

Мы проговорили около часу, а затем Богданович поднялся и ушел по направлению к городу. Я смотрел, как его стройная молодая фигура расплывалась в сумерках, а затем вернулся и сам в свою комнату, размышляя о будущем этого человека, который произвел на меня симпатичное и волнующее впечатление. Его дело я считал роковой ошибкой, но чувства, которые привели к этому делу его и других, были мне близки и понятны.

Что ждет его в скором будущем? Уедет ли он за границу или попытается вместе с другими извлечь все, что возможно, из страшного успеха партии и… погибнет. Я чувствовал, во всяком случае, что имел сейчас дело с настоящим революционером, и мое дело с присягой и с последствиями отказа показалось мне таким маленьким сравнительно с темной грозой, нависшей над только что оставившим меня человеком.

53. Михаил Салтыков (Николай Щедрин)

Письма к тетеньке. Письмо третье

Милая тетенька!

Вы упрекаете меня в молчании, а между тем, право, более аккуратного корреспондента, нежели я, едва ли даже представить себе можно. Свидетели могут подтвердить, что я каждомесячно к вам пишу, но отчего не все мои письма доходят по адресу – не знаю. Во всяком случае, это так меня встревожило, что я отправился за разъяснениями к одному знакомому почтовому чиновнику и, знаете ли, какой странный ответ от него получил? «Которые письма не нужно, чтоб доходили, – с казал он мне, – те всегда у нас пропадают». Но так как этот ответ не удовлетворил меня и я настаивал на дальнейших разъяснениях, то приятель мой присовокупил: «Никаких тут разъяснений не требуется – дело ясно само по себе; а ежели и существуют особенные соображения, в силу которых адресуемое является равносильным неадресованному, то тайность сию, мой друг, вы, лет через тридцать, узнаете из “Русской старины”»[475].

С тем я и ушел, что предстоит дожидаться тридцать лет. Многонько это, ну, да ведь ежели раньше нельзя, так и на том спасибо…

Вы мой образ мыслей знаете, а дворники знают, сверх того, и мой образ жизни. Я ни сам с оружием в руках не выходил и никого к тому не призывал и не поощрял. Когда я бываю за границей, то многие даже тайные советники меня, в этом отношении, испытывают и остаются довольны. «Но отчего же у вас такая репутация?» – спрашивал меня на днях один из них в Париже. – Не могу знать, ваше превосходительство, – отвечал я, – так что-нибудь… И так я был счастлив, голубушка, что мог хоть сколько-нибудь поправить свою репутацию в глазах этих могущественных людей! Хотел было, в знак благодарности, несколько сцен из народного быта им рассказать, но вдруг отчего-то показалось подло – я и промолчал.

Как бы то ни было, но в пропавшем письме не было и речи ни о каких потрясениях. И, положа руку на сердце, я даже не понимаю… Но мало ли чего я не понимаю, милая тетенька?.. Не понимаю, а рассуждаю… все мы таковы! Коли бы мы понимали, что, не понимая… Фу, черт побери, как однако же, трудно солидным слогом к родственникам писать!

Нынче вся жизнь в этом заключается: коли не понимаешь – не рассуждай! А коли понимаешь – умей помолчать! Почему так? – а потому что так нужно. Нынче все можно: и понимать и не понимать, но только и в том и в другом случае нельзя о сем заявлять. Нынешнее время – необыкновенное; это никогда не следует терять из виду. А завтра, может быть, и еще необыкновеннее будет, – и это не нужно из вида терять. А посему: какое пространство остается между этими двумя дилеммами – по нему и ходи.

Помнится, впрочем, что я всю жизнь по этому коридору ходил и все старался, как бы лбом стену прошибить. Иногда стена как будто и подавалась – ах, братцы, скорее за перья беритесь! Но только что, бывало, начнет перо по бумаге скользить – смотришь, ан и опять твердыни вокруг. Ах, тетенька, что такое мы с вами? всем естеством мы люди несвоевременные, ненужные, несведущие! Натурально, что мы можем только путать и подрывать. Однако странно, какая у этих ненужных людей сила. Шутя напутают, а краеугольные камни, смотришь, в опасности.


Фрагмент рукописи М. Гефтера «Заметки к проспекту»

Эпилог