Почти два года я жил исключительно в Анкьяно на своем винограднике. Там я возобновил свои тайные поиски и нанимал сыщиков, чтобы разузнать что-нибудь о моих родителях или моей семье. Я надеялся, что кто-то еще может о них помнить, несмотря на прошествие такого долгого времени: обрывок семейных преданий, рассказы о необычном младенце, появившемся в какой-то деревне, о наложенном проклятии, о колдуне или алхимике, который произвел над ребенком магический обряд. Иногда я думал, что мои родители наверняка разделяют со мной мой дар живучести и долголетия. Вопросы, которые должны были задавать мои посланцы, звучали туманно, но так, чтобы они привлекли внимание людей с такими же особенностями. Отклика они не находили, как будто у меня и не было прошлого, как будто я родился на улицах Флоренции и меня зачали ее серые камни и река Арно. Я практиковался в фехтовании мечом, часами носился на Джинори по тосканским полям. И учил своего юного подопечного Леонардо, сына сера Пьеро.
Леонардо все-таки закончил работу над щитом, изобразив на нем дивное и страшное чудище, выползающее из темной расселины в скале. Из разверстой пасти оно изрыгало яд, из глаз — огонь, а из ноздрей — ядовитый дым. Когда Леонардо представил свое творение серу Пьеро, на мольберте в затемненной части комнаты, казалось, что ужасное чудовище выскочило из стены. Сер Пьеро вздрогнул и вскрикнул. Леонардо пришел в настоящий восторг и тут же преподнес щит отцу. Вытирая со лба пот, сер Пьеро рассыпался в похвалах и даже снизошел до того, что похлопал меня по плечу и сказал, что я неплохо стараюсь.
— Я всего лишь невинный наблюдатель, — честно признался я. — Стараюсь не мешать ему, чтобы он учился сам. Ваш сын станет настоящим гением, и ему пора найти лучших учителей, чем я.
Сер Пьеро прищурился, размышляя над моими словами. Сам он был высоким, видным и статным человеком недюжинной силы и острой сообразительности. Его отличала скорее хитрость и практическая сметливость, нежели способность к отвлеченному мышлению. И он тут же уловил подтекст в моих словах.
Леонардо заметил, что его отец задумался, подбежал и положил руку ему на плечо.
— Пока не надо, папа! Мне нравится мой учитель. Мне еще многое нужно здесь изучить!
— Что ж, ты очень талантлив, — сказал сер Пьеро, взяв в руки щит.
Он внимательно рассмотрел его и улыбнулся. Сер Пьеро, как и все флорентийцы, был в душе торгашом, и я понял, что в голове у него крутятся цифры. Куда бы он раньше ни собирался пристроить этот щит, теперь решил его продать. А я решил послать к нему человека, чтобы тот приобрел его для меня.
— Я еще успею отправиться во Флоренцию, когда мне исполнится пятнадцать или шестнадцать, — торопливо прощебетал Леонардо. — С Лукой я узнаю столько нового! К тому же его услуги гораздо дешевле, чем любого преподавателя из Флоренции!
— Ладно-ладно, раз уж ты так хочешь остаться, — кивнул сер Пьеро, поджав губы. — Да и не хочу я, чтобы твоя милая мамочка по тебе скучала!
Он подмигнул мне, и я чуть заметно кивнул. Всем в Анкьяно было известно, что сер Пьеро, которому доставались в жены бесплодные женщины, обожал Катарину, родившую ему такого удивительного сына. И все знали, что он до сих пор к ней наведывается. Как раз из-за его визитов мне не удавалось подобраться к этой женщине. Ее задорные улыбки словно напрашивались на ухаживания, однако на мои попытки она только вздыхала и качала головой.
— Мне очень жаль, милый мой Лука, но сер Пьеро до сих пор считает себя моим господином, — сказала она с не меньшим, смею надеяться, сожалением, чем то, что чувствовал я.
Итак, Леонардо пока остался в Анкьяно, под моим смехотворным руководством, которое на самом деле состояло в том, чтобы следовать за Леонардо повсюду и смотреть, чтобы он не поранил себя или других в бесконечных исследованиях мира природы. Он был просто одержим мыслями о полетах и, как Икар, постоянно делал себе крылья из разных материалов: дерева, костей животных, воска, пергамента, кожи, обклеенной настоящими перьями. Не раз я спасал его, в последний момент стаскивая с утеса, откуда он уже приготовился спрыгнуть. Я купил ему записную книжку, как и обещал, и он наполнил ее рисунками и заметками, причем писал мелким перевернутым шрифтом, который он называл магическим. Впоследствии я покупал ему по две книжки сразу, потому что знал, как быстро они у него кончаются. Здесь и сейчас, в этой тесной камере, где гниет мое тело в ожидании казни, я понимаю, насколько безмятежными были те дни. Я проживал с Леонардо детство, которого не знал в его годы.
В то же время меня постепенно вводили в курс дел Лоренцо де Медичи. В пятнадцать лет ему уже доверили серьезные поручения, и он уже собирал вокруг себя группу будущих сподвижников и доверенных советников. Его отправляли с дипломатической миссией на встречу с Федериго, вторым сыном короля Ферранте Неаполитанского; в Милан — представлять Медичи на свадьбе старшего сына короля Ферранте и дочери Франческо Сфорцы Ипполиты; в Венецию на встречу с дожем;[114] в Неаполь — к самому королю. Почти всегда Лоренцо посылал меня вперед на разведку. Я должен был прощупать, какие там царят настроения, и собрать слухи, которые ходят на улицах. Лоренцо хотел знать, что говорит и думает народ — от простолюдинов до вельмож. И мне это хорошо удавалось, потому что я умел смешиваться с толпой, перекинуться словом с сапожником, пошутить и с нищими, и с господами, полюбезничать с горничными, которые всегда были в курсе всего происходящего.
Лоренцо отправлял меня разузнать новости и во Флоренции. В1466 году, после смерти Франческо Сфорцы, правителя Милана и верного союзника Козимо, я принес Лоренцо весть о готовящемся заговоре. Я на день забрал Леонардо во Флоренцию, и мы долго ходили по Санта Мария дель Фьоре, споря о живописи и скульптуре. Мы остановились у левой стены нефа перед изображением сэра Джона Хоквуда работы Паоло Уччелло.[115] Хоквуд был прославленным кондотьером, который верно служил Флоренции и заслужил ее признательность. Мне нравилась эта картина, как и изображенный на ней человек. Я встречал его несколько раз перед тем, как он умер в 1393 году. Но у Леонардо было иное мнение.
— Мне нравится монохромная живопись, выполненная краской terra verde,[116] которая напоминает об античных конных статуях и подчеркивает славу кондотьера как достойного наследника римских полководцев! — сказал Леонардо.
Ему уже исполнилось четырнадцать, он теперь был скорее юношей, чем мальчиком, и он вдруг стал расти и в скором времени обещал перегнать меня. Глядя на него, я подумал, что сам совсем не высокого роста, и он скоро будет смотреть на меня сверху вниз. А он добавил:
— Но посмотрите, учитель, в этой фреске не все так, как надо. В ней присутствует два разных вида перспективы: саркофаг выглядит словно надгробие, выступающее из стены, а всадник и конь изображены строго в профиль, с четкими контурами на темном фоне.
— Во времена Уччелло перспектива еще не была достаточно разработана, — пожал плечами я, как всегда наслаждаясь интеллектуальным поединком с этим дерзким юнцом.
— Она и сейчас не доработана, — возразил Леонардо, разведя красивыми руками. — Когда-нибудь я доведу ее до совершенства. И прославлю этим свое имя. Еще многие поколения будут говорить о моих работах. Но взгляни, эта лошадь и наездник никак не общаются. Все знают, что наездники должны обмениваться сигналами с лошадьми! Где же здесь жизненность? А хуже всего, Лука, что ни одна лошадь так не ходит, передвигая ноги только с одной стороны! Она же упадет! Уччелло не наблюдал за природой, а художники должны это делать.
Я улыбнулся.
— Об этом я с тобой спорить не буду, дружок. Но мне кажется, что Джованни Акуто, как мы, флорентийцы, его называли, был бы доволен этой фреской.
Леонардо склонил златокудрую голову и прищурил большие чистые глаза.
— Ты говоришь так, будто сам его знал!
— Что ж, я думаю, Флоренция должна была отлить его бронзовую статую, как пообещала, — нахмурился я. — Но флорентийцы вечно считают деньги, а фреска стоит гораздо дешевле.
— Можешь и дальше стоять тут и пялиться на эту посредственную картину, а я пойду посмотрю на часы Уччелло. Меня интересует время и способы его отсчета, — фыркнул Леонардо.
Он ушел, пока я размышлял над сэром Джоном Хоквудом. Потом я присел на скамью и поднял глаза к чудесному куполу Брунеллески. Это было для меня что-то вроде молитвы, так я выражал свое почтение: внимательно рассматривая, восхищаясь прекрасным искусством, созданным человеком. Вероучения и мифы о непорочном зачатии и распятии мало что значили для меня, ведь я был абсолютно уверен, что человеческая жизнь — это всего лишь бессмысленная шутка божественного разума, если тот вообще существует. Но даже Бог сдерживает хохот и замолкает перед лицом великого искусства, когда видит в нем отражение собственного величия и творческого начала. В красоте и искусстве я находил молчание Бога, свободу и искупление грехов. Когда дни мои были наполнены ужасом в доме Сильвано, искусство спасало мою душу, каким бы ни был я странным созданием, помогало мне, так жаждавшему любви, несмотря на все мои особенности — неестественное долголетие и неестественно затянувшееся взросление. Возможно, мое благоговение перед искусством сделало меня достойным той великой любви, что была обещана мне, когда я освободился из публичного дома. Той до сих пор не обретенной и не воплощенной любви, которую я выбрал вместо почти бесконечной жизни. Пока я скитался по свету изгнанником и уродцем, я готов был мириться с тем, что любовь эта пока не осуществилась. А теперь, вернувшись во Флоренцию, найдя здесь друзей и обязательства, я вдруг стал с нетерпением искать ее. Я хотел встретить ее, обнять. Тогда, разглядывая дивный купол, созданный Брунеллески, я не знал, что осталось всего шесть лет до того, как я впервые увижу ее, и двенадцать до того, как мы с ней встретимся, а любовь к ней превзойдет все мои самые неудержимые фантазии о человеческой страсти и взаимоотношениях.