Антология русской мистики — страница 31 из 88

гнув, я отвел глаза от линз, словно боясь, что этот мертвый зал снова приблизится и поглотит меня в свои недра.

Дверь притворилась и заглянула Марья.

— Уже встали? — сказала она. — Одежда ведь так и нечищена, и сапоги…

Она взглянула на стол и прибавила:

— Что это вы зря жжете керосин? Вчера ушли из дому, а лампу оставили гореть. Я как пошла спать, вижу, что свет; дверь не затворена, заглянула, а вас нет, только лампа горит. Хотела я погасить, да вижу: что-то у вас на столе наставлено; думаю, еще забранит… Не стала трогать…

— Ничего, Марья, — сказал я. — Я уходил ненадолго, и хорошо, что вы ничего не тронули на столе. А платья, пожалуй, сегодня можно и не чистить.

— Ну ладно, коли не нужно. Девять уже било.

И она ушла.

Мне пришло в голову, что бы она подумала, если бы заглянула в стереоскоп вчера в мое отсутствие и вдруг увидела бы меня, выходящим из двери странного зала, таящегося за линзами? Или, если бы Марья, в самом деле, загасила вчера лампу на столе, что бы стало со мною? Черный мрак разлился бы тогда по покоям, где я блуждал; и я остался бы в нем одинокий, мечась в ужасе и отчаянии, натыкаясь во тьме на застывших двойников и опрокидывая их! От этой мысли у меня захолонуло сердце.

Я долго сидел за столом; припоминал пережитое ночью, и оно воскресало во мне со своими образами, с чувствами и смутными мыслями. Наконец я очнулся от размышлений и грез; стереоскоп стоял передо мной. Я решил убрать его подальше; обернул в газету и спрятал в шкап. Пора было идти в Правление. Я запер в стол скарабея, потом оделся и вышел из дому.

Весь день я был как в тумане, объятый впечатлением от ночного странствования. В Правлении я лишь праздно сидел, позабыв о бумагах, разложенных предо мной, погруженный в невероятные воспоминания. Мысль проникнуть туда во второй раз долго не приходила мне: еще в душе были внятны отголоски ночного страха. Но проходили часы, и старые влекущие чары того мира, не смолкавшие во мне, наконец подсказали мне эту мысль. И я говорил себе, что мне стыдно отдаваться всецело страху; что, познав его в первом странствовании, я могу во второй раз проникнуть за грань линз с большим спокойствием и властью над собою. Потом внезапно вспомнил я, что теперь мне уже известен путь назад оттуда; и я радостно взволновался — ведь мне уже не грозит опасность остаться навеки в печальных областях прошлого: исчезло это препятствие таинственным соблазнам стереоскопа. Я представлял себе, что будет, если я решусь снова проникнуть туда… Я не останусь только в залах Эрмитажа; я достигну до входной двери, отворю ее и выйду и буду бродить по улицам прошлого… Тут пришла мысль, что и там, на улицах, холоднее, чем в залах; вспомнилась дата в углу снимка: "21 апреля", конец апреля… и я подумал, что надо взять с собой пальто и шляпу… Я оторвался от грез. За окнами угасал голубой морозный день; электрические лампы уже бросали свет на столы и стены, и потолок погружен был в тень от абажуров; среди табачного дыма ярко освещенные головы наклонились над столами, слышен был сдержанный говор и шелест бумаги. Мир жизни и настоящего дохнул на меня с особенной силой, и я спросил себя, не сошел ли я с ума и брежу небылицу? Но, вспомнив о скарабее, я надавил кулаком правый бок, и пробудившаяся слабая боль убедила меня, что он вправду был утром в моем кармане.

Так проходил день, и я не переставал думать обо всем этом — и уходя из Правления, и в ресторане за обедом, и у приятеля, к которому зашел по делу. Наконец, когда вечером около девяти я вернулся домой, во мне уже было жуткое решение. Я зажег лампу, достал стереоскоп и поставил его на кипу книг, как накануне. Потом я опустил штору и запер дверь на ключ, чтобы Марья по усердию не наделала беды. Сев за стол, посмотрел довольно ли в лампе керосину; затем вспомнил, встал снова, достал пальто, кашне и шляпу и, одевшись, уж окончательно уселся за стол. Сердце замирало от смутной, ноющей жути, но я решительно приблизил глаза к линзам и стал смотреть.

Прошло около минуты, и вот вчерашнее повторилось: свершился волшебный переход чрез страшную грань. Я вновь стоял среди мертвого зала и сразу направился к вестибюлю. Я шел туда опять тем же путем, кругом через все нижние залы; ибо страшился пройти через зал Египта. И снова эхо шагов тускло звенело и умирало у карнизов. И снова, когда я останавливался, воцарялась мертвая, ни с чем не сравнимая тишина. Я был уже у самой входной двери, но, повинуясь странному побуждению, приостановился; потом медленно и осторожно подошел ко входу в Египетский зал; переступил его порог шага на три с холодком на сердце и, остановившись здесь, оглянулся вокруг. Все было, как и вчера: лишь в том конце зала я рассмотрел теперь в полутьме двух призрачных посетителей, которых тогда не заметил. Я повернулся к витрине с зиявшим отверстием в продавленном стекле, поднялся на цыпочки и заглянул поверх нее в углубление за нею под окнами: там, в мертвом сумраке, виднелся темный предмет, похожий на кучу тряпья. Утолив жуткое любопытство, я поскорей вернулся обратно, подошел к входной двери и потянул ее; она мягко и бесшумно подалась; и вот я стоял на давно прошедшем крыльце с исполинскими кариатидами.

И я увидел перед собой улицу, уходящую налево, знакомую и вместе с тем чуждую и страшную, какими порой являются в сновидениях хорошо известные места. Направо расширялась огромная площадь с Колонной посреди, столько раз уже виданная, но также словно искаженная в сонной грезе. Все здесь было мертвых коричневатых тонов — и мостовая, и тротуары, и длинные ряды домов, и туманный Собор вдали, и тусклое небо наверху. Я спустился с крыльца; мостовая была суха, но кое-где стояли лужи, одни с застывшей рябью, другие гладкие, как зеркало; в этих четко отражались призраки домов. Воздух вокруг был недвижим: но было гораздо холоднее, чем в залах, и я не жалел, что надел пальто и шляпу. Навстречу попадались пешеходы, застывшие в странных позах на ходу; с одной ногой, выставленной вперед, так что носок торчал кверху, с другой — отставленной назад.

Я тихо брел по широкому и печальному пространству. Фасад Дворца темный, умерший, тянулся предо мной и, кончаясь слева, свободно давал видеть далекие толпы прошедших зданий за рекою; так было когда-то прежде. И, дивясь, я думал, что вот отсюда, с живой площади, никто никогда уже не увидит этих зданий: высокая решетка нового сада пред дворцом скрывает их…

Потом я вышел на большую широкую улицу, в которой узнал Невский прошедших времен. Она была наводнена немыми жителями выцветшего города. Ни говора, ни шепота, ни смеха, ни шума экипажей, одна только вечная и страшная тишина, нарушаемая лишь быстро угасающими отзвуками моих шагов. Так шел все дальше из улицы в улицу одинокий живой человек, затонувший в недрах огромного мертвого города. Я был затерян среди сотен тысяч его домов; и каждый из них был заселен сверху донизу тихими призраками.

Как-то очутился я на узкой темной улице. Я брел по тротуару и вдруг вздрогнул и остановился с забившимся сердцем. Я вспомнил, я узнал место и призрак старого мрачного дома на той стороне! В том мире, откуда я пришел, эта улица была мне хорошо известна. Жизнь и настоящее незаметно из года в год преображали ее, меняли неуловимо ее облик; они уничтожили тот дом, они поставили новый на его месте, а прежняя позабытая, с мрачным домом, затаясь в недрах стереоскопа, все уплывала и уплывала в прошедшее. И вот вновь проник я сюда и стою и смотрю на знакомые окна 4-го этажа, где я жил когда-то, еще ребенком!

С трепетом я подошел к крыльцу. Да! Вот две кривые темные ступени, те ступени! До мелочей припоминаю их. Вот старая стеклянная входная дверь, узнаю ее, снова узнаю! Я только ее и вижу: вот она, пустынная, забытая и вновь бесконечно знакомая лестница! Царит унылый сумрак, как и тогда, ощущается слабый запах газа, как и тогда! Дальше — внутренняя стеклянная дверь; вот она захлопнулась за мною, и печальный звенящий шум, когда-то часто слышанный, раскатился по призрачной лестнице и на несколько мгновений наполнил ее снизу доверху. В душе смутным потоком идут воспоминания детства одно за другим, одно за другим. Вот первый марш; считаю ступени; их тринадцать, как и тогда; взгляд останавливается на третьей сверху: на ней слева большая трещина. Что-то копошится в памяти, потом радостно просыпается, и вот опознаю эту бесследно забытую трещину в камне, вспоминаю все разветвления ее. Стою на площадке и в широкое окно вижу мрачный двор, внутренние флигели дома. Я иду выше по лестнице, и тишина ее нарушается лишь звуком моих шагов, и вновь становится без конца глубокой, когда я останавливаюсь. Я гляжу на дощечки; имена, что на них, я слыхал ребенком от взрослых в те давно прошедшие дни, имена соседей. Здесь за сумрачными дверьми таинственно и безмолвно жили теперь их двойники.

Вот я достиг последнего марша лестницы и взглянул вверх. Боже ты мой, там была наша дверь! Волнение и страх охватили меня. Я поднялся по ступеням на площадку. Здесь дощечка на двери и имя отца, и буквы, когда-то изученные моими глазами и потом глубоко забытые! Вот узкие оконца наверху; чрез стекла их виднеются погруженные в сумрак потолок прихожей, верхняя часть зеркала, стоящего там, у стены. Наружная ручка звонка здесь предо мной; я рукою ощупываю ее. Сам не зная зачем, я потянул ее, и вот за дверью внутри раздался звук давно забытый и снова знакомый, и словно выцветший; и призрак звонка, видный через стекло, знакомо заколебался.

Тогда я заметил, что дверь не заперта плотно; одна половина приоткрыта и образовала щель. Толкаю ее дальше, она подается, но вот остановилась: что-то задерживает ее изнутри. Да! ведь там была цепь; дверь забыли запереть, но цепь заложена и мешает. Я просунул руку в щель и искал; и вот холодная цепь коснулась руки. Слышно, как опустилась она, глухо ударившись о дверь. Медленно отворяется дверь, и является мне, как во сне, прихожая прежних времен! Вот в сумраке вешалка с пальто и шубами, где я некогда прятался, играя. В ноздри проникает запах, разлитый здесь, и радостно опознается в безвестных глубинах памяти. Вот старое зеркало у стены; кто это глядит из него на меня в тихом сумраке? То я сам в пальто и со шляпой в руках отражаюсь в его призрачной глубине; я, живой — в зеркале минувшего.