Антология русской мистики — страница 7 из 88

Я спешил прервать ее; однако не знал, на который из вопросов отвечать прежде.

— Покупать на аукционе я ничего не намерен, — сказал я, наконец, — но если вы там будете…

— По крайней мере для нас приезжайте туда, — прибавила Глафира тихим голосом.

— Ну, а роль Чацкого, как с ней дела? — спросила у меня Линдина.

— Она, право, выше сил моих, — отвечал я.

— Не слушаю вашей отговорки, — возразила Марья Васильевна, — завтра вечером репетиция. Мой Петр Андреич играет Фамусова, а Глафира — Софью: это решено. Кстати, что твои глаза? — прибавила она, обратись к дочери. — Что, все еще красны? Вообразите, простудила глаза и не бережется. Смотри, не три же их.

Я знал, отчего красны глаза ее и что это вовсе не от простуды. Желая прекратить сей разговор, я обратился было опять к роли Чацкого, как вошел в ложу Петр Андреич с веселым, лучезарным лицом.

— Сейчас в коридоре я встретил, — сказал он, — одного старого знакомого и сделал важное приобретение.

— Что такое? Уж не купил ли Подмосковной, которую для меня торгуешь? — весело спросила Линдина.

— Нет, душенька, не то; я отыскал отличного Чацкого, и если только позволите…

Последние слова относились ко мне; и я с радостью готов был уступить роль свою.

— Вот в чем дело, — продолжал Линдин, — когда я служил в Петербурге, тому назад лет тридцать, то был знаком по обществу с одним премилым человеком, не помню его фамилии; и как бы ты думала? Представь: сейчас встречаю его, ест мороженое…

— Так что же?

— Как что? Узнаю его с первого взгляда; чудак нисколько не переменился, между тем как я успел уже состариться.

— Да ты, друг мой, не бережешь себя, — возразила жена с нежным упреком. — Возможно ли? Ездишь каждый день в клуб, какова бы ни была погода, и просиживаешь там до часу, до двух ночи!

— Полно, полно, любовь моя, — отвечал муж, — вспомни, что когда бы я не был стариком, то не играл бы Фамусова. Ха, ха, ха, нашелся! Не правда ли?

— Конечно, — сказал я, улыбаясь, — мы были бы лишены удовольствия видеть вас в этой роли; но…

— Комплимент, еще не заслуженный, — отвечал довольный Линдин, — и в отмщение я лишаю вас роли Чацкого. Но, — прибавил он, — пожав мне руку, — мы с вами без церемонии, и вы будете играть Молчалина. Согласны ли?

Я согласился, и Петр Андреич продолжал:

— Завтра я познакомлю вас с моим старым приятелем. Прелюбезный человек! Несмотря на свой шестой десяток, он свеж, как не знаю кто, и охотно берет на себя Чацкого. Говорит, что уже несколько раз играл его.

— Ты, стало быть, все рассказал ему? — спросила жена. — Но как же зовут твоего приятеля?

— Он мне называл себя, да право не помню; что-то вроде Вышиян, знаю, что на ян. Но вот он, в третьем ряду кресел. Чудак! Не смотрит.

— Не в фиолетовых ли очках? — спросил я.

— Ну, да; а разве вы его знаете?

— Нет; но он мой сосед по креслам, — отвечал я в замешательстве.

Линдин того не приметил и собирался ехать в клуб.

— Сей же час зову к себе весь город на представление, — говорил он, — я введу его в лучшее общество, познакомлю с нашей публикой… Пусть все толкуют о Чацком Линдина и спрашивают наперерыв: кто такой, кто такой?

— Но сначала, друг мой, узнай, как его зовут, — заметила Марья Васильевна. — Да, кстати, смотри, не засиживайся в клубе. Ах, постой, постой: что это у тебя на платье? Соринка. Ну, теперь ступай с богом.

Мы простились до завтра, и я, вместе с Линдиным, оставил театр.


Утро на аукционе, вечер на репетиции: день, потерянный для самого себя; но сколько таких дней в жизни! Дав слово Линдиным занять для них места, я отправился заранее в дом покойного графа, где назначен был аукцион. Давно ли в стенах его раздавались клики веселья? А теперь слышен лишь стук молотка да прерывистый голос аукционера.

Граф, коему принадлежали дом и вещи, назначенные теперь к продаже в уплату многочисленным кредиторам, был не последнею странностью прошедшего века. Богатый, знатного рода, он воспитывался и провел свою молодость в чужих краях. Душою принадлежал он Италии и Франции; к отечеству же своему был привязан только длинной родословною нитью, на нем же порвавшеюся, да десятком тысяч душ, кои успел прожить — или правильнее — променять на несколько бездушных статуй. Двор великолепного его дома был весь покрыт экипажами. Многочисленная публика толпилась у входа, на лестнице; в зале, посреди коей был устроен обширный амфитеатр, зрители и покупщики теснились живописными группами вокруг арены, в коей, вместо рыцарей и герольдов, восседал начальник аукциона. Перед ним, на длинном и широком столе, возвышались драгоценные вазы, канделябры, часы, небольшие статуи. По стенам залы висели картины, огромные фолианты лежали грудами на полу. Впереди же аукционера, у большого венецианского окна стояли два колоссальных порфирных сфинкса, безмолвные, но грозные свидетели зрелища, которое столь разительно представляло и блеск, и суету мира.

Я не застал уже начала: многие вещи были раскуплены. Несмотря на многолюдство, мне удалось найти места на амфитеатре. Вскоре после меня приехали и Линдины. В это время аукционер возвестил громким голосом о перстне с геммою отличной работы. Глафира просила меня поднести к ней перстень. Голова юноши, вероятно Алкивиада, выдавалась рельефом на белом халцедоне. Бедная девушка нашла в этом изображении большое сходство с милым ее другом.

— Чего бы ни стоило, а этот перстень должен принадлежать мне, — сказала она едва внятным голосом, наклонив ко мне голову. — Уговорите батюшку купить его для меня.

Петр Андреич, по любви родительской, скоро на то согласился. Начался торг. Как нарочно, на перстень нашлось множество охотников; но они надбавляли по безделице, и Петр Андреич стоял твердо в своем намерении. Наконец совместники его замолкли. Молот ударил уже в другой раз: Линдин торжествует, он вынул уже бумажник и хотел отсчитать деньги, как чей-то голос, будто мне знакомый, выходивший из толпы посетителей, разом надбавил несколько сот рублей…

Зрители онемели от удивления; глубокое, продолжительное молчание последовало за страшным вызовом к аукционному бою. О Глафире и говорить нечего: внезапный страх овладел ею; бледная и безмолвная, она устремила на отца глаза свои, коими умоляла его не уступать противнику драгоценного ей перстня; но Линдин отказался надбавлять цену, и без того уже высокую. Я решился было войти с дерзким невидимкой в торговое состязание и заставить его отказаться от добычи; но кончено: роковой молот ударил в третий раз…

Вдруг Глафира помертвела и тихо опустилась мне на руки… Этот удар, казалось, решил судьбу ее жизни. Между тем, как мы суетились около нее, незнакомый покупщик расплатился, взял перстень и исчез. Глафира опомнилась и я, посадив ее в карету, возвратился домой с досадой, с грустью в сердце. Оно было полно темного, зловещего предчувствия.


Вечером, приехав к Линдиным, я был поражен болезненным видом Глафиры и необыкновенною веселостью Петра Андреича. Он не замечал, по-видимому, ни страданий дочери, ни скуки гостей и был занят одним Вашиаданом (Петр Андреич вспомнил, наконец, имя своего старого приятеля), который приехал прежде меня и успел уже со всеми познакомиться. Если бы не голос его да фиолетовые очки, я не узнал бы в нем важного, таинственного соседа моего по театру: он был говорлив, весел, развязан и нисколько не казался стариком в шестьдесят лет.

Это новое приобретение, как выражался Линдин, утешало его до крайности; он восхищался заранее своим Чацким. Причина его восторга была понятна; но что произвело такое сильное потрясение в Глафире? Уже ли одна неудача в покупке перстня? Она не была так малодушна. Или голос Вашиадана пробудил в ней воспоминание о потерянном друге? Ясно было лишь то, что она скрывала в груди своей какую-то новую и страшную тайну; но изведать оную не позволяли ни время, ни благоразумие. Однако я решился спросить ее, в состоянии ли она играть сегодня. Этот вопрос вывел ее из задумчивости.

— Разве вы почитаете меня больной? — спросила она в свою очередь.

— Не больною, но расстроенною от давешнего… Она прервала меня с живостью: "Не договаривайте; в самом деле, я не знаю, буду ли в силах играть теперь; но, чтоб не огорчить батюшку, постараюсь преодолеть свою робость".

— И будто одну робость? — спросил я испытующим голосом.

— Господа, господа, — провозгласил Петр Андреич, хлопая в ладоши, — что же наша репетиция? Все актеры налицо — начнемте…

Во весь вечер чудный гость Линдина был в полной мере героем и душою общества. Нельзя было надивиться той свободе, с какою он, как бы сам того не примечая, переменял обхождение, разговор с каждым из собеседников, умел применяться к образу мыслей, к привычкам, к образованности каждого, умел казаться веселым и любезным с девушками, важным и рассудительным со стариками, ветреным с молодежью, услужливым и внимательным к пожилым дамам. К концу вечера он получил двадцать одно приглашение; однако, по-видимому, не желал умножать знакомств и уклонялся от зовов, говоря, что едет из Москвы немедленно после представления, в коем участвует лишь из дружбы к старому своему приятелю.

— Что тебе за охота, Петр Андреич, — сказал один пожилой родственник, — выбрать такую вольнодумную пьесу для своего представления?

— А почему же не так? — спросил озадаченный Линдин.

— В этой комедии, прости господи, нет ни христианских нравов, ни приличия!

— А только злая сатира на Москву, — подхватила старая дама. — Пусть представляет ее в Петербурге — согласна; но не здесь, где всякой может узнать себя.

— хуже для того, кто себя узнает… это было бы даже весьма пикантно, — сказал какой-то русский литератор в очках. — но какое оскорбление вкуса! Вопреки всем правилам комедия в четырех действиях! Не говорю уже о том, что она писана вольными стихами; сам Мольер…

— Вольные б стихи ничего, — возразил первый мужчина, — только бы в ней не было вольных мыслей!

— Но почему ж им и не быть? — спросил один молодчик, племянник Линдина.