даже самому подозрительному сыщику заподозрить собеседника Рохлина (а тем более — меня). В самом деле, человек, которому грозит неприятность со стороны ГБ, делится опасениями со своим старым приятелем, который, как явствует из телефонного разговора, вообще-то впервые слышит о каких-то там бумагах. Приятель же этот в тот же день позвонил моей жене Ире Вербловской, сказав, что давно не виделся с нею и хотел бы поболтать за жизнь. В тот день он звонил еще по десяткам разных номеров, ей звонил не первой. Встретившись, он информировал ее о случившемся и договорился о встрече со мною в ближайшие дни. Неподалеку от моего института (я тогда работал ассистентом в Технологическом институте пищевой промышленности; он помещался у Дома Культуры им. Капранова на тогдашнем проспекте Сталина (он же Забалканский, Международный, Московский проспект), а позже, уже после моего ареста, был переведен из Ленинграда в Воронеж) вечерком мы с ним встретились. Он полностью пересказал мне содержание звонка Фимки, и мы с ним обсудили, какие меры следует принять.
Позднее мне стало известно, что в это время — с апреля по ноябрь 1956 г. — действовал какой-то Указ Президиума Верховного Совета СССР о том, чтобы не привлекать к ответственности по статье 5810. Точнее, мне рассказывали об этом указе обычно осведомленные люди, а текста его я не читал. Стало быть, наши страхи были в известном смысле напрасными: арест нам не мог грозить. Но поскольку указ сей никогда не был опубликован, страхи наши были по крайней мере обоснованными. Как бы там ни было, мы (я и Ира Вербловская) убрали все экземпляры речи Хрущева из дому, приостановили размножение их, сменили пишущую машинку в доме (для напечатания речи я специально брал машинку, на которой не печатал ничего другого) и собрали ряд бумаг, которые, по моему мнению, не следовало показывать посторонним глазам, в чемодан. Чемодан же мы отнесли одной знакомой Иры — (Долли, Двойре) Доре Ильиничне Левиной; это мать Жени Грузова. Она в свое время, в начале тридцатых годов, попадала на непродолжительное время в тюрьмы ОГПУ и на допросы к подчиненным Ягоды [5]. Тамошние впечатления оказались столь сильны, что она была готова помочь любому человеку, который боролся с ГБ или с которым боролось ГБ. Сейчас она уже умерла, так что ей не повредит мой отзыв. Она очень остроумно запрятала экземпляры речи Хрущева (теперь я понимаю, что ей помог ее прошлый тюремный опыт), а чемодан, не содержащий с моей точки зрения, особо криминального, поставила в комнате. Это — первый раз, когда они напали на след нашей деятельности. Тогда все происшедшее осталось без последствий. Позже нам и это припомнили: за два месяца до ареста — 20 января 1957 г. — этот экземпляр был приобщен к моему следственному делу.
Следует добавить, пожалуй, что когда Рохлина вызвали в Карельское ГБ, то он дал там показания (впрочем, юридически, наверное, его рассказ там нельзя считать показанием и заданные ему вопросы — допросом: ведь дело не было возбуждено; именно поэтому, как я понимаю, позже ему его ложь не инкриминировалась как лжесвидетельство) в стиле своего телефонного звонка: купил у неизвестного у Дома Книги. Неизвестный — высокого роста, в зеленой шляпе. Других примет не помнит. Его отпустили с миром, и даже по службе никаких неприятностей у него не возникло.
Любопытная подробность, которая годилась бы в мелодраму. Впрочем, автора упрекнули бы в натяжке, подгонке случайностей. В это же время, весной 1956 г. один мой университетский приятель, сокурсник, Юра Волков тоже ненароком помог ГБ. Случилось это так. Вскоре после XX съезда мы с ним много беседовали на политические темы. На него произвела впечатление целостность, убежденность и страстность моей позиции, которую вкратце (подробнее я говорю об этом в § 2) можно описать как полное недоверие тогдашнему ЦК, состоявшему из выучеников Сталина; я требовал, чтобы народу была возвращена власть в своей стране, отнятая у него Сталиным и его приспешниками. Волков не соглашался со мной ни в критических загибах, ни в позитивных требованиях, но относился к моему мнению с интересом. Жена его Зина пригласила однажды на чашку чая и рюмку водки к себе свою сослуживицу (обе работали в школе). Та пришла с мужем. Волков, когда разговор за столом коснулся Сталина (а кто весной 1956 не говорил о нем?), рассказал, что у него есть интересный приятель — Револьт Пименов, — который думает то-то и то-то. Собеседник же его оказался — не отрекомендовавшись в том — капитаном госбезопасности Юрой Меньшиковым. Об этой беседе он сам напомнил Волкову, когда уже в форме ГБ приехал делать обыск в доме Волкова примерно через год. (Обыск был напрасным, ибо у Волкова ничего не было.) Меньшаков и мне похвалялся: «Мы о Вас знали еще в мае 1956-го от Ваших же приятелей. Например, от Волкова». Разговор этот также остался без последствий, если не считать того, что Меньшаков поставил себе «галочку»: есть, де, такой интересный для них человек. Вообще позже высянилось, что, не подозревая того, я был знаком и с другими штатными сотрудниками ГБ. Например, со старшим лейтенантом Валерием Александровичем Кривошеиным мы вместе были на одной комсомольской стройке, куда выезжал году в 1950-51 наш Университет. Он также входил в следственную группу по моему делу и поведал, что обратил на меня внимание именно тогда. Каюсь, я его там и не заметил, хотя он высокого роста.
Второе — Венгрия. «Венгрия» — это слово стало как бы условным кодом, кратким названием целой серии событий. Я не собираюсь здесь излагать события тех дней. И тем более не пытаюсь «правильно» их оценить. Ведь для понимания последующего важна, существенна в моей судьбе не та или иная «правильная» оценка этих событий, даже не то, что случилось «на самом деле», а мое ТОГДАШНЕЕ восприятие этих событий, комплекс тех сведений, которые мне были известны ТОГДА, а не потом. Я хочу воспроизвести свои мысли того периода, даже если не разделяю их сейчас и даже если факты были иными, чем мне они представлялись осенью-зимой 1956 года.
20 октября 1956 г. в Польше произошли некоторые события, которые можно было назвать революцией, которые сами поляки назвали «Наш Пазьдерник» (в переводе — «Октябрь») и которые состояли в том, что сменилось польское правительство (у власти по требованию снизу стал Гомулка, посаженный еще в 1949, но, в отличие от Райка, Костова, Сланского и Дзодзе, не расстрелянный), после чего советские танки, уже двигавшиеся к Варшаве, остановились в результате ряда демаршей, предпринятых этим правительством [6]. Вскоре после этого в Польше резко оживилась общественная жизнь и прекратились преследования за критику правительства. 23 октября в Будапеште состоялась трехсоттысячная демонстрация перед зданием Парламента. Эта демонстрация происходила под впечатлением польских событий. Лозунги ее были довольно невинны: все — за социализм. Насколько они были невинны, видно хотя бы из того; что все главные 10 пунктов требований вошли через некоторое время в программу правительства Яноша Кадара [7]. В частности, я помню, что один из лозунгов касался системы школьных оценок. В Венгрии сложилась традиционная национальная система отметок, отличная от русской. Не помню, то ли она была 12-балльная; то ли там единица означала высший балл, двойка — уже похуже, а пятерка соответствовала нашей двойке. Как бы там ни было, году в 1949 эту национальную систему оценок всюду в обязательном порядке заменили нашей пятибалльной. Так вот, демонстранты-студенты требовали возврата к национальной системе отметок. Но тогдашний генеральный секретарь венгерской компартии (официально — Венгерской Партии Трудящихся — ВПТ) Эрне Гере и в этом провидел происки американской разведки и потаенное желание реставрации капитализма; он был проницательным человеком, как и многие его сослуживцы. Он обозвал демонстрантов «фашистской чернью». В ответ Будапешт покрылся баррикадами, раздались требования отставки Гере. В отличие от Варшавы советские войска находились в самом Будапеште. По приглашению Гере они выступили «наподавление фашистского мятежа». Кстати, среди советских военнослужащих в Ленинграде распространялись единообразные слухи, будто «контрреволюция» в Венгрии началась с массовой резни советских солдат ночью. Я специально проверял тогда же эти слухи и не нашел никаких подтверждающих фактов. Разумеется, рядовые солдаты Советской армии могли воспринимать события как фашистский мятеж; для них восстание могло выглядеть как продолжение полугодового штурма Будапешта в 1944-45 годах, когда нилашис-ты, арестовав Хорти, до последнего человека отстаивали город от Красной Армии. Ведь в годы войны Венгрия была противником СССР, причем особенно сильно сопротивлявшимся на последнем этапе, под властью фашиста Салаши. Когда советские войска вмешались, венгерская армия и полиция выступили в поддержку демонстрантов (а кое-где сохраняли нейтралитет, отказавшись подчиняться требованиям правительства, но и не выступая против него). Не было частей венгерской армии, которые бы выступили против восставших. На стороне правительства Гере-Хегедюша, не считая советских войск, были только войска госбезопасности, которые — надо отдать им должное — отчаянно дрались и не сдавались даже тогда, когда правительство отдало им приказ о сдаче. Здания Горкома и ГБ защищались до последнего. Сил же, чтобы оборонять другие «узловые пункты», вроде радио, вокзалов и т. п., у правительства Гере-Хегедюша не было. Советских войск в городе было мало.
В советских газетах 24 октября были опубликованы сообщения «о провале антинародной авантюры в Будапеште». За два дня до того в «Правде» была помещена статья о польских националистах, об угрозе завоеваниям социализма в Польше и т. и. Статья была за подписью «нашего собственного корреспондента» и называлась АНТИСОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ НА СТРАНИЦАХ ПОЛЬСКОЙ ПЕЧАТИ. В ответ на это я послал в «Правду» письмо, названное АНТИДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ НА СТРАНИЦАХ СОВЕТСКОЙ ПЕЧАТИ, где в очень возвышенных, патетических тонах заявлял примерно следующее (копии у меня не сохранилось, но это письмо приобщено к моему следственному делу, которое должны «хранить вечно»; оно мне не инкриминировалось): Ленин был за полную свободу, Ленин полемизировал без угроз танками и штыками, Ленин был за право наций на самоопределение. Поэтому я возмущаюсь писаниями «гражданина собственного корреспондента» и тем, что в «Правде» помещена статья, явно угрожающая польскому народу, если он не будет поступать так-то и так-то. Разумеется, я отдавал себе отчет в том, что большая статья, примерно на четверть листа, в «Правде» за подписью «собственный корреспондент» является редакционной, сиречь выражает мнение ЦК (причем по каким-то причинам ЦК не желает официально выразить это мнение). Следовательно, я сознавал, что выступаю против ЦК и Советского Правительства в этом вопросе. Но выступал я, противопоставляя заявления Ленина нынешней, неверной, по моему мнению, практике правительства. Но явно говорил я не о правительстве и ЦК, а лишь о «гражданине собственном корреспонденте», которого всячески изничтожал в письме. Копию я направил в «Комсомольскую правду» и журнал «Вопросы истории». 7 декабря «Правда», а 26 декабря «Комсомольская правда» переслали эти письма в КГБ. Журнал «Вопросы истории» вернул мне его с выражением «благодарности за сообще