Присутствовал весь секретариат, от мала до велика. Они сидели за длинным столом и возмущенно шевелили руками: казалось, копошится множество змей. За председательским столом сидели Сергей Михалков и Юрий Бондарев. Бондарев не произнес ни слова, но свое негодование выражал мимикой — то за лоб схватится, то руки возденет. Главным спикером был Шундик. Валентин Распутин с половины ушел на другое заседание. Михалков изображал бесстрастие. Когда начинали орать: «Да хватит их слушать!», — он возражал: «Нет, товарищи, мы должны во всем разобраться…» То, что нас вызывали порознь, никакого значения не имело. Мы потом смеялись: отвечали абсолютно одинаково.
Вопросы были обычные, гнусные: как додумались до такого мерзостного дела? понимаете, какой ущерб нанесли стране? как относитесь к тому, что ваше имя используется на Западе реакционными кругами? кто вас на это подвигнул? Они хотели свалить все на Аксенова. Попов сказал, что ему тридцать три года, он может сам отвечать за свои поступки и никто его не «двигал», он не шкаф, чтобы его двигать.
Мы договорились, что как только Женя выйдет, то подаст мне знак: хорошо, так себе или плохо… Попов вышел и только рукой махнул: совсем плохо… Меня сразу спросили: считаете ли вы, что участвовали в антисоветской акции? Я понял — шьется дело: участие в антисоветской акции — это 70-я статья, а не прием в Союз писателей. Кузнецов сказал: «Как же вы, пишущий про всяких Сартров, не понимали, что вас используют как пешку в большой политической игре!» Совсем по-другому вели себя Расул Гамзатов, Му-стай Карим, Давид Кугультинов. В какой-то момент Гамзатов встал и сказал Попову: «Хорошо отвечаешь! Принять их, и все!» Когда Попов вышел, за ним последовал Карим и сказал: «Вы все правильно говорили, но кому вы это говорили!»
После секретариата кое-кто из участников погрома подходил к нам, пожимал руки. Потом мы узнали, что голосовали единогласно. Был очень долгий перерыв, они совещались, мы болтались по коридорам. Затем нас опять вызвали, и Шундик зачитал решение (в редакции Д. Гранина): мы исключаемся из Союза писателей на неопределенное время. Когда все уже расходились, Михалков нам шепнул: «Ребята, я сделал все, что мог, но против меня было сорок человек…» Может быть, в тот раз он действительно не был главным погромщиком?
Все это было за два дня до столетнего юбилея Сталина. Когда к нам подошел корреспондент «Нью-Йорк тайме» Крег Уитни, мы сказали ему, что таким вот образом Союз отметил день рождения Вождя. Липкин и Лиснянс-кая вышли из Союза писателей. Им пришлось хуже всех: они лишились почти всех средств к существованию. Мы всегда относились к ним как к героическим личностям. Аксенов тоже вышел из Союза, но его «игра на отъезд» ослабила наше единство. Вскоре он получил приглашение от американского университета, уехал и лишился гражданства. Надо добавить, что мы с Поповым написали письмо друзьям с призывом не выходить из Союза, не обнажать левого фланга литературы. Битов, Искандер и Ахмадулина нас осмотрительно послушались.
«МетрОполь» оказался рентгеном, просветившим все общество. Мы увидели власть воочию: она уже не перла вперед на своем идеологическом бульдозере, как прежде, она едва ползла — маразматическая, деградирующая, разваливающаяся, — но при этом готовая губить все живое, лишь бы ей не мешали догнивать.
И в то же время эпопея «МетрОлоля» показала, что той власти можно было сопротивляться и следовало сопротивляться. Более того, стало понятно, как сопротивляться ей.
Для нас год «МетрОполя» — страшный и веселый год: дружно, стараясь не терять чувства юмора, мы (как неоднозначно я оценил в тот год смысл этого местоимения!) шли против течения, против низвергавшегося на нас потока помоев. Нам кричали, что мы пособники спецслужб, что нас надо поставить не то к стенке, не то лицом к народу. Нас не сломили, нам просто попортили биографии. И сейчас я думаю и говорю не о мести — о памяти: в социальной беспамятности залог катастрофических повторов.
Те «былинные» времена прошли. Возникло новое испытание: что делать, когда все можно делать?
От намордника — к свободе выбора — к выбору свободы.
Виктор Ерофеев
Источник: МетрОполь, литературный альманах. М.: «ПОДКОВА», «ДЕКОНТ», 1999.
Венедикт Ерофеев(Справку см. тп. 2, стр. 681)МОЯ МАЛЕНЬКАЯ ЛЕНИНИАНА
Для начала — два вполне пристойных дамских эпиграфа: Надежда Крупская — Марии Ильиничне Ульяновой: «Все же мне жалко, что я не мужчина, я бы в десять раз больше шлялась» (1899).
Инесса Арманд (1907): «Меня хотели послать еще на 100 верст к северу, в деревню Койду. Но во-первых, там совсем нет политиков, а во-вторых, там, говорят, вся деревня заражена сифилисом, а мне это не очень улыбается».
Впрочем, можно следом пустить еще два дамских эпиграфа, но только уже не вполне пристойных:
Галина Серебрякова о ночах Карла Маркса и Женни фон Вестфалей: «Окружив его заботой, Женни терпеливо писала под диктовку Карла. А Карл с сыновней доверчивостью отдавал ей свои мысли. Это были счастл ивые минуты полного единения. Случалось, до рассвета они работали вместе. Но только люди, жившие за стеной, жаловались на то, что у них ночами «не прекращаются разговоры и скрип ломких перьев» (в серии ЖЗЛ).
Инесса Арманд — Кларе Цеткин. «Сегодня я сама выстирала свои жабо и кружевные воротнички. Вы будете бранить меня, за мое легкомыслие, но прачки так портят, а у меня, красивые кружева, которые я. не хотела бы видеть изорванными. Я все это выстирала сегодня утром, а теперь мне надо их гладить. Ах, счастливый друг, я уверена, что Вы никогда не занимаетесь хозяйством, и даже подозреваю, что Вы не умеете гладить. А скажите откровенно, Клара, умеете Вы гладить? Будьте чистосердечны, и в вашем следующем письме признайтесь, что Вы совсем не умеете гладить!» (январь 1915).
Ну а теперь к делу. То есть к выбранным местам из частной и деловой переписки Ильича с того времени, как он научился писать, и до того (1922) времени, как он писать разучился.
В1895 году он еще гуляет по Тиргартену, купается в Шпрее. Посетив Францию, сообщает: «Париж — город громадный, изрядно раскинутый».
Но уже в 96-ом году Ильич помещен на всякий случай в дом предварительного заключения в Санкт-Петербурге:
«Литературные занятия заключенным разрешаются. Я нарочно справлялся об этом у прокурора. Он же подтвердил мне, что ограничений в числе пропускаемых книг нет».
Оттуда же он пишет сестрице:
«Получил вчера припасы от тебя, (…) много снеди (…) чаем, например, я мог бы с успехом открыть торговлю, но думаю, что не разрешили бы, потому что при конкуренции с местной лавочкой победа осталась бы несомненно за мной.
Все необходимое у меня здесь имеется, и даже сверх необходимого. Свою минеральную воду я получаю и здесь: мне приносят ее из аптеки в тот же день, как закажу».
Одна только просьба: «Хорошо бы получить стоящую у меня в ящике платяного шкафа овальную коробку с клистирной трубкой» (1896).
А дальше, разумеется, Шушенское.
«В Сибири вообще в деревне, очень и очень трудно найти прислугу, а летом просто невозможно» (1897).
«Я еще в Красноярске, стал, сочинять стихи:
В Шуше, у подножия. Саяна…
но дальше первого стиха ничего, к сожалению, не. сочинил».
Младший братец его, Дмитрий Ульянов, тоже угодил в тюрьму, и вот какие советы из Шушенского дает ему старший брат:
«А Митя? Во-первых, соблюдает ли он диету в тюрьме? Поди, нет. А там, по-моему, это необходимо. А во-вторых, занимается ли он гимнастикой? Тоже, вероятно, нет. Тоже необходимо. Я по крайней мере по своему опыту знаю и скажу, что с большим удовольствием и пользой занимался, на сон грядущий гимнастикой. Разомнешься, бывало, так, что согреешься даже. Могу порекомендовать ему и довольно удобный гимнастический прием (хотя, и смехотворный) — 50 земных поклонов» (1898).
И, сверх того, ожидание невесты Надежды Константиновны и будущей тещи Елизаветы Васильевны. Наконец приезжают. Вот как он сообщает об этом приезде своей матушке:
«Я нашел, что Надежда Конс-на выглядит неудовлетворительно. Про меня же Елизавета Васильевна сказала: «Эк Вас разнесло!» — отзыв, как видишь, такой, что лучше и не надо» (1898).
«Мы с Надей начали купаться».
А когда закончились купальные сезоны — «катаюсь на коньках с превеликим усердием и пристрастил, к этому Надю» (1898).
Европа после Шушенского, само собой, дерьмо собачье. «Глупый народ — чехи и немчура» (Мюнхен, 1900). «Мы уже несколько дней торчим в этой проклятой Женеве. Гнусная, дыра, но ничего не поделаешь» (1908). «Париж — дыра скверная» (1910).
Блистательные сентенции вроде: «Я вовсе не. нахожу ничего смешного в заигрывании с религией, но нахожу много мерзкого» (1909).
«Мы все ездим с Надей на велосипедах кататься» (1909). «Ехал я из Жювизи, и автомобиль раздавил мой велосипед (я успел соскочить). Публика помогла мне записать номер, дала свидетелей. Я узнал владельца автомобиля (виконт, черт его дери) и теперь сужусь с ним через адвоката. (…) Надеюсь выиграть». (Париж, 1910).
«Погода стоит такая хорошая, что я надеюсь снова взяться за велосипед, благо процесс я выиграл и скоро должен получить деньги с хозяина автомобиля» (Париж, 1910). «Я не верю, что будет война» (Краков, 1912). «А насчет женского органа пусть напишепг Надежда Константиновна» (Краков, 1914).
И драгоценные добавления в письмах Надежды Константиновны:
«Новый год мы встречали вдвоем с Володей, сидючи над тарелками с простоквашей» (январь 1914).
«Собираемся взять прислугу, чтобы не было большой возни с хозяйством и можно было бы уходить на далекие прогулки» (Краков, 1914).
«Сегодня Володя ездил на велосипеде довольно далеко, только шина у него лопнула» (Краков, лето 1914).