Антология самиздата. Том 3 — страница 80 из 94

Что же я должен был сказать ему? Я должен был сказать и объяснить, что никакая партийная демократия тут не сработает — хотя бы потому, что никакой партии в том понимании, в каком трактуют это все словари, — у нас нет…

Мы все заблуждаемся… Вспомни, ты сам зачем вступил в партию? А я помню, ты весь дрожал от нетерпения: была возможность занять место директора совхоза. Тебе было двадцать четыре года, ты еще не Сергей Михайлович Анкудинов, а Сережа, Сереженька. Ты талантлив, умен, решителен — и вот ты директор совхоза, самостоятельный хозяин. Земля, люди, машины, власть. Ну и, конечно, зарплата, дом, продукты, путевка в санаторий и за границу. Беспартийному столько не дадут. Нужна расписка, что ты — свой. И ты ее дал — заявление о приеме в партию. Ты принял правила игры. Ты приобрел все, о чем мечтал. Вернее, ты думал, что приобретаешь. А на самом деле это тебя приобрели в вечное пользование.

Ты не сердись, мы все одинаковые. Я бы в свое время ни в коем случае не вступил в партию, мне всегда противны были ложь, хвастливая демагогия и деловое бессилие, на которых стоит эта организация. Но меня поставили перед выбором: или я вступаю, или вышибут из школы. А я только-только год директорствовал, только-только дела задумал добрые. Уйти, оставить свое дело на произвол судьбы, чтобы все попало в бездарные, холодные руки — в руки мертвецов с тусклыми глазами, которым и дело-то любое нужно только затем, чтобы задушить его и жить спокойно и равнодушно. Да я и жизнь-то свою понимал как борьбу с ними. И теперь им же все отдать? Да никогда! В партию так в партию. Мало того, я решил, что и в самой партии буду драться с тупой бездарностью, с этим животным стремлением к духовной смерти… Это была ошибка. Они сильнее. Они и есть — партия. Они — власть, государство. Они и ловят нас, чтобы погасить, повязать, заставить служить тьме, смерти. И мы служим. И гаснем в их безнадежном деле.

Потом, пробыв почти год секретарем райкома партии по идеологии, я завел себе приходно-расходную книгу, где на одну страницу записывал все, с чем я должен бороться, а на противоположную — все, на что я могу опереться в этой борьбе. И получилась страшная картина! С одной стороны, разлагающееся общество: ложь как идеология, пьянство поголовное, воровство массовое, разврат, коррупция, безверие. Ас другой — безответственное чириканье Брежнева и иже с ним. Подумав немного, я и всю эту компанию определил туда же, к разврату и воровству…

Ну и что же? Ведь все это как в страшном сне: видишь, слышишь, а пальцем пошевелить бессилен… Стоило мне хотя бы поддержать что-нибудь живое, нужное, хоть самую-самую малость какую-нибудь, вроде дискуссионного клуба или общества любителей трезвости, как тут же меня окружали равнодушные рожи с тусклыми глазками: «А зачем вам это? А нам это зачем? Кому нужны дискуссии и о чем спорить? Кому нужны трезвенники, когда вся финансовая стратегия государства на водке держится? Все это несовместимо…» Правильно, все это опасно: сегодня добровольно собрались поговорить о трезвости, а завтра о жизни задумаются, вопросы задавать осмелятся, правды захотят… Нет, добровольно ничем заниматься нельзя. Нам сверху скажут, чем заниматься, — из обкома, из ЦК — скажут, о чем спорить можно, что коллективно обсуждать. Лучше всего, если это будет трилогия Леонида Ильича, — ив конце обсуждения мы напишем восторженное письмо автору…

Меньше года мне понадобилось, чтобы понять: я — слуга воинствующей лжи и бездарности. Меня употребляют против света и жизни. Я должен бежать. Или умереть — умереть духовно, и вступить в партию уже не формально, а по сути. И начать самому давить все живое…

Не потому ли и Хренов не хотел идти председателем? Он мужик талантливый, опытный, с идеями. Почему отказывался? А потому, что дело безнадежное. За шесть лет работы в управлении он хорошо почувствовал, что в наших нынешних условиях хозяйственная работа — дело беспросветное. Хозяйственная инициатива зажата запретами, каждое малое движение требует огромных усилий, взяток, специальных разрешений: средств нету, труд малопроизводителен, распределение неразумное или вовсе неподконтрольное. Пьянство, воровство, подкуп — сверху донизу. Черный рынок становится основой экономики, да и стал уже настолько, что и государство с ним не борется, но лишь стремится использовать его в своих интересах. У нас — социализм. Вот он каков!..

Все это Хренов почувствовал, но понять разумом не смог или, вернее, не захотел понять, отказался понимать и принимать, потому что понять — страшно: куда деваться потом? Ведь разотрут, размажут…

Помнишь, застрелился Ларионов, секретарь Рязанского обкома, после того, как вскрылись под ним приписки и очковтирательство? Одни говорили — совесть замучила, другие — испугался, третьи — что его вообще прикончили. Не знаю, как последняя версия, а первые две неверны: я знавал этого деятеля, я ведь в Рязани учился, — это был человек без страха и совести. Игрок. Я думаю, он застрелился оттого, что понял: некуда деваться. Его бы не посадили, но долго бы топтали, размазывали, — он и затосковал. Это не страх — тоска безысходности… А хочется думать, что он и того умнее: и за нас за всех понял, что и нам деваться некуда. А разве не так? Вокруг давно уже одни только приписки и очковтирательство, — но мы не стреляемся, а просто не допускаем этого очевидного факта до сознания, катимся вместе со всеми и все вместе. Куда? Зачем? По чьей воле? Хоть бы кто-нибудь задался этими вопросами…

Но вот Хренов решил выйти из игры сам по себе, в одиночку, с тем небольшим выигрышем, какой достался ему за годы, что он пробыл в руководящих должностях: сбежать хотел, словчить. Но кто же отпустит? Уйти можно только если и карманы, и душу вывернешь. Да и то еще над тобой, над нищим и растоптанным, поиздеваются вдогонку, поулюлюкают. Кто этот умница, что сказал: «Социализм легко попробовать да трудно выплюнуть». Вот и в партию мы все вступили без труда, — а попробуй выйди…

В Заборске состоялось бюро райкома. Я знал, что Хренов готовится выступать на бюро со своими претензиями, и приехал в город, чтобы поймать его еще до заседания и отговорить от протестов и заявлений, — был он мне чем-то симпатичен, и хотел я искренне помочь ему, но опоздал и остался сидеть в райкомовском скверике, надеясь, что, может быть, на этот раз он не вылезет с речами, а там я его сумею убедить.

Заседание затянулось: приехал Жуковец — случайно приехал, ездил мимо на лесные пожары и решил поприсутствовать на бюро. Такой внезапный налет — в его характере, он даже гордится своей способностью возникать там, где его не ждут…

Как я потом узнал, обсуждали ход заготовки кормов. Хренов, еще как начальник управления, делал сообщение о сенокосе. Говорят, был взвинчен, все время упрекал областные организации, даже обком, в плохой постановке дела. Его слушали снисходительно, Жуковец два-три раза ему поддакнул — он всегда делал вид, что обожает острую критику, — но все знали, что он — уже последние часы в должности начальника управления. Вопрос о его перемещении был решен, и никто бы не вспомнил о том, что вообще такой вопрос существует, если бы в конце заседания Хренов еще раз не вылез бы выступать.

Уже производственную повестку исчерпали, когда он попросил слова и провякал что-то про свои обстоятельства. Это было грубое нарушение процедуры: кадровые вопросы не обсуждаются — они, по сути, решаются обкомом и доводятся до сведения района. А тут он вылез… Жуковец, говорят, от удивления рот открыл сначала, озираться начал, но тут же понял, что здесь не бунт, а смертник-одиночка, камикадзе. Предложил миролюбиво перенести вопрос туда, где он и решаться должен, — в обком. Но Хренов попер на рожон: «Я как член бюро райкома настоятельно прошу… мои коллеги и товарищи…» И так далее и тому подобное… Все-таки, знаешь, он был еще и действительно больной человек.

Жуковец даже развеселился. Он уже поднялся уезжать, а тут на место сел. Как я понимаю, решил дать всем присутствующим предметный урок демократии. «Ну что же, товарищи, кто даст правильную политическую оценку позиции коммуниста Хренова?» Все молчат. «Тогда, — говорит Жуковец спокойно, — позвольте мне… Коммунисту Хренову было поручено занять место председателя колхоза (тут он, говорят, запнулся, поскольку не помнил, какого именно колхоза, — ему подсказали)… Да… Хренов позволяет себе игнорировать интересы партии и народного хозяйства. А поэтому, если и далее Хренов будет настаивать на своей ошибочной позиции, то будет исключен из партии, снят с работы и выселен за пределы нашей области без права занять руководящую должность — такова единственно возможная политическая оценка позиции Хренова…»

Тут как бы проснулся первый секретарь райкома — ему ведь нужно было срочно отмежеваться от несчастного Хренова, которому он всегда клялся в верной дружбе, — и все знали об их товарищеских отношениях, они и семьями дружили. «Кто за оценку позиции коммуниста Хренова, предложенную товарищем Жуковцом? Прошу голосовать только членов бюро райкома… Принято единогласно», — «Вот видите, — сказал умиротворенный Жуковец, довольный быстрой реакцией первого секретаря райкома, — ваши же товарищи и коллеги дали вам урок партийной этики».

И тут Хренов сорвался. Это слышал даже я — он так кричал, что через открытые окна было слышно на улице: «Сволочь! Фашист! Вы все здесь фашисты!» Я понял, что с ним все кончено. Навсегда. Видимо, и он это понял. Я слышал, как в здании хлопнула одна дверь, другая. Хренов выскочил совершенно обезумевший, схватил меня, когда я поднялся ему навстречу: «Это — мафия», — неожиданно тихо сказал он, показывая назад, на райком. Тут он отбросил меня в сторону и быстро пошел… в уборную, в ту дощатую уборную, что на пустыре, — знаешь, между райкомом и райисполкомом. По дороге, проходя мимо шофера, лежавшего под райкомовским газиком, он схватил бутылку с бензином, которым тот мыл какие-то детали. Шофер не заметил, это видел только я, — видел, но не понял, что происходит. И только когда прорвался огонь, когда уборная вспыхнула и в пять минут — в пять минут, не больше! — сгорела, я понял, что произошло…