Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 3. «Сатирикон» и сатриконцы — страница 12 из 28


Драматург

Летом все отдыхают: барин, чиновник, депутат.

Работает один только драматург. Он готовит пьесу.

Кряхтит, но пишет. Обливается потом, но пишет.

Впрочем, вы думаете, это он сел писать пьесу? Нет! До пьесы еще далеко.

Он пишет письмо г-же Эн, примадонне театра. Он просит, то есть он осмеливается просить, принять его завтра в любое время дня и ночи.

Но, подумав, «ночи» вычеркивает.

Наутро драматург надевает сюртук и едет к г-же Эн.

Г-жа Эн не в духе. Ах, оспа! Ах, жара! Ах, к чему столько страданий на свете! И любовь! Что такое любовь? Все умрем. Смерть. Кладбище. Розы. Молодость. Любовь. Неправда, оставьте мою руку…

Но драматург не оставляет. Он говорит, что сейчас ломается современная душа и новая актриса должна воплотить этот излом!.. Конечно, смерть — это верно. Но, между прочим, какую бы она хотела роль на случай, если бы муза посетила его, драматурга, убогое жилище?

Ах, роль? Но стоит ли? Кладбище. Любовь. Цветы. Оспа. Но если бы это случилось — насчет музы то есть, она нетребовательна. Она играет все. Она не возвращает ролей, как длинная г-жа Энен — бездарность. Свои вставные зубы она на ночь опускает в банку с керосином. Одним словом, роль должна быть такая: монолог в конце первого акта, монолог в конце второго акта, монолог в конце третьего акта, в конце четвертого, пятого, шестого, седьм… что? Только пять актов? Ну, пусть пять. Дальше: декольте до восьмого ряда… Что? Нет, это не низко. Остается самоубийство, убийство, два любовника, ну, и еще что-нибудь, что придется. Это уж не ее дело. Она не может заказывать ролей. Она этим никогда не занимается. Может быть, кто другая, которую боятся целовать мужчины, потому что их примут потом за служащих керосиновых магазинов.

Драматург оправляет сюртук, целует руку г-же Эн и едет к г-же Энен.

Она полулежит на кушетке, и ее лицо грустно. Этот сюртук? Да? Она помнит. Она все помнит, если речь идет о человеке, человеке, который… Ах, любовь! Кто ее придумал? Вселенная. Шекспир, электричество… Да, конечно. но отчего не пользоваться жизнью? Если имеешь скверный желудок, как другая, то это, конечно, трудно. Другие — ну, те, которые должны выпрашивать роли и строить все свое благополучие на монологах. Как будто порядочная пьеса может состоять из одних только монологов. Ведь это абсурд. Диалог гораздо интереснее, живее, занимательнее. Если бы ее спросили, она бы сказала: диалог. Диалог в конце первого акта, в конце второго акта, третьего, четвертого, пятого, шест… ах да. только пять актов. Затем желательно, чтобы в пьесе была только одна женская роль. Не потому, чтобы она боялась соперничества — ха-ха! — это смешно, а просто потому, что разбивается внимание. Зато можно больше мужских ролей. Скажем, так: взамен каждой женской роли — две мужские. Впрочем, это не ее дело. Она не может заказывать ролей. Она этим никогда не занимается. Может быть, кто другая, которая…

Драматург раскланивается и едет к директору театра.

Директор театра сначала говорит, что его нет дома, но потом, подумав, действительно, соглашается, что он дома.

Начинают обсуждать ту будущую пьесу, которая еще не написана.

— Голубчик, — говорит директор, — конечно, я не вмешиваюсь, но не пишите вы ничего о политике.

«Не о политике», — отмечает у себя драматург.

— Политика надоела. Не касайтесь также гомосексуальности — это старо.

«Гомосексуальное», — отмечает драматург.

Исключите также еврейский вопрос.

«Еврейский вопрос».

— Забудьте совершенно об армии и флоте.

«Армия и флот».

— Не нападайте на бюрократию.

«Бюрокр…»

Не касайтесь проституции.

«Прост.».

— Не выводите на сцену писателей, скульпторов, борцов, кокоток, сыщиков, спиритов, студентов.

— Постойте, сейчас.

— Вдов, инженеров, депутатов, крестьян, миссионеров.

«…онеров».

— А дайте слушателям здоровую, свежую пищу.

«Пищу».

— К чему вы «пищу» записываете? Это уж явится само собой.

«Само со…»

— Тьфу!

— А главное: не слушайте никаких советов. Пишите то, что Бог на душу положит. Пишите, как и что хочется, и выйдет очень хорошо. Я уверен, что выйдет прекрасно.

Драматург благодарит за совет и раскланивается…Летом все отдыхают: барин, чиновник, депутат. Работает один только драматург.

1911

Слова

Пора перебираться в город. По утрам становится холодно, роса не высыхает до десяти часов утра. Мясник уже дважды приходил со счетом. Увядают цветы.

Лето прошло и — ничего не случилось. Уж который раз! В мае, когда перебирались, думалось, что случится нечто необыкновенное. И ожидалось это со дня на день, с недели на неделю.

«Вот сегодня! Вот вечером…» — смутно думалось Ольге Федорове.

Она взбивала волосы перед зеркалом, брала кремовый с кружевами зонтик и шла.

Шла, — но ни в роще, ни около озера, ни за мельницей ничего не было, кроме пыли, духоты и длинных мыслей.

Так прокатилось лето.

Теперь близка осень, и через несколько дней переедут в город. Что-то там будет?

— Повтори слова, — советует ей мать, пожилая женщина в пенсне. — Александр Романович тебе поможет.

— Какие слова? Я хорошо помню.

— Все лето не повторяла. Нельзя же. Приедем в город, и начнется.

Ольга Федоровна вытаскивает из-под груды книг толстую. изрядно растрепавшуюся тетрадку в синей обертке и. вздыхая, усаживается повторять.

Александр Романович, молодой человек с длинными волосами, невероятно много курящий, тоже садится и приступает к работе.

— Надоела мне эта тетрадка, — замечает она и начинает: — Проблема пола. Проблема наготы. Мужской элемент в женщине. Портрет Дориана Грэя. Любовь не имеет ничего общего с деторасположением.

— Деторождением, — хладнокровно поправляет Александр Романович и затягивается.

— Разве?

Она всматривается и соглашается:

— Да. вы правы: «с деторождением». Свобода пола. Свобода встреч. Кстати, я встретила Ниночку: она выходит замуж за Полозова.

— Неужели?

— Факт. Повезло этой дуре!

— Но ведь Полозов и сам не умен.

— Не умен, а все же… Культ красоты. Половой вопрос. Профессора Фореля.

— Форель сюда не относится. — замечает длинноволосый юноша, — это пример.

— Нет. это слова.

— Пример к словам.

— Ну, все равно. Надоело.

Она зевает и передает синюю истрепанную тетрадку собеседнику.

Тот делает серьезное лицо и слушает.

Ольга Федоровна начинает говорить, считая по пальцам и наклоняя при каждом слове голову с взбитыми волосами:

— Проблема пола. Проблема наготы. Любовь не имеет тра-та-та. Портрет Дориана Фореля… то есть нет. Я слова знаю, — говорит она, — а примеры хуже, бог с ними, с примерами.

В это время входит мать.

— Повторила? — спрашивает она дочь.

— Да, знаю.

— И позапрошлогодние?

— Зачем позапрошлогодние? Они не нужны.

— Действительно, — вмешивается юноша, — позапрошлогодние слова никому не нужны. Их совсем уже не слышно.

— Мало ли, что не слышно, — возражает мать, — неизвестно, о чем теперь будут говорить, какие темы на очереди. Надо быть готовым ко всему.

Ольга Федоровна, лениво раскидывая руками, достает из-под ног тетрадку в коричневой обложке.

— От нее несет мышами! — брезгливо замечает она и морщит хорошенький носик.

— Действительно несет, — соглашается юноша. — Отчего бы оно это?

— Потому что залежалась, — объясняет мать, — если бы выветрила летом, то…

Но дочь раскрывает тетрадку и начинает нараспев повторять:

— Избранники народа. Планомерная работа. Равноправие народностей. Осада власти.

— Осада власти — вычеркнуто. — говорит юноша.

— Да, верно.

— Если вычеркнуто, не надо учить.

— Власть исполнительная да подчинится… неразборчиво кому подчинится.

— Если неразборчиво, тоже не надо, — соглашается мать.

— Нужды крестьянства.

— Кого? — изумленно спрашивает молодой человек.

— Крестьянства! — повторяет дочь.

— Это что же такое? — спрашивает он.

— Не знаю. Может, болезнь такая?

— Не болезнь, а занятие, — солидно замечает мать. — Было такое занятие.

— Ну, бог с ними. Наказ. Оппозиция. Комиссия. Блок.

— Блок как сюда попал? Ведь это из прошлогодних слов.

— Это другой блок.

— Неужели в твое время тоже так было, мама?

— В мое время, конечно, все было иначе. Да, очень нервный век.

— Легко отстать от века, — говорит молодой человек, — уедешь куда-нибудь недели на две, потом вернешься и надо нагонять.

— Повтори также и четвертого года слова, — произносит мать.

— Мама! — протестует дочь. — Но ведь это такое старье!

— Необходимо! — настаивает мать. — Никто не знает, какая мода будет зимой.

— Я не помню, где тетрадка, — сердясь, говорит дочь.

Искать приходится долго: в комоде, под диваном, даже на кухне. Наконец она нашлась в спальне, в ящике, вместе с грязным бельем.

— Фу, какая гадость! — говорить дочь. — Да это в руки нельзя взять.

— Только пересмотри — успокаивает мать, — потом опять бросишь.

— Я не могу, держите вы, — просит Ольга Федоровна юношу.

Тот перелистывает пожелтевшие страницы, а Ольга Федоровна из-за его плеча читает:

— Диктатура пролетариата. Забастовка. Электричество. Всеобщее, прямое, равное и тайное…

Юноша покровительственно улыбается и произносит:

— Не правда ли: как смешно читать?

— Мама, ну к чему я буду это повторять? Ведь это никому не нужно.

— Ну, про всеобщее и тайное действительно можешь забыть, но другие слова интересны.

— Какие же? Все скучны.

— Историческое вспоминание. — сгоняя улыбку, замечает юноша.

— История есть священная книга народов, главная, необходимая, — начинает дочь барабанить по Карамзину.

Мать ласково смотрит на нее и говорит:

— Пойдем обедать, довольно заниматься.

И потом добавляет огорченно:

— А Полозова ты все-таки прозевала…

1911

Дело Зудотешина

Однажды случилось следующее.

Петр Зудотешин, внук того, известного, выпустил в свет необычайную книгу, в которой все листы были совершенно белые и только на обложке была нарисована голая женщина с рыбьим хвостом и надписью:

«Сочинение Петра Зудотешина. Посвящаю памяти моего дедушки. СПбург. 191* год. Издание первое. Цена 1 р.».

Судьба этой странной книги оказалась совершенно оригинальной; против всякого ожидания, автор сразу получил громадную известность не только в России, но и далеко за ее пределами.

Начать с того, что газета «Вчера» жестоко разбранила автора, во-первых, за стиль, во-вторых, за дерзкий выбор тем и, в-третьих, за национальность. «Развязность автора, безграмотные обороты, порнографические сюжеты и полное незнакомство с русской жизнью слишком явно выдают национальность писаки. Доколе же оборотливые иноплеменники будут скрывать свои специфические имена под русскими фамилиями?»

Газета «Послезавтра», напротив, отнеслась к книге благожелательно. «Мягкий юмор и искренность подкупают читателя; лучшим рассказом бесспорно надо считать первый; что же касается остальных, то нельзя не пожалеть о некоторой торопливой небрежности автора, по всей вероятности, еще юного».

Остальные газеты хранили молчание. Автор уже собирался огорчиться, как вдруг…

Как вдруг книга была конфискована.

— На основании положения и т. д.

Это означало решительный успех. В тот же день было продано в одном Петербурге более двухсот экземпляров, и прибыли несколько телеграмм из провинции: «Высылайте наложным».

Потом в надлежащих сферах стали совещаться, как быть с этой странной книгой.

— Собственно говоря, за что мы конфисковали?

— Как за что? Она вредная.

— Пи… Вы говорите про рыбий хвост? Конечно, это про-ти-во-естественно, но в наше время, когда… словом, это даже пикантно.

— Суть не в том. Содержание книги, к сожалению, касается политики.

— По-ли-ти-ки? Скажите пожалуйста! Но ведь там одни белые страницы!

— Вот в этом-то и вся суть. В прежние времена, когда общество было незрелым, газеты все крамольные мысли помещали между строчками.

— Помню.

— Страшно не то, что напечатано, а то. что не напечатано. Тогда так прямо и говорили: читайте между строчками.

— ГМ… что же из того?

— А то, что главная крамола находится именно в белой бумаге, в междустрочии, междубуквии.

— Положим. Дальше?

— А что же мы имеем в этой книге? Одну сплошную белую бума!у, так сказать, одно сплошное междустрочие.

— Я начинаю понимать вас!

— Эта книга, по-моему, опаснее самой революционной статьи. Ибо в статье догадки читателя ограничены строчками, текстом, смыслом статьи, а здесь — пожалуйте! Никаких пределов!

— Вы думаете, что его следует привлечь?

— Конечно, привлечь. Немедленно.

— Да, но за что именно?

Вот это было не легко решить.

Чтобы не терять времени, у автора произвели тщательный обыск и не нашли ничего предосудительного. Это еще более убедило в том. что он человек опасный.

Долго и экстренно совещались: кто должен привлечь?

— Если решить кто, то уж легче потом узнать за что, — вполне резонно рассуждали в надлежащих инстанциях.

Думали: может быть, железнодорожное ведомство должно привлечь его за клевету? Потому что такая громадная клевета могла быть направлена именно против железных дорог.

Но здесь выручило интендантство и сказало, что, так как вообще за последнее время часто возбуждает обвинения в клевете, оно, так и быть, согласно возбудить и против г. Зудотешина.

Между тем книга все более и более шла в гору. Предприимчивые издатели заготовляли уже пятнадцатое издание. Появились некоторые весьма удачные подделки. Публика брала книгу нарасхват. Автор получал много писем, и все от женщин. Причем доплачивал за марки.

На литературных вечерах лучшие декламаторы читали отрывки из книги Зудотешина. Однажды выступил брат автора (ибо он сам был изъят) и имел колоссальный успех. В течение месяца книга была переведена на немецкий, французский, английский и испанский языки. Хотели было перевести ее и на португальский, но в той стране царит такой хаос, что было не до переводов. В Нью-Йорке даже ухитрились переделать эту книгу в драму, и она тоже имела большой успех. Автор попробовал было переделать эту драму в драму для русской сцены, но ее моментально прихлопнула цензура.

Прокуратура была поставлена в весьма затруднительное положение, ибо отыскать параграф закона, который соответствовал бы в полном объеме преступлению г. Зудотешина, было нелегко.

Наконец, через два года, все устроилось, был отыскан гражданский истец, и параграф закона, и даже свидетели.

Лучшие юристы страны вызвались совершенно безвозмездно защищать подсудимого и проводить его до места ссылки, буде это окажется необходимым.

Места в суд брались с бою. Дума (тогда в стране еще была Дума) объявила перерыв на все время судопроизводства…

Дело началось слушанием.

1911

Оппозиция

Голоса слева: — Ого!»

(Из думского отчета)

В первый раз с левой стороны раздался этот голос:

— Ого!

И все встрепенулись. Словно это было сигналом. Крайний правый, говоривший об армянской интриге, на минуту замолчал и с тоскою подумал: «Попадет мне!»

Председатель инстинктивно взялся за колокольчик, чтобы изо всей силы замахнуться на левого, который, конечно, сейчас начнет громовую речь.

«Опять ссора с эсдеками, — неприветливо подумал депутат-профессор, печаловавшийся за русский народ на семи иностранных языках. — Всю музыку испортит».

Правые, ожидая громовой отповеди, присмирели, и некоторые так даже сказали:

— Позвольте выйти!

И вышли.

Но…

Крайний правый окончил говорить. Председатель был так заинтересован тем. что сейчас произойдет, что забыл удалить его на пятнадцать заседаний. Удивленный и озадаченный правый стоял на пороге в ожидании, что ему скажут: «Вон!»

Но никто его не гнал. Он еще подождал и, недоумевая, вернулся на место.

— Что же это такое? — громко спросил он товарища по фракции.

— Непонятно! — ответил тот и развел руками.

— Тише, дайте говорить!

— Кому говорить?

— Левому оратору.

— Где же он?

— Вы же слышали: он сказал «ого!». Ну, теперь держись.

— Экие эти левые. Только бы скандалить!

— Дисциплина! Долг перед страной.

Но, странное дело, никто не просил слова, никто не пытался говорить.

Председатель даже приподнялся.

— Господа! Не хочет ли кто возразить? — спросил он и довольно определенно глянул влево.

Подождали некоторое время, и заседание покатилось дальше.

После этого через два дня монархист говорил о субсидии на патриотизм. Говорил очень логично. Приблизительно так: патриотизм продукт дорогой: в сущности, его следует отнести к предметам роскоши. Изготовлять и насаждать его стоит дорого. Между тем народ нуждается в патриотизме. И посему необходимо лицам, занимающимся патриотической промышленностью, выдавать субсидии от начальства.

В то время как он так говорил, с левой стороны, в восточном направлении — как потом удалось выяснить, послышался прежний голос:

— Ого!

«Опять! — досадливо подумал профессор с семью языками. — Ну что им стоит промолчать! Если левые по каждому вопросу будут три дня разговаривать, то мы никогда отечества не спасем».

Опять поднялся среди правых переполох, и опять некоторые сказали:

— Позвольте выйти!

И ушли — подальше от греха.

И председатель взялся за колокольчик.

И стенографистки навострили уши.

И… опять тишина!

Никто не просил слова. Никто не возражал.

Субсидия была Думой решена. Что-то около пяти миллионов — на первое время.

Тут даже профессор не выдержал… Во время перерыва он отправился упрекать левых.

Шел он долго, потому что расстояние надо было пройти большое.

Наконец дошел, поздоровался.

— Послушайте, господа, — начал ученый профессор. — Почему вы не возражали? Ведь вы — оппозиция.

— Конечно, мы оппозиция!

— Я и говорю. Чего же вы не возражали? Ведь пять миллионов ассигновано на поддержку патриотизма. Чего же вы молчали?

— Как мы молчали?! Мы не молчали, — сказал один.

— Еще как не молчали, — добавил второй.

— Но…

— Разве вы не слышали: он сказал «ого!».

— Кто?

— Да вот тот, с бородой: он сказал «ого!».

— Я сказал «ого!» — отозвался с бородой.

— Еще как сказал: «ого!» — добавил второй.

Профессор ушел удовлетворенный.

— Они сказали «ого!», — успокоительно объяснил он своим единомышленникам, вернувшись через некоторое время (ибо расстояние было велико). — Еще как сказали «ого!» Потому что они — оппозиция.

— Конечно, они оппозиция, — согласились свои, — ведь они сидят налево.

После этого все в Думе уже знали, что оппозиция не дремлет и в нужное время непременно заступится за народные интересы и скажет:

— Ого!

Правые ораторы, настаивая на какой-либо крупной и рискованной ассигновке, делали соответствующие паузы и передышки, чтобы оппозиция могла высказаться и вставить «Ого!».

Выходило это приблизительно так.

— Господа народные представители! От имени правых имею честь внести предложение об увеличении содержания господ тюремных надзирателей… (Передышка, взгляд налево).

— Ого!

— …И их помощников. Тюремная стража выбивается из сил. На них возложена тяжелая, подчас непосильная задача возродить заблудшие души и направить их на путь истины… на путь истины…

Тут оратор останавливался, потому что ждал, чтобы произнесли «ого!».

— На путь истины! — в третий раз, уже сердясь, повторял правый депутат.

— Ого! — неслось слева.

— Наконец! — успокоительно бормотал правый и продолжал свою речь: — Поэтому я полагаю, что…

В стране тоже знали, что можно быть спокойным, ибо вовремя будет сказано «ого».

Иногда какой-нибудь недогадливый человек сердился и говорил:

— Как странно: опять обсуждался важнейший вопрос, а оппозиция молчала!

Такого чудака, конечно, ничего не стоило пристыдить. Надо было только раскрыть стенографический отчет и указать:

— Смотрите, вы. чудак! Видите — в скобках сказано: «Голос слева «ого!».

— Да, теперь вижу. Спасибо.

— И даже курсивом! Вот, батенька, еще есть порох в пороховницах, как говорится.

— Как же они курсивом кричат «ого»?

— Так и кричат!

— Удивительно. Никогда не слышал, чтобы курсивом кричали.

— На то, батенька, оппозиция!

И когда однажды по вопросу о водочных этикетках один из левых попросил слова для обстоятельного доклада, председатель Думы наотрез отказал ему, сказав:

— Вы там и так без конца разговариваете.

На что тотчас же явственно послышалось:

— Ого!

1911



Сказка города

В восемь часов еще было темно.

В половине девятого вяло рассвело, и наступал северный декабрьский день.

В десять часов он еще спал. В одиннадцать послышался телефонный звонок.

Он медленно и лениво подошел к аппарату, так как не ждал ничего интересного.

— Алло! Кто говорит?

— Как не стыдно так долго спать?

— Гм… Я поздно лег.

— Кутили?

— Как вам сказать? Пожалуй.

— Конечно, с женщиной?

— Почему «конечно»? Позвольте, однако, узнать, кто со мной говорит?

— Ведь вы слышите, что женщина.

— Да. Но я не узнаю голоса.

— Это не мудрено, так как вы никогда не слышали меня.

— И не видел?

— Может быть, и видели, да не обратили внимания.

— Следовательно, как бы не видел.

— Следовательно, не видели. Вероятно, вам часто звонят незнакомые женщины.

— О нет! Во всяком случае, у них нет такого удивительного и нервного голоса.

— Мерси.

— Неужели я вас видел и прошел мимо?

— Представьте!

— Это крайне безрассудно с моей стороны. Послушайте, милая барышня, у вас светлые волосы?

— Вы уверены, что я барышня?

— Да. Во всяком случае, я вас так воображаю. Скажите, зачем мне звоните, хотя, конечно, я этому безмерно рад.

— Затем, что вы мне нравитесь.

— Это очень откровенно, милая девушка.

— Единственно: зачем вы брюнет? Это нехорошо с вашей стороны.

— В душе я блондин.

— Прекрасно! Это декадентское выражение надо запомнить: в душе я блондин.

— В вашем смехе чувствуется много опыта.

— В чем я опытна?

— Это я вам скажу при встрече.

— Вы надеетесь меня встретить?

— А то как же? Алло! Вы слушаете?

— Слушаю. А что?

— Почему же вы молчите? Вы не хотите меня видеть?

— Кажется, нас хотят разъединить.

— Я прошу вас… Я должен вас увидеть. У вас светлые волосы, неправильное лицо, смеющиеся глаза и широкий рот. Вы в длинной черной мешковатой шубке и… Где я вас увижу?

— В четыре часа я буду…

— Алло! Где вы будете?

. . .

— Алло! Вы слушаете? Где? где будете? Где?.. Что такое?

. . .

— Барышня! Нет, я совсем не кончил… Зачем вы разъединили?.. Я не знаю номера… Вы должны помнить номер, черт вас возьми… Ладно, жалуйтесь хоть самому дьяволу! Пожалуйста! Вы никогда не выйдете замуж — вот увидите. Бог вас накажет.

В четыре часа он гулял по Невскому. Уверенность, что телефонная барышня никогда не выйдет замуж и весь век останется старой девой, уже не была так сильна. Он просидел все утро дома, ожидая вторичного звонка. Но аппарат притворялся глухонемым. Он смотрел на его тонкую ножку, на изогнутую трубку, на чашечку электрического звонка приблизительно так же, как голодная собака смотрит на нарисованную колбасу. Казалось таким простым делом: звонок! А вот поди ты: молчит. «Хоть бы ошибся кто-нибудь! Хоть бы Петя позвонил!» — думал он, отлично помня про свой долг Пете.

Незаметно сгустились сумерки: день продолжался семь часов — северный, зимний день огромного города… Вечер начинался задолго до обеда и сейчас же за завтраком: приходится время мерить по меню, если так занят, что ничего не делаешь.

На Невском уже шла своя жизнь, непохожая ни на что на свете и возможная только здесь, в пространстве этой широкой колдовской улицы. Он думал: «Кто не понимает Невского, не понимает Петербурга». А потом мысленно добавлял, уже сердясь: «Тот вообще ничего не понимает!»

Он был уверен, что знает, понимает, постигает Невский. Он служил Невскому так исправно, как не служил ни один чиновник. Только серьезная болезнь или решающее любовное свидание могли помешать ему появиться между четырьмя и шестью на Невском. Здесь день — северный, зимний день огромного города — достигал своего кульминационного пункта. Здесь были все начала и все заключения.

Он думал, что если где-либо может встретить свою незнакомку, оборвавшую разговор в самом интересном месте, то, конечно, только на Невском. Ему казалось, что он узнает ее — в длинной черной мешковатой шубке, со светлыми, слегка рыжеватыми волосами, выбивавшимися из-под меховой шапочки, с широким ртом и смеющимися, задорными глазами на неправильном, породистом лице…

Несколько месяцев тому назад скрылось солнце, о нем забыли и, по правде сказать, не вспоминали. Под низким сводом неба в морозном, свежем воздухе шла своя жизнь, опушенная снегом, рождались другие мечты и мысли, которые совершенно непонятны непетербуржцу. И широкий, колдовской Невский проспект, меняющий свое лицо с каждым часом, вбирал и рожал из себя сказочную жизнь северного, семичасового дня.

Он шел и вглядывался. На Невском только смотрят — улыбкой, глазами, всем лицом, всем существованием… Шли мимо сотни и сотни людей — почти все молодые, все живущие колдовской жизнью Невского — от четырех до шести…

— Простите, что я останавливаю вас. Ради Бога, не подумайте… но… — начал он.

Она не ответила. Он пошел рядом.

— Вообразите! Утром мне позвонила девушка, внезапно нас разъединили. Возможно, что она сама повесила трубку. Она блондинка, извините…

— Но у меня черные волосы…

— Да, я вижу, что черные. Но это не меняет сути дела. Кстати, вы завтра не будете на балу инженеров? Пожалуйста, придите.


В шесть часов он уже был на катке. Быть может, незнакомка со светлыми волосами там. Судя по сильному, мягко вибрирующему голосу, она молода, жизнерадостна. Почему бы ей не кататься на коньках?

Над городом и над всем севером стоял неподвижный, тревожный, ласковый вечер — так казалось ему, «блондину в душе». Огромный фонарь, словно гигантский глаз, вырванный из черепа исполина, висел над льдом, и лиловый свет освещал лица. Гремела медными голосами музыка, и сквозь пелену бодрости и веселья прорывалась меланхолия и беспривычная, важная грусть. Почему от бодрой, яркой музыки вдруг становилось печально — он не мог объяснить. Сразу вспомнилось детство и те детские — также зимние — мысли, которые были десять — пятнадцать лет назад и… котор…

— Виноват, — проговорил какой-то голос и толкнул его вправо.

— Виноват. — сказал другой голос и толкнул влево.

— Ах, извините, — сказала девушка, толкнула и, улыбнувшись, исчезла, наклоняя тело в стороны.

У девушки были карие глаза и каштановые волосы; на ней была не черная, мешковатая шубка, а рыжая меховая жакетка. Словом, это была другая; тем не менее он стал следить за нею и ждал, пока она, сделав круг, вернется.

— Извините, — проговорил он, нагоняя ее, — быть может, вам и покажется странным, но сегодня утром мне позвонили по телефону и…

— Какой телефон? — быстро и не сердясь ответила девушка. — Я не знаю.

Она поспешно отскочила, потому что издали за нею следил юнкер.

Гремела томной печалью веселая музыка. Своеобразным. бодрым зимним звуком звучал лед под коньком; посыпался мелкий снежок. Тени лилового фонаря ложились на молодые лица. Он следил за девушкой в рыжей жакетке. Несколько раз улавливал ее взгляд, но тут же сбоку, спереди, сзади, слева вертелся бесом высокий юнкер. «Кому нужны юнкера? — с тоской подумалось ему. — Жениться бы ему на той телефонной барышне», — продолжал он мечтать, но вспомнил, что обрек телефонистку на безбрачие и что таким образом противоречил себе.

Снег посыпался гуще, поднялся легкий ветер. Юнкер с грохотом прокатился мимо: девушка с каштановыми волосами, воспользовавшись моментом, шепнула:

— Приходите послезавтра на вечеринку воронежского землячества. Придете? Я буду одна.

И проскользнула мимо.

* * *

Дальше шел холодный декабрьский вечер севера. Го-рели холодным светом фонари, всюду чуялась жизнь, ушедшая от солнца, спрятавшаяся в дома, под крышу, в театры и рестораны. Снег перестал сыпаться: серая, плотная муть, застилавшая небо, потемнела, почернела и нависла тьмою над городом.

Изящные, легкие кареты, автомобили, сани, запряженные взволнованно дышащими лошадьми, подъезжали к театру. Женщины, одетые как на бал, быстро поднимались по каменным ступеням, по которым прошли ряды поколений. И опять, среди старых величественных стен, ожили тени снов, призраки мыслей, видения ума человека, чьи кости давно истлели в могиле. Шла старая-старая опера; ее мелодии волновали мозг наших прабабушек, когда они были молодыми девушками и, одетые как на бал. быстро поднимались по каменным ступеням…

Человек с темным цветом волос, но «блондин в душе» слушал рассеянно оперу и ждал антрактов. Ему мерещилась незнакомая девушка с нервным голосом и смеющимися глазами на неправильном породистом лице. Быть может, она сидит в этой ложе. Или в той? Или он встретит ее в фойе?

Но девушки не было. Тоска, кислая и беспредметная, зашевелилась в сердце. Какая-то дама с усталыми глазами обронила перчатку и прошла мимо. Его сердце встрепенулось, он поднял измятую, нежно и таинственно пахнущую перчатку и подал. Дама небрежно поблагодарила, рассеянно и деланно улыбнувшись.

— Извините, — сказал он ей, — но сегодня утром… по телефону… виноват!

Дама так удивленно взглянула на него, что он прикусил язык, смешался и быстро отошел.

Последнего акта он не слушал. Кислая тоска увеличивалась. Он оделся и вышел. Строгий холод ударил по глазам и по лбу. У театра и дальше, на площади, молчаливыми рядами черных призраков стояли экипажи, пролетки, сани. Сонные лошади и сонные люди ждали нарядных и сытых людей — ждали уже третий час на морозе и ветре. Многие из них были голодны, другие пьяны. И всех их окутала северная ночь.

Он шел по пустынным улицам. Были заперты все двери, все ворота. Ночное одиночество — зимний сон охватил город. В темном, черном, как бы уставшем небе вырисовывались шпицы башен, строгие контуры колоколен. однообразные, теперь уснувшие силуэты фабричных труб. Невский проспект — чудесный и колдовской днем — теперь был во власти ночных, темных сил. Ровной. широкой, пустынной рекой тянулся он от Невы до кладбища. Человеческие волны высохли в его русле, и по широким тротуарам, которые были шире провинциальной улицы, бродили жалкие, разряженные, уставшие, обмерзшие женщины… Так на песчаный берег отлива море выбрасывает умирающих улиток и сохнущих медуз… Кому нужна их жизнь? Или немая их смерть?

При свете ночных, равнодушных фонарей из глаз женщин, выброшенных ночным отливом на холод тротуарных плит, глядело само великое одиночество…

Он вернулся домой очень поздно, прошел в кабинет и опять увидел перед собой глухонемой аппарат телефона. Голос девушки, которую он искал весь день, чудился ему… Ее не было, она ушла. Вместо нее. словно из земли, выросли другие. Одна завтра будет на балу инженеров, другая послезавтра — на вечеринке воронежского землячества, третья прошла мимо, надменно улыбнувшись. О, счастливая тоска молодости, похожая на улыбку!

От выпитого вина слегка шумело в голове, и на сердце была томная, меланхолическая грусть. Думалось, что провалился еще один день молодости и теперь в ночной, поздний час, когда четко стояли предметы в комнате, казалось, что погибло что-то дорогое.

Он подошел к телефону и, хотя никто не звонил, снял трубку и приложил ее к уху. Странное молчание услышал он. Где-то далеко ударил колокол; ему почудилось, что это говорит с ним — как и сегодня утром — душа города, голос северной зимы, который толкнул его на улицу, к людям, к снежной, меланхолически улыбавшейся сказке…

Юмористическая библиотека «Сатирикона».

1912, выпуск 77

Математик

Гениальныи математик, которого знал весь свет, был приглашен на гастроли и вечером должен был выступить перед переполненной аудиторией.

Он приехал накануне поздно ночью и остановился в гостинице. По обыкновению, ему снились цифры.

Снилось, что он в каком-то зале на эстраде. Зал переполнен (удивительно, что ему никогда не снился пустой зал!), и на черной доске мелькают многомиллионные цифры. Он во фраке и со всеми своими двенадцатью орденами и медалями извлекает корень кубический из огромного числа и… ошибается.

— Неверно! Ошибка! — кричит кто-то над его ухом.

Математика пронизывает холод, он стонет во сне и просыпается.

В дорогом номере все тихо. Тишина и за дверью в коридоре. Математик поднимается, сердце его колотится. Он напрягает память и явно вспоминает девятизначное число, из которого он только что во сне извлекал кубический корень, — 947 673 702.

— Девять… семь… шестнадцать, — бормочет он и находит решение.

Бежит к столу, хватает карандаш. Верно! Совершенно верно! Он не ошибся и во сне извлек корень совершенно правильно!

Засыпает он с мыслью и с желанием опять увидеть тот же зал и ту же публику, чтобы доказать им свою правоту.

Но вместо этого снится груда кирпичей, которую надо возвысить в квадрат, т. е. помножить на себя же. Множить, однако, надо не кирпичи, а только число их. Предварительно необходимо сосчитать их в две секунды… Во сне математик опять начинает ощущать приступ страха. Он живо изобретает для себя какую-то новую формулу и, точно аршином, измеряет ею кучу кирпичей.

— Ошибка! Неверно! — насмешливо кричат и хохочут ему в уши.

Опять просыпается бедняга. Уже мутнеет ночь, рассветает, близок серый северный день, который длится… Сколько секунд он длится?

Математик невольно задумывается. В его мозгу, точно черви, зашевелились цифры — тысячи, миллионы, биллионы… Он нервно хватает себя за голову, за сердце, вычисляет, комбинирует и на этом засыпает.

Когда он окончательно просыпается, уже совершенно светло — насколько вообще может быть светло в конце сентября в северном городе, в гостинице, при условии, что электрические лампы силою в 16 свечей зажигаются в девять часов утра.

Математик щупает свою голову — цела ли? — потому что сегодня вечером сеанс. Затем до умывания он на всякий случай складывает все те числа, которые ему приснились за ночь: 947 673 702 + извлеченный отсюда кубический корень + груда кирпичей, возведенная в квадрат, + количество минут и секунд северного сентябрьского дня + еще что-то… Но делает он это легко, свободно и меньше чем в секунду уже знает итог.

Тогда он мылит лицо и руки и довольный улыбается, причем мыло № 9911 попадает ему в глаза и щиплет.

Не растерявшись, он множит количество секунд на 9911 и хватается за полотенце.

Потом звонит и пьет чай.

Одевшись, он гуляет по улицам. Его еще не знают в лицо — узнают только сегодня вечером, — и он доволен. Никто не подглядывает за ним, никто не шепчется за спиной, никто не спрашивает в 54 742-й раз:

— Как вы это делаете?

Можно свободно ходить по улицам, не прятать лица, бормотать и размахивать руками. Если не размахивать руками и не хвататься за голову, труднее извлекаются кубические корни и медленнее возводятся пятизначные числа в квадрат.

Математик гуляет и наслаждается свежим, бодрым осенним утром. Наслаждается он своеобразно: не видит ни неба, ни домов, ни изящных женщин в модных шляпах. Не замечает шума города и свежести воздуха. Его глаза ловят номер мимо проехавшего извозчика…. Он складывает все эти цифры и множит на 54 742 — цифру обращенных к нему вопросов:

— Как вы это делаете?

И извлекает кубический корень… Ему попадается на глаза объявление о папиросах № 5.

«Ага, — думает математик, — ну-ка, возведу квадрат общей суммы в седьмую степень».

Хватается за голову, за сердце, моргает глазами, бормочет и через минуту произносит вслух такое длинное число, что должен на пути его дважды перевести дыхание.

Проделав это. он несколько успокаивается и решает зайти в гастрономический магазин купить фруктов.

Приказчик вежливо кланяется раннему посетителю и спрашивает, что угодно.

— Дайте мне яблок… и слив… и груш, — произносит гениальный математик, мысленно прикидывая, сколько букв во всех этих произнесенных словах. Приказчик показывает, а математик в это время присоединяет куб этого числа к корню квадратному из приснившихся кирпичей.

— Вам десяток яблок? — осведомляется вежливый приказчик.

— Да.

— Шесть гривен десяток. А слив сколько?

— Почем сливы? — спрашивает математик и продолжает вычисления. Ему надо узнать, делится ли получаемая сумма на 113.

— По сорок. Извольте, уступлю за тридцать пять. Груш сколько?

— Пяток. Почем?

Приказчик заворачивает товар, что-то говорит и советует. Математик хватается за голову, кажется, не делится… Но каков остаток?

— Пожалуйте, — произносит приказчик и выжидательно изгибается над прилавком.

Математик вынимает трехрублевку и подает. Приказчик относит ее в кассу, держа бумажку так, словно он поймал бабочку.

«Семьдесят тысяч девятнадцать миллионов… четырнадцать биллионов», — кишит в мозгу математика. И он опять в царстве триллионов.

Приказчик приносит сдачи, но по дороге ловко зажимает пятиалтынный между средним и указательным пальцами.

— Пожалуйте, — говорит он с удвоенной любезностью и протягивает деньги.

Посетитель бегло взглядывает на монеты, в секунду перемножает их, возводит в восьмую степень и извлекает корень пятой степени. Он берет свои покупки и, бормоча, уходит.

Приказчик затворяет за ним тяжелую стеклянную дверь и спокойно опускает в карман свой честно заработанный пятиалтынный…

— Никогда так рано не зарабатывал, — говорит он другому приказчику и смеется.

Юмористическая библиотека «Сатирикона»,

1912. выпуск 77



Николай ЕВРЕИНОВ