День памяти Петра
«Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия…»
О, если б узы гробовые
Хоть на единый миг земной
Поэт и Царь расторгли ныне!
Где град Петра? И чьей рукой
Его краса, его твердыни
И алтари разорены?
Хлябь, хаос — царство Сатаны,
Губящего слепой стихией.
И вот дохнул он над Россией.
Восстал на Божий строй и лад —
И скрыл пучиной окаянной
Великий и священный Цэад,
Петром и Пушкиным созданный.
И все ж придет, придет пора
И воскресенья и деянья,
Прозрения и покаянья.
Россия! Помни же Петра.
Петр значит Камень. Сын Господний
На Камени созиждет храм
И скажет: «Лишь Петру я дам
Владычество над преисподней».
Аркадий БУХОВ
Два Наполеона
Да, были два Наполеона:
Один из книг, с гравюр и карт.
Такая важная персона.
Другой был просто — Бонапарт.
Один с фигурой исполина.
Со страхом смерти не знаком.
Другого била Жозефина
В минуты ссоры башмаком.
Один, смотря на пирамиды.
Вещал о сорока веках,
Другой к артисткам нес обиды
И оставался в дураках.
Мне тот, другой, всегда милее.
Простой обычный буржуа.
Стихийный раб пустой идеи.
Артист на чуждом амплуа.
Я не кощунствую: бороться
Со всей историей не мне…
Такого, верю, полководца
Не будет ни в одной стране.
Наполеон был наготове.
Всесильной логикой штыка
По грудам тел и лужам крови
Всего достичь наверняка.
Ему без долгих размышлений
Авторитетов разных тьма
Прижгла ко лбу печатью «гений»
Взамен позорного клейма..
Но тот, другой, всегда с иголки
Одетый в новенький мундир,
В традиционной треуголке.
Незрелых школьников кумир.
Мне и милей и ближе втрое,
И рад я ставить всем в пример,
Как может выбиться в герои
Артиллерийский офицер.
Поэтам
Пусть душа безвременьем убита:
Если в сердце алая мечта.
Не бросайте розы под копыта
Табунов усталого скота.
Замолкайте. Время не такое.
Чтобы нежность белого цветка
Разбудила гордое в герое.
Увлекла на подвиг дурака…
Все мертво. Ни песен, ни улыбок,
Стыд, и муть, и вялость без конца,
Точно цепь содеянных ошибок
Нам связала руки и сердца…
Все сейчас — моральные калеки.
Не для них ли, думаете вы.
Говорить о счастье, человеке
И о тихом шелесте травы…
Не поймут, не вникнут, хоть убейте.
Вашу святость примут за обман.
Не играйте, глупые, на флейте
Там, где нужен только барабан…
Нашим дням, когда и на пророке
Шутовства проклятого печать.
Не нужны ласкающие строки:
Научитесь царственно молчать.
Легенда о страшной книге
Сергею Горному
Ему надевали железный сапог
И гвозди под ногти вбивали.
Но тайну не выдать измученный смог:
Уста горделиво молчали.
Расплавленным оловом выжгли глаза
И кости ломали сердито.
Был стон, и струилась кроваво слеза.
Но тайна была не раскрыта.
Сидит инквизитор, бледней полотна:
«Еще отпирается?!. Ну-ка!»
Горящая жердь палачу подана,
Готовится новая мука.
«Сожгите! Но тайну узнайте вы мне —
Пусть скажет единое слово».
Шипит человеческий жир на огне,
Но — длится молчание снова.
Заплакал палач и бессильно сложил
К работе привыкшие руки.
Судья-инквизитор слезу уронил.
Как выдумать лучшие муки?!
Конвой зарыдал, и задумался суд.
Вдруг кто-то промолвил речисто:
«О ваше сиятельство! Пусть принесут
Стихи одного футуриста.
И пусть обвиняемый здесь же прочтет
Страничку, какую захочет…»
Судья предложившему руку трясет.
Палач, умилившись, хохочет.
Велели — и книгу на стол принесли:
Такая хорошая книга…
Измученный молча поднялся с земли
В предчувствии страшного мига.
«Довольно! — сказал он. — Пытали огнем,
Подвергли ненужным обидам.
Я гордо и честно стоял на своем
И только твердил вам: «Не выдам!»
Но если стихи футуриста читать —
Нет: лучше ботинок железный…
Какую там тайну вам надо узнать?!
Пожалуйста — будьте любезны…»
И выдана тайна. В глухой полумгле
Рассказана чья-то интрига.
Свершилось. И грозно лежит на столе
Кровавая страшная книга…
Приятный собеседник
Набросок желчью
Мысли — как трамвайные билетики,
Жалкие, от станции до станции.
Говорит он много об эстетике,
О Бодлере, Ницше и субстанции.
Весь такой он чуткий и мистический.
Весь такой он нежный и лирический.
Не люблю его я органически,
Я при нем страдаю истерически.
Сколько он со мной ни разговаривал,
Сколько ни прикладывал старания —
Никогда его не переваривал,
И на то имею основания.
Я смотрю: за черепной коробкою
Этой тли природою положена
Смесь трухи с изжеванною пробкою
И какой-то слизью переложена.
Ничего другого. Ни горения,
Ни сердечных взрывов, ни сомнения.
Ни тоски, ни страсти, ни мучения…
Человек? Нет: недоразумение.
От портного — брюки с заворотами,
От брошюр — солидные суждения.
От кого-то — фразы с оборотами,
От себя — лишь ужас вырождения.
Лучше жить пустыми небылицами,
Углубиться в мерзость запустения,
Чем возиться с этими мокрицами…
Плюнь на них — хоть в этом утешение.
Спекулянты
Какая шальная блудница
Тряхнула позорной казной?
Я плюнул бы в мерзкие лица
Людей, обогретых войной.
Ползут, пресмыкаются воры,
Где алая кровь горяча.
Их мысли — витые узоры
На красном плаще палача.
Чьи руки, чьи хищные руки
В грязи потрясенной земли
Чужие мильонные муки
Куют бессердечно в рубли?
Купается в золоте тело
Прогнившей от выгод души…
За чье-то великое дело
Мстят гадины в жуткой тиши…
О, если бы их вереница
Хоть раз бы прошла предо мной,
Я плюнул бы в мерзкие лица
Людей, обогретых войной…
Что я написал бы,если бы он умер
Ты в жизни шел походкой робкой.
Не видя часто в ней ни зги.
Под черепной твоей коробкой
Лежали мертвые мозги.
А жизнь-то вся — как на бумаге.
До заключительной строки:
Ни героической отваги,
Ни созидающей тоски…
На «нет» ты отвечал: «не надо».
На крик — согнувшись в три дуги,
С улыбкой ласкового гада
Лизал послушно сапоги.
Любовь считал пустой затеей
И убежденья — пустяком.
Ища свой хлеб и лбом, и шеей.
На четвереньках и ползком.
Одет хоть скромно, но прилично
(Где надо — смокинг, где — сюртук),
Ты жил ведь, собственно, отлично
Проворством языка и рук.
Вот умер… Что ж… Мы все там будем…
Мы все свершим загробный путь:
Когда-нибудь да надо людям
От скучных будней отдохнуть…
Но я хотел бы для порядка
Тебе в могилу кол вогнать:
Боюсь, тебе там станет гадко
И ты вернешся к нам опять.
Ласковое
Тусклый свет забрезжит очень скоро.
Но пока — здесь ласковый уют.
Темные, малиновые шторы
Полумрак спокойно берегут.
Я устал от ежедневной гонки.
Но сегодня бросил все дела.
Оттого, что — пальцы ваши тонки,
Оттого, что — кожа так бела.
Наши встречи редки и пугливы,
Точно тени около костра.
Мне приятно-странно: как могли вы
Стать так быстро нежной, как сестра.
Пусть спокойный медленный рассудок
На порывы наложил печать:
Кажется — как запах незабудок
ГЬлос ваш умею я вдыхать.
Я уйду. Я знаю: вы устало
Улыбнетесь ласково мне вслед.
Злая страсть с насмешкой спросит: — Мало? —
Благодарно сердце скажет: — Нет.
А назавтра — в суетливом гаме
Вдруг охватит теплая тоска.
Оттого, что вашими духами
Будет нежно пахнуть от платка.
Начинающие
Их тысячи.
Это они посылают в редакции нежные лирические стихи, рецензии о вчерашних спектаклях, в литературные журналы — статьи о немощеных улицах.
Это первые плоды их вдохновения, первые стремления попасть в литературу… Каждый день редакционный работник грудами сваливает их на редакторский стол для того, чтобы завтра снова убрать со стола и сложить их в дальний ящик вместе с газетными вырезками.
Это — начинающие.
Каждый из них удивительно индивидуален, у каждого уже своя манера письма, свои захваты тем, свои требования к стилю и главным образом к редакции, которую они осчастливили присылкой толстой рукописи или стихотворения на разлинованном обрывке.
Попробуйте почитать их. И редакция представится вам огромным моргом, на одном из столов которого так уютно лежать.
Они пишут стихи.
Каждое стихотворение обязательно посвящено «Ксении М.», «Александре П.», если не прямо «Катерине Николаевне Манухиной с семейством».
Стихи всегда бьют по голове изысканностью рифмы и содержания.
Плывет по облаку луна.
Уснул и дремлет старый сад.
Уж покатилась с неба звезда,
А я весь мучительной скорбью объят.
Часто, с легкой руки литературных акробатов, начинающие полны поэтической экзотики.
Когда начинающие присылают сорокадвухстраничную повесть из личной жизни или переживаний, нужно быть ангелом для того, чтобы не только до конца, но даже до середины прочесть печальный рассказ о том, как:
«Арсений подошел к окну, которое было раскрыто к той стороне, которая выходила в сад, который сладко дремал под ясным небом, которое плакало крупными слезами, которые капали вниз».
Хуже, если начинающий изыскан. Тогда он непременно ищет образные и красивые сравнения:
«Ариадна прошла мягкая и стальная, как падающая зебра в далекой Африке. У нее была крикливая, как агат, шея, длинные, похожие на норвежский рыбачий челн, ресницы, а все лицо ее, по своему одухотворению, напоминало карабин мексиканца».
Еще хуже, если начинающий приходит в редакцию. Большей частью он робок. Войдя в прихожую, волнуется и здоровается за руку со сторожем, принимая его за секретаря редакции. Рукопись передает случайно забежавшему метранпажу; вместо приемной нелепо тычется в комнату художника и, в конце концов, дожидаться редактора садится в комнате у переводчицы, мешая ей своим разговором.
Когда его вводят в редакторский кабинет, эту святая святых каждого начинающего, он дрожащей рукой передает редактору вместо своего стихотворения старое письмо или кусок счета от обойного мастера.
Требует чтения рукописи он сейчас же, хотя бы это заставило редактора три дня находиться без питья, без пищи, без разумных развлечений в виде сна и свежего воздуха.
Объяснить начинающему, что его стихотворение или рукопись не подходит, просто нельзя. Надо сначала в продолжение сорока минут втолковать ему, что он до ужаса талантлив, что у него должны быть гениальные родители, что у него на черепе такие же шишки, как у Льва Николаевича Толстого, что он. безусловно, затмит всех современников своим дарованием, но что именно вот эта рукопись, которую он сейчас только что принес, — скверная.
Попробуйте объяснить ему, что «игла и сковорода» не рифмы или что совершеннейшая несообразность, если героиня повести, предварительно повесившись, бежит бросаться в воду с крутого скалистого обрыва. — он не поймет.
У него от незаслуженной обиды затрясутся руки, он слезливо заморгает и, как оплеванный, уйдет из вашего кабинета. В передней будет тыкать ногами в чужие калоши; шляпу он будет держать в руках, хотя еще за полчаса до этого был твердо уверен, что это нехитрое изобретение какого-то досужего человека приспособлено для надевания на голову.
— Эх, — будет шептать он, — вот они где, ценители! Не рифма, говорит… Мерзавцы!
А потом вечером, где-нибудь в глухой пивнушке, в компании таких же неудачников, будет рассказывать о своей обиде.
— Вот она где, кружковщина. Умерла Россия… Нет больше таланта!
А ночью, полузасыпая над столом, будет выводить на бумаге, мечтательно откидывая длинные волосы:
Она пришла ко мне вчера.
Такая горестная — дикая:
Я дожидался у окна,
А голубь пел, стыдливо пикая.
Геометристы
Совершенно нормальному, здоровому человеку никогда не приходит желание написать письмо любимой женщине левой ногой, прокатиться по речке на санках или позавтракать куском лучшего бристольского картона.
Но есть люди, которых не может удовлетворить простая житейская логика и которые стараются проявить свою жизненную волю в самых рискованных видах и формах, — они надевают хорошие костюмы для того, чтобы идти умываться: собираясь на дачу к знакомым, захватывают коньки и, садясь в поезд, требуют, чтобы им подали спасательный пробковый пояс.
Сначала о таких людях безвозмездно пекутся близкие и родные, потом за небольшое вознаграждение заботу о них принимают на себя опытные психиатры…
Нормальный талантливый художник рисует все так, как это есть на самом деле. Берет кисть, палитру, краски и, если рисует собаку, не приделывает к ней пароходных колес, к розе не привинчивает копыт и на самом обыденном подстаканнике не пытается вывести возможно отчетливее заводскую трубу или сигару.
Зачастую область такого нужного, простого художества временно затуманивается теми «новыми школами», основатели которых склонны думать, что каждая картина и каждый рисунок может быть помещен в любом иллюстрированном журнале или как загадочная картинка (на премию), или как карикатура на то, что должно быть изображено на полотне…
На грани перехода от здравого смысла к акробатизму и красочной клоунаде стоят западные импрессионисты. Представители этой школы обычно отражали на полотне все рисуемое ими в том виде, в каком оно представлялось их умственному взору… Случайно или не случайно, но среди импрессионистов было и есть много безусловно талантливых художников…
Из импрессионизма родились футуристы и кубисты… О них говорено слишком много — кто они такие, — повторять не хочется. По закону размножения и им суждено иметь потомство.
«Семен роди Ивана, Иван роди Петра… От дедушки-болвана какого ждать добра…»
Родились геометристы…
В одном из английских журналов они говорят о себе:
«Кубисты тупо однообразны, между тем как мы, геометристы, понимаем искусство гораздо шире. Художник-геометрист имеет в своем распоряжении жизнерадостно-веселый круг, злобно-дерзкий треугольник, спокойно-уравновешенный квадрат и много других форм рисунка, из которых каждый кладет на всю картину свой особенный отпечаток».
Геометристы уверены, что каждое движение, каждую форму и настроение можно изобразить… геометрически!
Как они это делают, вы можете судить по снимкам с их картин.
Когда геометристы появятся в литературе, они непременно будут писать:
«Дорогая моя! Гипотенуза моего сердца ищет катета твоей любви. Равнобедрись! Не строй глазами сорок пять градусов… Душа моя исходит квадратом…»
Стихи у геометристов должны были быть приблизительно такого типа:
Ах, шепни любимой Кате ты.
Наклонившись над столом:
— Мы с тобой ведь, Катя, катеты
С одинаковым углом…
Вдохновись печальной музою
Точно смеренной любви
И ее — гипотенузою
Перед всеми назови…
Наша страсть ведь — не поветрие:
Раз пришла — и навсегда…
Счастье только — в геометрии.
Остальное — ерунда!..
Создавать такие художественные направления может каждый свободный от вечерних занятий молодой человек.
Только нужно ли это?
Искусство юмора
Я знаю много людей, которые по целым часам простаивают во время гололедицы у окна и высматривают — не упадет ли кто-нибудь на тротуаре. Наиболее скромные из них удовлетворяются какой-нибудь старушкой, рассыпавшей яблоки, и идут к своим очередным занятиям; изысканные — дожидаются перелома костей или, по крайней мере, временного пребывания намеченной жертвы в лежачем положении. Таких людей рассмешить легко. Хорошо обваренная крутым кипятком собачонка, цветочный горшок, падающий с четвертого этажа на голову сельскому учителю, — даже и это в состоянии дать им несколько веселых и приятных минут. Такие люди чувствуют беспрерывно голод смеха, и если им попадается в руки простой бухгалтерский отчет за минувший год или вышедший из продажи каталог семян, они уже бегут запирать двери своей комнаты, чтобы никому не помешать бешеными взрывами искреннего хохота.
Несравненно хуже тот класс людей, который смеется исключительно горьким смехом даже в зверинцу и считает юмористику в литературе — гвоздем, неумело положенным в суп. Заставить смеяться таких людей безумно трудно. Прочтя сборник веселых рассказов, они сейчас же начинают сравнивать его по степени пользы с энциклопедическим словарем или домашним самолечебником; вполне естественно, что вывод получается не в пользу юмористики.
Кроме того, даже самое желание заставить читателя смеяться кажется им обидой, недальновидностью автора.
— Тоже, — холодно замечает такой читатель, — смех напал… Подумаешь, велика мудрость ржать… Нет, ты жизни не игнорируй… У нас вот водопроводная труба через три дня лопается — а ему смех. Опять же дошкольное воспитание. Нет, ты. милый, пиши так, чтобы детям показать можно было.
Веселую остроту и юмористические переходы такой читатель признает только в очередной статье о внутренней политике и повышении тарифа на сахар.
Поэтому-То редкий юморист надеется на то. что его книгу переплетут хотя бы в прошлогодние корочки от приложений к какому-либо журналу.
Путь к человеческому смеху тяжел, и юмористу приходится выбирать массу направлений, чтобы хоть каким-нибудь образом вырвать у читателя улыбку. О наиболее интересных направлениях юмористики я и скажу дальше.
Смех с насилием
Юмористы этого лагеря держатся совершенно справедливого взгляда, что чем раньше насмешишь читателя — тем ему приятнее.
Поэтому юмор у них падает внезапно и сразу, как ведро с краской на Гпупышкина. Смешат они. не давая читателю опомниться, хватая его, как волка борзые, за горло.
Разговор ведется обычно в таком тоне:
«По двору бегала собака (хвост у нее был обрублен, и кончик лежал в книжном шкафу), вдруг в это время Петр Николаевич (две ноги, большая лысина) упал на живот. Сейчас же сбежалась толпа и стали хватать собаку за лапу (а лапу кто-то взял и переломил поленом!): та визжала, а Петр Николаевич стонал.
В это время в семье у Синицыных старший сын подошел к столу и плюнул в суп…»
Такие рассказы, по убеждениям их авторов, должны рассмешить даже мертвого. Весьма возможно, что у этой категории читателей они имеют вполне заслуженный успех. Читатели, оставшиеся в живых, прочтя внимательно ряд таких рассказов, быстро отходят от юмористики и занимаются выжиганием по дереву.
Юмор развязки
Здесь юмористу приходится быть тонким психологом для того, чтобы, дав читателю серьезную, обоснованную фабулу, внезапно поразить его совершенно неожиданным веселым концом. Ничто так не действует в жизни и в литературе вообще, как внезапный переход к другой теме или неожиданный результат…
Попробуйте прийти к своему ближнему и начать нудный, но хорошо обоснованный рассказ о том, что вас уже более двух лет выгоняют за неплатеж из квартиры, в которой вы провели свою молодость, прибавьте несколько слов о малютках детях, и ваш собеседник неминуемо развернет вам картину и своего безвыходного положения, усугубленного недавней смертью дяди по отцу, которого не на что даже похоронить. Вам неминуемо придется идти занимать в другое место…
Но попробуйте поступить по-иному. Заговорите о последних международных событиях, возмущенно отзовитесь о падении балета, втяните его в горячий и шумный спор о шахматах — и вдруг, внезапно, стукнув себя пальцем по лбу, как будто вспомнив что-то веселое, резко просите двадцать рублей под честное слово.
На многих это действует так ошеломляюще, что они вынимают бумажник и просят принести вам пальто. Многие, впрочем, дают деньги.
По такой системе внезапности пишут и многие юмористы. Рассказы их начинаются приблизительно так:
«Была тихая беззвездная ночь — темная, как дно шахты, где работают под гнетом эксплуататоров шахтёры. По-терин ехал на пароходе и думал о том, что если бы построить громадный, изящной архитектуры дом из бумаги, то в нем нельзя было бы жить. Плескались колеса. Вода бурлилась около кормы и отражала луну, которая была где-то наверху. А вода — внизу. Потерин сидел и думал…»
Дальше идет красивый лирический рассказ о воспоминаниях Потеряна по поводу любимой девушки, ушедшей к другому, описания природы и отражения их в душе Потерина, сочно и ярко рассказанные на протяжении четырех страниц, погружающих читателя в спокойное, утешающее настроение.
И вот тут-то, когда даже самый ненаблюдательный человек вправе ждать обстановочного самоубийства, вырастает внезапное веселое окончание рассказа:
«Каково же было удивление Потерина, когда он увидел, что сидит не на пароходе, а на чужой шляпе, да еще в приемной Пупкина, которому должен восемнадцать рублей…»
Юмористика гражданская
Здесь рассказ несравненно проще и имеет явный уклон к общественной сатире.
«Чиновник Федотов сидел, пил кофе и брал взятки (когда-то исчезнет этот «варварский» обычай в России?). В это время подходит «интендант» Хапугин, который тоже брал «взятки» с сукна по 3 р. 24 к. за «штуку» (считая, что номинальная цена штуки 64 р. 86 к., а штук обыкновенно привозилось 240). Два взяточника сидели и разговаривали о фекалепроводе (скоро ли он будет в нашем городе?). Через некоторое время…»
Заканчивается такой юмористический рассказ блестящим утверждением, что берут взятки даже почтовые чиновники, а город без приличной мостовой и правильно организованной поливки улиц — хуже скарлатины.
Есть еще юмористы, не сознающие Вложенного в их душу дара смешить. Как часто, читая критические статьи ежемесячных журналов, я думаю об этих тихих тружениках, вносящих, незаметно для себя, ценный вклад в юмористическую литературу… Как часто, вчитавшись в солидное исследование теоретика театра о современных пьесах, я думаю: какой бесценной для настоящего, здорового смеха была бы эта книга, если бы ее умело иллюстрировал хороший карикатурист.
Чего не успел написать Гейне
Сказала раз Клара поэту:
«Мне надо героя в мужья;
Пойди и постранствуй по свету.
Вернешься героем — твоя».
Фриц понял, что плохи делишки, —
Хозяину продал часы.
Взял Шиллера томик под мышку
И в сумку кусок колбасы…
Немало с тех пор миновало;
Он сотни земель исходил,
И счастье поэта ласкало,
И случай ему ворожил.
Он был: музыкантом, артистом.
Врачом, полотером, судьей.
Маркёром, писцом, футуристом,
В нужде — городским головой.
Судьба не перечила хмуро.
Удаче он не был чужой:
Он стал королем Сингапура
И даже индийским раджой.
«С открытой душой паладина
И с жутко неполной сумой
В родной переулок Берлина
Фриц взял и вернулся домой.
Из окон увидевши Фрица,
Сдержавшего строгий обет,
В истерику впала девица,
Любовь сохраняя шесть лет.
В восторгах два дня пламенея.
Поэт ей событья раскрыл,
Вдруг Клара спросила, бледнея:
«А ты… в унтерах не служил?..»
«Что? Я — в унтерах?! Да к чему же:
Я так покорю тебе мир». —
«Как, — вскрикнула Клара, — быть мужем.
Не зная, как носят мундир?!.
Иди! Потеряла охоту
Быть нежной с таким дураком!»
И верите ль: в ту же оубботу
Венчалась с одним денщиком…
Фриц запил… И с видом апаша
В пивных напивался и сох,
А вежливый Кларин папаша
Кричал ему ласково: «Hoch!»[2]
* «Ура!» (нем.).
Вспомните!
Юбилейное
Много вас, в провинциальной тине
Утопивших грустно имена.
Все еще питается доныне
Распыленным прахом Щедрина.
Много вас, с повадкой хитрой, волчьей.
Под цензурным крепким колпаком
Подбирает капли едкой желчи.
Оброненной умным стариком.
Ваш читатель ласковей и проще.
Чем у нас, — он любит простоту.
Но устал: от гласных, и от тещи.
И от нравов граждан ТЯмбукту…
Знаю я: когда сосед — Европа,
Тяжело перо переломить.
Между строчек, с запахом Эзопа.
Щедриным исправника громить…
Тяжело потертые словечки
Доставать из пожелтевших книг.
Старый смех топить в газетной речке,
Потеряв свой собственный язык.
Так-то так… А все-таки берете.
В тине душ бессилье затая:
Щедриным, друзья мои. живете,
Щедриным питаетесь, друзья…
Мы рабы одной каменоломни.
Что зовется — русская печать,
И теперь одно лишь слово «вспомни!»
Мне собрату хочется сказать…
Вспомни, брат, того, кто нам когда-то
Дал слова, какие знал один…
. . .
И услышу отповедь собрата:
«Что пристал? Я сам себе — Щедрин».
Яд доброты
В первый вечер нашего знакомства Шванин спросил меня, почему я сегодня в черном галстуке.
— А так просто. Забыл купить.
— А вы любите темно-зеленые с золотистым оттенком?
— Темно-зеленые? — праздно спросил я, не желая придавать его вопросу острое значение. — Очень. В них есть что-то.
— Ну так у вас завтра будет такой галстук. Ни больше ни меньше как темно-зеленый… И именно я, если разрешите, преподнесу вам его.
Он торжествующе посмотрел на меня и, не дожидаясь благодарности, отошел в сторону. На другой день посыльный принес мне шванинский подарок; а когда следующий раз я надел его и пошел в гости к знакомым, где был и Шванин, я понял, что сделал непростительную ошибку. Увидев меня, Шванин отвел в сторону хозяина дома, позвал меня и, похлопав пальцами по галстуку, спросил:
— Каково?
— Что? — удивленно спросил хозяин, поглядывая на нас обоих.
— Галстучек-то? Каков?
— Да, галстук, — неопределенно бросил хозяин, — зеленый, кажется…
— Не в том дело, что зеленый, а как приобретен-то… Я ведь подарил. Три часа в магазине рылся…
Я немного смутился:
— Я и забыл вас поблагодарить…
— Что тут благодарность… Приказчики, можно сказать, с ног сбились, еле нашли такой…
Через несколько минут ко мне подошел какой-то малознакомый человек и деловито попросил:
— Можно вас к свету? Вот сюда немного… Ага, хорошо… Мне сегодня Шванин с утра звонками надоел: приходите, говорит, посмотреть, какой я ему галстушонок закатил… Ничего себе…
— Мерси, очень…
За картами Шванин пришел из другой комнаты и перебил кому-то хороший ход.
— Играет? — по-отечески, шутливо спросил он, обращаясь к кому-то, обо мне, — а на галстук и внимания никакого… А я-то, старый дурак… Четыре магазина обегал… Приказчики…
— Нет, что вы, что вы… Я очень благодарен…
— Я так, к слову…
Когда все расходились и толпились в передней, разыскивая калоши, Шванин вернулся с лестницы и, пожимая мне руку, предупредил:
— Вы его пальтецом прикройте, а то сверху еще чего, пожалуй… он нежный…
— О ком это вы так заботитесь? — с улыбкой спросила какая-то дама в капоре.
— Да вот, галстучек ему подарил, а он человек молодой, неосторожный…
— А покажите-ка ваш знаменитый галстук… Ничего, милый… У вас есть вкус, Шванин…
— Ну, еще бы… Четыре магазина… Три часа… Все приказчики…
Галстук я подарил швейцару. О Шванине почти забыл.
Встретил его только вчера. Шел по улице и думал, что в такую ночь ужасно тяжело быть одному. Бродить по улицам надоело, а дома была скука, темные обои и два книжных шкафа с намозолившими глаза корешками переплетов.
— Алексей Сергеич! Вы? Куда это?
Я оглянулся и увидел Шванина.
— Здравствуйте. Так брожу. Хмуро что-то на душе…
— Ай. бездомник, бездомник. В такую ночь домой бежать надо, к близким… Ночь-то какая…
— Да у меня никого нет. Дома тоскливо, одиноко… Приду — сейчас же спать лягу…
— Спать? Вы? Сегодня? Да я сейчас не знаю, что сделаю, если вы не пойдете ко мне…
— Ну, что вы, право…
— Он еще думает, как бы обидеть человека. Да допущу ли я, чтобы человек один ходил здесь, когда… Извозчик, Спасская… Тридцать копеек…
Дома шванинская доброта, как вода у мельницы, пробила все плотины человеческой холодности и хлынула наружу неудержимым потоком.
— Ну, съешьте вот этот кусочек, — с дрожью в голосе говорил он, выковыривая какой-то ломтик ветчины, — ну, ради вашей молодости… Ну, я прошу…
Я ел во имя моей молодости, ради счастья шванинских детей, за грядущее счастье родины, пил кислый портвейн и затхлую мадеру за здоровье восемнадцати отсутствующих и незнакомых мне сослуживцев Шванина.
Только когда последний кусочек кулича беспомощно задержался в моей руке, не имея возможности протолкнуться через чем-то набитый рот, Шванин закидал меня сочувственными, соболезнующими вопросами:
— Скверная, говорите, комната? Холодная?
— Вода замерзает. Думаю сменить.
— И скучно одному?
— Бывает. Редко, а все-таки бывает.
— Как жалко… Такой молодой, и уже… И скверно возвращаться одному?
— Да, неважно… Ну-с, я пошел… Очень вам благода…
— Что? Уходить? И вы думаете, что в такую ночь я…
Через полчаса бесплодной борьбы с неиссякаемой добротой отзывчивого человека мне пришлось остаться ночевать у Шванина. Ночью он четыре раза осторожно заглядывал в отведенную мне комнату и шепотом справлялся:
— Спите?
— Нет, а что? В чем дело?
— Может, попить хотите, — так вот тут, на столике… Может, вам свет мешает?..
— Не беспокойтесь, очень хорошо…
— Я все-таки прицеплю еще газетку к занавеске… Dia-за молодые — они ночью темноту любят…
Когда я вернулся домой и стал переодеваться, в кармане пиджака что-то зашуршало. Я вскрыл конверт и изумленно вынул оттуда деньги.
«Не сердитесь, милый Алексей Сергеевич, — написал Шванин в маленькой сложенной записочке, — я сам был молод и знаю, что такое без денег праздник проводить.
У меня эта четвертная, можно сказать, лишняя, а когда у вас будет, отдадите».
Я сконфуженно улыбнулся и переложил четвертную к пачке других бумажек, праздно лежавших у меня в бумажнике.
Доброта Шванина начала сказываться через четыре дня.
— Алло! Слушаю вас… Слушаю.
— Это вы, Алексей Сергеевич?
— Ах, Дмитрий Михайлович! Какими судьбами?
— Вы только не сердитесь, голубчик, но мне прямо даже обидно…
— В чем дело?
— Я даже не поверил сначала. Разве у вас такие скверные обстоятельства?
— У меня? Нет, кажется, ничего.
— Ну, что там скрывать… Только почему вы не обращаетесь ко мне? Через несколько месяцев мы с вами, можно сказать, будем родственниками, я так рад, что я отдаю дочь за такого милого молодого человека, а вы идете сначала к чужим людям…
— Я, право же, ничего не понимаю…
— Мне Шванин звонил, говорил, что дал вам двадцать пять рублей и даже не назначил срока…
— Дмитрий Михайлович, поверьте.
— Да я сам понимаю, дело молодое… В картишки продулись?
— Поверьте мне…
— Да вы не волнуйтесь… Мне только неприятно, что у меня в доме вы всегда говорите о хороших заработках, о свободных деньгах, а тут на самом деле…
— Я же не просил… Вы понимаете…
— Вы отдайте ему… Одолжите у меня и отдайте…
— Я очень вам благодарен, но мне не нужно ваших денег, кроме того…
— Я вам не навязываю, но мне просто неприятно… Вы извините меня, может быть, это мещанство, но что делать. Неприятно, что жених моей дочери ходит и занимает четвертные у каких-то…
— Я бы просил вас. если это возможно… Алло! Алло… Дмитрий Михайлович… Барышня! Что вы нас разъединяете? Что? Повесил трубку… Ага… Хорошо…
— Что же, вы подыскиваете комнату себе? Мне, конечно, все равно, если моей квартирой гнушаются, я так, как хозяйка спрашиваю… Билетик надо вывесить…
— С чего, вы взяли, Мария Михайловна? Садитесь, пожалуйста.
— Ничего, я постою. Не я взяла, другие берут. Могли бы сами сказать, не через знакомых. Я не кусаюсь.
— Я же ничего не понимаю…
— Да и понимать тут нечего. Ваш же знакомый, господин Шванин… Прочитайте.
Она передала мне письмо, в котором Шванин образно и настойчиво укорял мою хозяйку в том, что она губит молодой организм своего квартиранта, не отапливая в достаточной мере комнат…
Дочитав, я скорбно посмотрел на хозяйку.
— Тут в соседнем доме комнатка хорошая есть, — уклончиво ответила она на мой взгляд.
— Тут недоразумение какое-то, — робко произнес я, — я ничего не говорил…
— Если у каждого жильца свое недоразумение будет, лучше уж так как-нибудь, — хмуро возразила она, — вы подумайте и скажите насчет билетика, когда вывесить можно. Не из-за удовольствия комнату сдаешь, чтобы потом сплетничали…
— Я просил бы вас…
— Нет уж позвольте мне попросить вас… Мне это не нравится.
Верочку я встретил во время поисков комнаты.
— Ну, как Расланова? — холодно спросила она меня, небрежно подав руку. — Томитесь по ней?
— При чем тут Расланова? — удивленно спросил я.
— Да так… Убитое настроение, муки одиночества, ночевка вне дома…
— Откуда вы знаете?.. Кто вам наболтал?..
— Совершенно незаинтересованный человек… Я слухов не собирала, а просто вчера встретила Шванина, он мне и рассказал… И о ваших жалобах на одиночество, и о вашей тоске и неудовлетворенности… Мне казалось бы, что человек, который собирается начинать жизнь с другим человеком, которого он называл любимым, не должен томиться из-за того, что какая-то артистка…
— И об артистке Шванин рассказал?
— Нет. Об артистке он не рассказал, но это томление, эта тоска, эти ночные кутежи вне дома… Недаром этот ваш знакомый рассказывал, что он целую ночь вас утешал… Сначала утешитель, потом утешительница явится…
— Верочка…
— Вера Дмитриевна.
— Оставьте это. Все вздор.
— Ну, знаете, Алексей Сергеевич, если для вас это — вздор, чего же я могу ожидать дальше?..
— Верочка…
Еще через несколько дней мне удалось восстановить прерванную чужой добротой линию своей жизни. Деньги я вернул Шванину с короткой и характерной припиской, после которой мы избегали встреч друг с другом.
Мне рассказывали, что в одном обществе, говоря обо мне, Шванин невольно прослезился при воспоминании о незаслуженной обиде и тихо сказал:
— Как тяжело, как больно быть отзывчивым… Они топчут это чувство сапогами… Так жестоко, так холодно топчут…
С тех пор я решительно избегаю встреч с добрыми людьми.
Анисьин муж
Я ведь не как другие жены. — ласково сказала она и поцеловала меня в голову, — иногда прямо измучаешься, все думаешь, думаешь, чтобы не перетратить твою лишнюю копейку. Ты трудишься, работаешь, и я буду работать…
— Спасибо, милая, — с тихой благодарностью сказал я, — ты у меня такая родная, такая родная… Зажги лампу.
— Вот видишь, — укоризненно покачала она головой, — а ты сам о себе не заботишься. С керосином работаешь. Электричество провести не можешь… Я тебе ручаюсь.
— Ну, проведем, — предложил я, — сходи завтра на станцию. Скажи…
— Он говорит — на станцию, — возмущенно отвечала она, — ну, уж это извини… Сходи на станцию, там тебе дадут пьяных монтеров, драть будут… Ах ты несмышленыш… Анисью, которая у нас служила, помнишь?
— Нет…
— Ну конечно, разве мужья заботятся о доме… У этой Анисьи есть муж. Он умеет освещение проводить, хороший такой мужик… И возьмет каких-нибудь три рубля. А ты — монтеров готов звать… Я ценю твою работу и совсем не хочу, чтобы у тебя лишние деньги уходили… Ну, пиши, пиши… Позвать, значит?
— Позови, — кивнул я головой, — только чтобы скорее это. — Да ты будь спокоен… Пиши, милый…
И она еще раз поцеловала меня в голову.
Анисьин муж, как всякий трудолюбивый человек, не любил отказываться от работы и на другое же утро был у нас. Его пропустили в кабинет, и уже около девяти утра он вежливо потряс меня за плечо и, дождавшись, пока я открою глаза, осведомился о том, что, собственно, от него хотят.
— Ламп-то вам сколько? — спросил он, оглядывая комнаты.
— Много ламп, — нехотя ответил я. негодуя за прерванный сон, — везде.
— Так, так… Электричество, значит, — неопределенно покрутил он головой. — Ну, что же… Велика ли вещь лампа…
Через несколько минут он втащил в комнату какую-то грязную двойную лестницу и, удобно взмостившись на ней, стал бить потолок большим молотком.
— Это вы зачем? — робко спросил я, чувствуя, что всякие попытки уснуть надо совершенно бросить.
— Как зачем? — изумленно посмотрел на меня Анисьин муж, — чай электричество… Может, я сюда крюк хочу вбить…
Он еще несколько раз уверенным движением ударил по потолку, отбил порядочный кусок штукатурки и сказал, чтобы ему позвали горничную.
— У вас тут раньше-то проводили? — спросил он сверху. — Может, раньше кто работал?..
— Я недавнишняя, — сконфузилась горничная, — барыня знает…
— Ну, зови ее, твою барыню… Жена, значит, ваша, — посмотрел он на меня, — детей-то нет еще?
— Нет… — неопределенно ответил я.
— Ну, будут. У вас это скоро. Раньше-то тут, барыня, — спросил он вошедшую жену, — проводильников этих не было?.. Может, тут старые проводы есть, вытянуть бы их… Они так всегда, замажут известкой, а потом ищи…
— Нет, не проводили, — виновато улыбнулась жена, — вы уж проведите, голубчик… мы заплатим…
— Да уж без платы какое дело, — снисходительно бросил Анисьин муж, — тут тебе без этого и керосиновую лампу не проведешь…
Когда жена ушла, он подмигнул мне сверху и опустил молоток.
— Это барыня так барыня… Вот здесь, по лестнице, у двенадцатого номера… Я уже на что рабочий человек, а и то бы не взял… Ну, я пойду, — закончил он, — обедать пойду. Время.
Во время его отсутствия мне пришлось отказать одному нужному человеку в приеме; впускать в комнату, пол которой был густо завален штукатуркой, а посредине стояла неопределенного вида лестница, — не хотелось…
Обедал Анисьин муж долго; сознаюсь, что в первые часы его отсутствия я даже подумал, что он обиделся на то, что до него никто не проводил электричества, и ушел совсем.
К вечеру он пришел снова, благодушно и немного иронически настроенный к своей работе.
— Опоздал маленько, — пояснил он свое отсутствие, — мебель перетаскивали… Выезжают одни, комодище вытаскивал… Полтинник, скареды, дали…
Он влез на свое сооружение и методически стал отбивать штукатурку с потолка.
— Папиросочки нету? — вежливо спросил он, — курить хотца…
Я оторвался от работы и протянул папироску.
— Покорно благодарим… — Он затянулся и презрительно вытащил из потолка какой-то гвоздь… — Да, говорю, скареды… У этих ведь, разных квартирантов, один пример… Звать зовут, лошадью работать — работай, а отдать — это нет…
Я почувствовал, что краснею.
— Мы отдадим, вы не беспокойтесь, — виновато сказал я, — я вперед могу даже…
— Да уж вы-то что… за вас и беспокойства нет… Я и девушку вашу знаю. Она и ручалась. Эти, говорит, отдадут… На пишу, говорит, скуповаты, а уж рабочему человеку… Покорно-с… — дотянул он папироску, — хороший табачок…
С точки зрения приведения комнаты в негодность с потолком было сделано все возможное; он был облуплен до балок: по-видимому. Анисьин муж предполагал проводить электричество по системе глубоколежащих кабелей. Он с любовью посмотрел на облупленное место, слез и подошел к стене.
— Здесь и пройдут, господин, — обратился он ко мне, — провода-то… — И, видя, что я тупо воспринимаю его объяснения, добавил: — Провода, говорю… Без них электричества нет. Лампу в стену не ввинтишь…
Он подошел к стене, неуверенным движением засунул палец под обои и потянул к себе. Под оторванным куском оказалось какое-то серое, мутное пятно, мало гармонировавшее с цветом мебели.
— Ишь ты. — самодовольно ухмыльнулся Анисьин муж. — Обои… Их ткнешь, а они рвутся… И чего это господа не купят… Ерунду, господин, покупали… Бумагу-то…
Через несколько минут Анисьин муж влез с сапогами на постель и стал прибивать к косяку большой, дугообразной формы, гвоздь.
— Это я для себя, — обернулся он, — прибивать буду проволоку-то, так придержаться… Три рубля одно, а голова другое… Упадешь, разобьешься…
— Хорошо, — уныло сказал я, искоса поглядывая на трещину в косяке. — прибивайте там…
Прибив гвоздь, он вымерил расстояние рукой до потолка и сказал, что пойдет ужинать.
— Завтра уж приду… Только лестницу не убирайте, а то опять ставить… Лестница-то никого за руки не хватает…
— Ничего… Ничего, — нерешительно бросил я, — подмести только попрошу…
— Не стоит, — миролюбиво предложил он, — завтра приду, опять насорю… Тоже ведь, электричество…
Назавтра Анисьин муж не пришел. Приходила сама Анисья и просила рубль задатка.
— Он сам-то смирный, — таинственно пояснила она кухарке, — выспится и придет… Ничего, говорит, не сгорят без меня…
Зато на другой день он пришел еще раньше, хмурый и, по-видимому, с твердым намерением окончить работу.
— Спать-то не помешаю? — хмуро спросил он меня, кидая молоток на пол, — прощения просим…
— Почему вы вчера не пришли? — недовольно ответил я.
— Вчера, чего вчера… Вчера не сегодня… — неопределенно ответил он, — сегодня и доделаю… Мудреная штука…
— Так вы уж кончайте скорей, — кисло проворчал я, — надоело.
— Самому надоело, — кивнул он. — тоже навязали… Можно сказать, с ножом к горлу…
— Монтер вы, поэтому и позвали…
— И звали бы монтеров, — огрызнулся Анисьин муж, — звали бы, коли они уж так нравятся… Им и делать-то больше нечего…
— Как зачем? — приподнялся я с постели, — да вы про-водить-то умеете?
— Велика штука… Проволоку навертел, гвоздей натыкал… Что звонок, что лампа…
— Да вы сами-то, — дрожащим голосом спросил я, — монтер?
— Я-то?..
— Ну да, вы…
— Мы слесарь… Мебелишку тоже, если где перенести… рабочему человеку пить-есть хочется… Зовут — идешь…
— А проводить-то… электричество-то, — вскочил я с постели, — вы умеете?.. Вы когда-нибудь проводили? А, проводили?..
— Ну, нет… — спокойно ответил он, — чего же тут… Подумаешь, труд большой… Гроздь вбил, кнопку прибил… Оно, чай, не керосин, само горит…
— Идите вон, — сдержанно сказал я, — подите к черту. Вы слышите?..
Анисьин муж молча собрал инструменты, дружелюбно посмотрел и улыбнулся.
— Бабы все… Анисья да девушка ваша… Иди, говорит, да иди… Не маленький, сумеешь!.. Тут Анисья с монтером одним путалась, так я присмотрелся… Может, комодишко там какой пообкрасить? Ну, пойду… Прощения просим…
Через два часа у меня в комнате веселились четыре монтера. Ходили по столу, сваливали с этажерки книги, рассказывали друг другу профессиональные новости.
— Иди, милый, — ласково позвала меня жена в соседнюю комнату, — вот видишь, родной… Какой ты у меня глупый… Сам работаешь, а копейки своей не бережешь… Позвал монтеров дорогих… А Анисьина мужа выгнал… Дал бы ему трешницу…
— Милая моя, — тихо сказал я. — Анисьин муж — слесарь… Понимаешь — слесарь…
— Не может быть, — возмущенно отозвалась она, — как же это… Какой негодяй…
Она негодующе прошлась по комнате и, побарабанив пальцами по подоконнику, обернулась ко мне.
— Нет, ты знаешь, какой подлец, — обиженно сказала она, — зову я его на прошлой неделе кровать починить… Он отвертел ножку, матрац расковырял, а потом извинения попросил… Простите, говорит, барыня… Какой я слесарь… Вот если, говорит, электричество провести, так через Анисью скажите — приду… Ну, а ты знаешь, — я не такая, как все жены… Я твоей лишней копейки не истрачу…
Шаблонный мужчина
Когда все столпились в передней и стали искать калоши, я воспользовался случаем и, наскоро попрощавшись с кем-то из незнакомых гостей, вышел на лестницу.
— Арсений Петрович… Вы куда? Нет, нет… Так нельзя. Я оглянулся и почувствовал, что рабочая ночь пропала.
— Нет уж, вы кого-нибудь проводите, — мило улыбнулась хозяйка, — хотите Нюрочку?..
— Пожалуйста, — кисло сказал я, — дайте Нюрочку.
— Анну Петровну, — поправил чей-то мужской голос сбоку. — Разрешите представить: моя жена Анна Петровна… Я, видите ли, остаюсь в банчок смазаться, а уж если вы будете так добры…
Анна Петровна окинула меня быстрым взглядом, всунула в капор голову и лизнула хозяйку в губы.
— Едемте… Как вас… Арсеньев?
— Арсений Петрович, — сдержанно ответил я, — Сала-мин.
— Это что такое Саламин?
— Фамилия моя, — сухо ответил я, — Арсений Петрович.
— Ах да, да… Мне о вас говорила Катя. Это у вас жена в тифе лежит? Как жалко…
— Нет. Благодарю вас. Я не женат.
— Вы настройщик? Да? Мне Катя тоже говорила.
— Врет ваша Катя, — холодно возразил я. — я журналист.
— Ах, вот как… Это интересно… Стихи пишете?..
На улице не было ни одного извозчика, и мы пошли пешком. Анна Петровна шла, опираясь на мою руку.
— Удивительные эти мужчины, — говорила ока, смеясь. — Вот сейчас видели эту толстую даму в бархатном? Нет? Ну, вот которая мне о своей квартире рассказывала… Она сейчас хотела, чтобы ее кто-нибудь проводил, — так ведь никто не согласился… А нам, у которых рожица смазливая, стоит только захотеть, и все побегут… Вот вы, например, пошли бы ее провожать?..
— А где она живет, эта ваша дама?
— Да вот тут за углом…
— Пошел бы, — сурово ответил я. — тут недалеко… Мне еще работать надо…
— Ну да, пошли бы, — снова засмеялась Анна Петровна, — это вы просто чтобы меня заинтриговать, говорите… Старый приемчик, милый мой… Я опытная… А меня так с удовольствием… И в другую сторону от дома пошли… Верно?
— В другую. — с тихим сожалением сказал я, — верст шесть от меня будет…
— Ну, вот видите… Для меня так и шесть верст пустяки, а для старухи полверсты жалко… Эх вы, рыцари… Именно самцы, и ничего больше… Я вас всех как насквозь вижу… Дай-ка, мол. провожу, может, что-нибудь и выйдет…
Я лично смутно догадывался, что ничего хорошего из провожания на другой конец города выйти не может, кроме того, что мне придется похоронить сегодняшнюю работу и завтра подниматься в восемь утра, однако не высказал вслух этих соображений, а только обиженно возразил:
— Ну, помилуйте… Ничего, ничего… Я провожу..
— Я и говорю… Идете и думаете: скорей, мол, на извозчика, поедем… Там заведу разговорчик о том, что устал, что все равно работать сегодня не хочется…
— Хочется, — уныло вставил я.
— Ну, вы для смазливой женщины и работу готовы бросить… Не первого вижу… Начнете говорить о том, что как хорошо выпить бокал шампанского в кабинете хорошего ресторана…
— Я не пью шампанского…
— Э, милый мой, это все вы только до ресторана говорите, а потом так набрасываетесь, что не оторвешь. Послушайте, Арсеньев, это там извозчик стоит?
— Саламин, а не Арсеньев. Да, извозчик. Позвать?
— Ну конечно, вы как все, как две капли воды… Сейчас наймете извозчика, сядете ко мне чуть ли не на колени… Больше полтинника ему не давайте… Не едет… Ну. дайте шестьдесят… Садитесь вы слева… Только, пожалуйста, без этих обниманий, я не ребенок — не выпаду из саней…
— Я не обнимаю, — тихо оправдался я, — честное слово…
— Ну, не обнимаете, так будете… Дайте сюда руку да держите крепче, я поворотов боюсь… Ну, начинайте… Рассказывайте о том, что вы одиноки, что у вас душа ищет теплоты и сочувствия, что вам так нужна женская отзывчивость… Ох, как вы все до ужаса одинаковы… Сначала, конечно, предложите немножко покататься… Я знаю это «немножко»… Да, да, да, знаю… Извозчик, сколько за час? Что? Рубль семь гривен? Много… Полтора хочешь?.. Ну, потом двугривенный прибавит… Только поезжай скорее. Ну, вот — достигли своего. Шаблонные людишки. Вырвали свое. Рады?
— Рад, — жалобно улыбнулся я. — спасибо…
— Ну конечно, — иронически засмеялась Анна Петровна, — чего же вам больше надо… Хоть бы в одном каплю оригинальности нашла… Сейчас в ресторан потянете…
— Я не люблю ресторанов, — тоскливо ответил я, — в них шумно…
— Ну, уж это слишком, господин… Малакин, — возмущенно заговорила Анна Петровна, — не смеете же вы меня к себе на квартиру звать… Помните, что у меня муж…
— Я помню, помню, ей-богу помню, высокий такой, черный, — испуганно заметил я, — только я не думаю, вы поверьте… Если я о ресторанах сказал…
— Ну вот, ну вот… Что я говорила, — торжествующе сказала Анна Петровна, — у него уже ресторан с языка не сходит… Старый, говорила уже вам, приемчик… Сидите, наверное, и обдумываете, какой бы найти ресторан подешевле. Только имейте в виду, что я в скверный ресторан поехать не могу, я вам не горничная, которую можно куриной котлетой покорить… Если уж так не можете от меня отстать… Извозчик, «Рим» знаешь?.. Что? Какой же ты извозчик… Тебе бы настройщиком быть… hx, пардон, пардон… Я оскорбила вашу профессию… Вы. кажется, сердитесь, мосье Калугин?.. Ну, хорошо, не сердитесь — я и так уступаю всем вашим прихотям… Ну что, извозчик, вспомнил?.. Только скорее… Терпеть не могу скверной езды… Ну что, добились? Эх вы… Плотоядные…
В ресторане, упрекая меня за то. что я всеми силами стараюсь отговорить ее от ужина в общем зале. Анна Петровна велела приготовить все, что надо, в большом отдельном кабинете. Весело забегали лакеи. Я прощупывал через боковой карман унылую наличность в бумажнике. Пить Анна Петровна не хотела, но, повинуясь моему нескрываемому желанию ее напоить, чтобы она развязала мне руки для шаблонных мужских поступков, она велела заморозить две бутылки шампанского.
После недавнего ужина я с тихой обидой смотрел на красиво разложенных рябчиков, которым Анна Петровна с детской шаловливостью отламывала лапки, и мысленно складывал и устрицы, и шампанское, и кофе в один плохо утешавший меня итог. Анна Петровна пила маленькими глотками шампанское, розовела и искренне смеялась над тем, как легко она видит насквозь все мои стремления.
Хватаясь за последнюю попытку оставить себе, для срочной статьи, хоть самый маленький остаток утра, я ничего не пил и тоскливо поглядывал на часы.
— Не пьете, — вскинула глазами Анна Петровна, — спаиваете меня… О нет, это не пройдет… Нет, это не пройдет… А замыслы ваши… Сядьте сюда рядом… Я не могу смотреть на ваши глаза… В них что-то цинично-мужское…
— Да уж… глаза, — вежливо согласился я, — действительно, это вы…
— Не глупите… Я прекрасно понимаю… Ну, вот одно условие, — я разрешаю вам меня поцеловать, но только чтобы не было этих взглядов… Поцелуй ни к чему не обязывает, а эти взгляды… Ух, какая гадость… Ну, целуйте…
— Да нет… Что вы. — покраснел я, — я, право же, не хочу…
— Ну, милый мой… Я не из тех женщин, которых можно провести скромностью… Ну, целуйте один раз, шут с вами, только больше не приставать… Ну, вот сюда…
Я вздохнул и поцеловал ее в губы, на мгновенье почувствовав горьковатый запах рябчика и шампанского.
— Ну, будет, будет… Зверь… ну, поехали…
Прощаясь со мной около своего дома, Анна Петровна вдруг сделалась серьезной и сказала строгим тоном:
— Я сейчас всю дорогу видела, какими вы на меня влюбленными глазами смотрели. Только, пожалуйста, без глупостей… Я знаю — завтра же с утра начнутся звонки по телефону, когда меня можно видеть, когда нет дома мужа, где я гуляю… Помните, что я не одна… Я очень прошу… Если уж вы не можете утерпеть, я лучше сама позвоню… Какой номер? Один — пятьдесят один — двадцать шесть?.. Карандаша нет… Ну, хорошо, я запомню и так… Целуйте руку и — до свидания…
Когда я приехал домой, уже светало. Со злобой взглянув на часы, я оставил записку, чтобы меня не будили часов до двух, разделся и лег спать.
Утром, около десяти часов, около уха забарабанил телефон, я сорвал трубку и стал слушать расколотившего, как стекло камнем, мой тяжелый, после бессонной ночи, утренний сон.
— Да… Алло… Станция… То есть слушаю…
— Вы? — услышал я чей-то тоненький голос. — Силякин?
— Саламин. Я. Что угодно?..
— Это Анна Петровна… А вы уж, чай, на ногах? Одел, наверное, с утра смокинг, вертится перед зеркалом и дожидается минуты, когда можно было бы поехать сюда… Эх вы… Ну да ведь верно?..
— Я еще сплю, — хрипло ответил я.
— Ну, ладно… Других проводите… Я вас всех знаю — во как… Ну-с, милостивый государь, ко мне раньше шести нельзя. Слышите?.. Только не вздумайте раньше… Я так боюсь, что вы прилезете раньше шести, что готова сама приехать, чтобы отговорить вас…
Сон быстро вылетел из головы. Я схватил обеими руками трубку и, делая на измятом лице вежливую улыбку, стал уверять Анну Петровну, что это неудобно, и напомнил ей, что у нее есть муж.
— В шесть буду… Честное слово буду, — упавшим голосом обещал я.
— Ну, то-то же, — сказала она, — а то норовит к двум часам забраться… Так к шести жду…
В половине шестого она предупредила меня, чтобы я не вздумал приехать к одиннадцати, а в шесть я сидел у нее за столом и пил чай. Было довольно много народа, клеился веселый разговор. Анна Петровна мало уделяла мне внимания и только изредка подмигивала какой-то даме с трясущейся губой и показывала глазами на меня. Дама отвертывалась в сторону и смеялась.
А когда почему-то зашел разговор о том, что все люди неискренни. Анна Петровна мило улыбнулась и кивнула головой на меня:
— Особенно мужчины… Они неискренни до ужаса… Вот возьмите господина Саламина… Он влюблен в одну из находящихся здесь женщин, а ведь у него никогда не хватит смелости сказать открыто… И влюблен, как кошка… И все они на один лад.
Все засмеялись обидным смехом и посмотрели на меня. Муж злобно сверкнул глазами, сделался со мной исключительно любезным и даже зачем-то спросил, играю ли я в шахматы.
Уходил я с предупреждениями, чтобы не надоедал звонками…
Вот поэтому-то теперь, когда мне показывают какого-нибудь мрачного, худого человека и говорят: «Видите вот этого господина? Он влюблен в одну даму, а та на него и внимания не обращает. Он прямо с ума сходит», — я подхожу к этому человеку и, улыбаясь внутренней, одному мне понятной улыбкой, по-братски пожимаю ему руку…
Потомки
Много лет тому назад, выходя из дому, Пушкин вспомнил, что не захватил с собой чистого носового платка.
Вернувшись домой и после тщетных поисков не найдя этого платка, великий поэт оставил на столе записку. Тис как Пушкин писал только стихами, то даже эта скромная записка была написана звучными строками автора «Евгения Онегина»:
NN! Когда б ты приволок
Мне носовой один платок!
Тебе я благодарен буду
И сей услуги не забуду.
NN, к которому была обращена эта записка, платка не нашел, но сверху приписал и свою просьбу, тоже стихами, так как в пушкинский период даже прозу все писали стихами:
О Пушкин, друга пожалей
И оставь у прислуги семь рублей.
В течение двух дней, пока бумажка валялась на столе, на ней появлялись новые и новые фразы.
«Был у тебя. Поедем завтра к Д. Ладно?» — писало на ней какое-то незнакомое лицо.
«Хорошая тема, — набросал на уголке сам Пушкин. — Грозный. Опричники. Лес. Большой монолог. Народ. Музыка».
«Был я. Приду завтра», — писало другое незнакомое лицо. На обратной стороне скучающий гость нарисовал козу. Бумажку вымел лакей. Потом поднял ее и вместе с другими бумажками отдал прислуге на растопку.
Коза, нарисованная опытной рукой, привлекла внимание простодушной женщины. Она взяла бумажку и положила ее к другим бумажкам, так или иначе заслуживающим внимания.
Судьба играет человеком. Кухарка вышла замуж. Через восемьдесят лет ее внук, ветеринар в одной из глухих провинций, разбирая архив бабушки, аккуратно сложенный покойницей в коробке из-под карамели, нашел бумажку, на краешке которой стояла подпись гениального поэта.
Через две недели ее вертели в руках два исследователя Пушкина, которых многие осторожно звали пушкинианцами. Это ремесло перешло им по наследству; к этой профессии они приучали и своих детей обоего пола.
— По-моему, Пушкин, — уверенно сказал один из них, прочитав бумажку, — и фамилия похожая: Пушкин, и год подходящий…
— Опять же по козе видно, — согласился другой, — кто, кроме автора «Полтавы», мог так нарисовать это простое животное? К тому же этот ритм в стихах: «Был у тебя. Поедем завтра к Д.».
— Это, кажется, проза…
— Это проза? Ну, знаете… Тут даже непоэт окончание припишет: сегодня я, а завтра ты в беде… Слышите?
— Что ж, я не пушкинианец, что ли?! Слышу.
— Дополним?
— Воспроизведем.
— Издадим?
— Может быть, вы думаете, что я миллионер, что у меня по особняку в кармане, чтобы я стал спорить?..
Приблизительно через месяц в одном из журналов, печатавшем большей частью варианты ненаписанных стихов гениальных людей, появилось новое неизданное стихотворение Пушкина. Из уважения к автору оно было названо посмертным.
Стихотворение имело, после тщательной обработки его, приблизительно такой вид:
NN! Когда б ты приволок
Мне чистый носовой платок.
О Пушкин, друга пожалей
И оставь у прислуги (вариант: прислуге) семь рублей.
Был у тебя. Поедем завтра к Д.
И будем оба мы везде.
Опричник. Грозный. — Тема вот.
Лес, монолог большой, народ.
Был я. Приду к тебе опять.
Играть. Кидать. Пытать. Шагать.
Споров по поводу стихотворения почти не было. Некоторые пытались из упрямства приписать его Лермонтову, ссылаясь на нарисованную козу, так как Лермонтов был на Кавказе, где коз очень много, но пушкинианцы не выпускали добычи из зубов, и пришлось им уступить.
Когда неизданные стихи увидел режиссер большого идейного театра с повышенной платой на места, он побледнел, схватил себя за сердце и упал на стул.
— Бедные мы, — успел простонать он, — другие возьмут и сделают…
— Успеем, — успокоил его близкий человек, притворяя дверь. — инсценируем за один присест… Это не энциклопедический словарь в четыреста двух полутомах в кожаных переплетах… Сядем вместе, и пьеса будет…
Инсценировали стихотворение для большой обстановочной пьесы. Сначала хотели переделать в комедию, чему сильно способствовала развязная поза козы, нарисованной на обороте, и история с носовым платком. но для памяти Пушкина это показалось неудобным. Решили остановиться на вполне законченной исторической драме.
«Декорации-то нетрудно сделать, — хмуро думал режиссер. — художника только хорошего надо позвать: в первом действии все на фоне носового платка, во втором можно завтрак в сукнах, в третьем монолог зеленой краской с желтыми переливами… Вот четвертое… Не то козу эту самую живую поставить, не то в духе Грозного…»
Пьесу писали заново, придерживаясь пушкинского замысла. Содержание получалось довольно яркое и, как об этом не раз высказывался в интервью с репортерами сам режиссер, выдержанное в духе творчества гениального поэта.
Молодой опричник во время чтения монолога теряет носовой платок. Появляется незнакомец в маске, который говорит, чтобы ему за платок выдали семь рублей, иначе он грозит уехать к Д. За сценой настоящий мотор гудит в настоящий рожок. Для реальности в первых рядах даже пахнет бензином. Опричник не соглашается на такую трату и уходит в лес, собрав пред этим громадную толпу народа и объявив ей. что эти семь рублей он оставляет своей прислуге, а так как у него прислуги нет, то эти деньги берет с собой коза.
Кончается пьеса выходом NN. загримированного под Пушкина, с последней краткой фразой: «Был у тебя, приду опять…»
Так как слов для всех действующих лиц не хватило, пришлось их заимствовать из других неизданных произведений разных авторов.
Диалоги получались хотя и красивые, но часто не соответствовавшие развитию фабулы.
— Была та смутная пора, — горячо говорил герой пьесы, — когда Россия молодая, в бореньях силы напрягая, мужалась гением Петра…
Героиня, не давая ему докончить фразы, возражала уверенно и сердито:
— Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь, так воспитаньем, слава Богу, у нас не мудрено блеснуть.
Ссора кончалась только благодаря вмешательству третьего лица, введенного в пьесу режиссером для заполнения пустого места, у настоящего розового куста с чудными плодами, причем это третье лицо давало резюме, мирившее всех:
— Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь.
В одном месте, где пушкинские неизданные стихи были слишком неуместны, а нужно было все же брать что-нибудь из пушкинского материала, герой пьесы читал большой монолог из ежедневной газеты о необходимости устройства лечебницы для алкоголиков имени великого поэта.
Пресса в своих мнениях о пьесе раскололась на две неравные части. Большая, не получившая контрамарок на премьеру, укоряла декоратора и вторые персонажи в чрезвычайно долгих антрактах; меньшая часть, уступившая свои контрамарки родственникам жен, наоборот, пьесу выдвигала, сравнивая ее даже с «Крейцеровой сонатой» по звучности стихов…
И только один экстерн, прочитав к экзамену «Капитанскую дочку» и сделавшийся внезапно поклонником Пушкина. — скопил от продажи старых учебников семнадцать рублей, поехал на могилу великого поэта и выразил свое мнение по поводу пьесы. Взял бумажку, прикрепил ее ржавым гвоздем к ограде и вывел большими кривыми буквами:
«ЗДЕСЬ ПЛЕВАТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ!»
Философские стихи
Птичка Божия не знает
Ни труда и ни забот:
Птичка сахар не скупает
И муку не бережет.
Птичка в песнях век проводит.
Ей не скучно без вина.
Птичка в лавочку не ходит —
Ей и мелочь не нужна.
Птичка спрыгает в курятник,
Пару зернышек сопрет.
Птичка Божия — не ратник
И на службу не пойдет.
Птичка Божия не плачет.
Ей нельзя газет читать.
Для других она не скачет
В кружку деньги собирать.
Завтра выберу полено —
Не забыть бы только мне —
И уверенно задену
Птичку Божью но спине.
Перед кем мне быть в ответе?
Это ж свинство бытия:
Почему на белом свете
Не родился птичкой я?..