Визит
Он, не постучав, открыл дверь веранды и уже с порога протянул мне руку:
— Петренко.
— Оч-чень рад, — солгал я, цедя сквозь зубы слова, и на звал себя.
— Вижу, пишете все?
— Пишу.
— А я за вами слежу!.. Хе-хе… не по-сыщицки, а так, за вашими успехами в литературе.
Я пробурчал что-то среднее между благодарностью и всероссийски известным «адресом».
— Помилуйте, читал ваш рассказ «Налим».
— Вы ошибаетесь, это чеховский рассказ.
— Неужели? Совсем под вас написано.
Я улыбнулся этой низкопробной лести.
— Ей-богу, еще жене говорю: знаешь, Глашенька…
— Виноват, — перебил я моего незваного гостя, — чем могу быть вам полезен?
— Бог мой… Вы-то? Да каждое ваше слово надо бы золотом по мрамору… В школах — будь я министром — заставлял бы ваши рассказы наизусть «от сих пор» «до сих пор»… Например, ваши «Вечера на хуторе близ Диканьки»…
— Гоголя, не мои.
Он нагло сощурил глаза:
— Ей-ей, если бы вы не сказали, я бы не поверил. Читаешь — и думаешь, что это вы написали. Впрочем, «моментом» чувствуется, что у вас, пожалуй, вышло бы ярче.
— Благодарю вас! — сказал я и сжал кулаки.
— Из каждой вашей строчки талант так и бьет фонтаном. Вы не подумайте, пожалуйста, чтобы я там что-нибудь такое. Нет, я от чистого сердца, из глубин души. Сколько раз я читаю, хочу сказать жене и не могу, слезы сквозь смех и смех сквозь слезы мешают сказать. Иной раз скажу: «Глашенька»… и больше ни звука! Мой младший сынишка, в Петров день три года исполнилось, тащит мне книжку вашего сочинения и лепечет: «Титяй, па-пка…» Вот шельма мальчишка.
— Та-а-ак! Дальше! — прорычал я.
Петренко почесал в затылке и спросил:
— Почему нет в продаже открытых писем с вашим портретом?
— Потому что… Потому что у меня прыщик на носу. — раздраженно ответил я, нетерпеливо стуча пером по чернильнице.
Петренко обрадовался:
— Господи, да это пустяки! Намажьте на ночь борно-тимоловым вазелином и наутро можете идти в фотографию.
— Благодарю вас!
Наступило молчание.
— Знаете, — снова заговорил Петренко, — я уверен, что, не помешай вам Толстой, вы бы написали «Войну и мир». Вы удивлены? Совершенно напрасно: Толстой мог и не писать, вы бы написали лучше.
Я внезапно прозрел:
— Сколько?
— Два рубля, а то лучше три. Мне ваш товарищ, тоже писатель, знаете, всегда три дает. «На, — говорит, — только уходи, не порть моего настроения». Ну, вот и спасибо. Я к вам не больше раза в неделю… День можете выбрать сами. Дадите — мигом испарюсь. Многие пробовали выгонять меня, но настроение все же у них портилось. Предпочитают давать. Есть такие, которые мне домой посылают: только не ходи. Один вид мой, говорят они, портит им настроение. У меня вторники свободны, желаете…
— Да, да, да… — заторопился я.
Он благодарно пожал мне руку, сунул трешницу в карман и направился к двери.
— Уж вы извините, у каждого своя специальность!!
Комар
Я до сих пор не знаю: сколько ножек у комара. Не то четыре, не то пять… Но я прекрасно знаю, что этот кровопийца сделал меня малокровным. Да, да, меня, почти саженного верзилу, меня, четырехпудового увальня, у которого щеки спорили своей краснотой с клюквой-ягодой. Хотите — верьте, не хотите — не верьте, мне все равно. Мне достаточно испортили крови, чтобы я стал еще портить ее из-за вашего недоверия — благодарю покорно!
Мы снимали на даче две комнаты рядом. На даче — и рядом. Надо ли говорить, что мы познакомились раньше, чем наша хозяйка успела истратить полученные от нас задатки? Надо ли говорить, что мы — я и она?
Сначала мы говорили. Говорили! Наши языки вращались со скоростью пропеллера… В первую же неделю мы высказали столько, сколько ни один, даже самый болтливый, депутат не выскажет за целую сессию.
И за все это время наши мнения ни разу не сошлись.
Я заявил себя англофилом: она (хотя носила английские блузки и английскую обувь) заявляла себя англофобкой. Я заявлял себя поклонником Канта, она — Конта. И я уверен, что дело было не в большем ее сочувствии позитивизму, нежели философскому критицизму, а в том, чтобы хоть одной гласной возражать мне. Я восхвалял моноплан, она — биплан.
К концу второй недели, незаметно для себя, я почувствовал, что при виде английского флага у меня сжимаются ладони в кулаки, что из кантианца я стал контистом и у моноплана выросла вторая плоскость.
На третьей неделе мы мало, да и как-то нехотя, говорили, но зато много глядели друг другу в глаза.
На четвертой неделе я случайно заметил у нее на щечке комара. Негодяй в буквальном смысле слова пил ее кровь. Мог ли я остаться равнодушным зрителем?
В первый момент я хотел его задушить собственными руками тут же, на месте преступления, но потом я придумал более утонченную казнь: съесть его живым.
Едва мои губы коснулись ее пухленькой щечки — комар куда-то исчез, а ее маленькие ручки обвили мою шею.
Одним словом… мы поженились.
На первой неделе после свадьбы мы вели себя так, как на четвертой до свадьбы…
На второй…
Короче… На четвертой неделе я снова был англофилом, кантианцем и монопланистом.
На пятой неделе жена моя напилила из меня два куля опилок, извела на мою голову три пуда мыла, около трех метров стальной проволоки на шпильки и высосала около ведра моей крови…
Проклятый комар, ты сделал меня малокровным!
Загадочная натура
Доктор Бронхов проводил пациента до дверей кабинета и пригласил очередного, ожидавшего в приемной.
— Садитесь, пожалуйста!.. Ваше имя, фамилия, род занятий, сколько лет? — скороговоркой спросил доктор, пододвигая к себе книгу со скорбными листами.
— Иван Гаврилович Мелюзга, 28 лет, поэт, — ответил пациент, нервно теребя жиденькую бородку.
Бронхов наморщил лоб, машинально повторил: «Поэт Мелюзга», и, после минутного раздумья, спросил:
— Pie вы печатаетесь?
— Больше на жести, да граните… на мраморе, конечно, тоже случается, но редко.
— Так вы… — начал доктор.
— …Специалист по надгробной поэзии, — подхватил Мелюзга. — Мои стихи очень обожают среди купечества.
Он вскочил со стула, откинул назад прядь волос и надтреснутым голосом произнес:
— Под камнем сим…
— Я не сомневаюсь!.. — перебил его доктор.
Мелюзга смущенно улыбнулся, одернул блестевший по всем швам сюртук и сказал:
— У вас очень ритмическая фамилия.
— Неужели? — улыбнулся доктор.
— Бронхов… А в человеческом организме имеются бронхи, вам. вероятно, известно?
— Известно, — скромно подтвердил доктор.
— Вот и готова рифма:
Лежит здесь доктор Бронхов.
Скончался от воспаления бронхов.
— А если я скончаюсь от тифа? — пошутил доктор.
— Тогда придется взять такую…
— Не затрудняйтесь, я еще поживу. А скажите, пожалуйста, на что вы жалуетесь?
— На индефферентизм к лирике господ заказчиков.
— Нет, я… — улыбнулся доктор. — Что у вас болит?
Мелюзга вздохнул, погладил рукой усы и сказал:
— История моей болезни имеет характер лирического отступления от нормы. Еще в нежном, полном грез и мечтаний возрасте, когда дети, не отмеченные печатью таланта…
— Вы кашляете? — нетерпеливо перебил его доктор.
Мелюзга покраснел, как-то весь съежился и прошептал:
— Когда поперхнусь — кашляю.
Бронхову стало неловко оттого, что он смутил пациента, и он поторопился спросить:
— Болей нигде не чувствуете?
— Так — нигде, если не считать сердечных колик, спазм в пищеводе, стрельбы в левом ухе, нытья поясницы…
— Та-ак! — протянул доктор. — Попрошу вас раздеться.
Мелюзга торопливо, обрывая пуговицы, стал раздеваться.
— Извините мое оголенное состояние! — сказал он, когда доктор принялся выстукивать грудь.
— Здесь болит?., при нажиме?..
— Да, очаг любви — сердце — у меня испепелен от частого возжигания любовного нектара музы Терпсихоры.
Доктор подавил улыбку и попросил Мелюзгу глубоко вздохнуть.
— Я часто вздыхаю, но никто не прислушивается! — вздохнув, сказал Мелюзга. — Кроме того, мое сердце проказник Амур, очевидно, занозил своими стрелами. Не потому ли у меня колики?
— Амур тут ни при чем, а вот Бахус действительно тут замешан, — улыбнулся Бронхов.
Мелюзга густо покраснел и стал оправдываться:
— В нашем мире юдоли и печали, когда таланту преграждается широкий путь и оставляется узенькая тропа к гробницам, когда радости жизни…
— Я вас понимаю!.. Прошу лечь… Дышите свободней!
— В наше время людям таланта трудно дышится…
— Попрошу вас не разговаривать!
— Ах, доктор, вы меня не понимаете!
— Вы мне мешаете! — сердито сказал доктор, прикладываясь ухом к его груди.
Мелюзга нахмурился и умолк.
— Можете одеваться.
Мелюзга молча оделся, молча сунул в карман рецепт, молча выслушал наставления, молча простился. И только на пороге комнаты он сказал:
— Вы могли выслушать лишь бренное тело, нетленный же дух мой остался и для вас загадкой!
Доктор наклонил голову и развел руками. Мелюзга круто повернулся и ушел.
— Прошу! — крикнул доктор, высунув голову в приемную.
Передвижник
Черняев лежал на диване и говорил:
— Да, Володька, мой способ — наилучший: минимум расходов и максимум удовольствий!..
— Поехать в деревню и поселиться в крестьянской хате? — спросил Назаров, сидя на столе и болтая ногами.
— Не-ет! — протянул Черняев.
— Репетитором?
— Нет, не догадаешься!
— Ну, открывай секрет! — досадливо сказал Назаров.
— Ладно, открою, только предупреждаю: привилегия заявлена в министерстве торговли и промышленности.
— К делу! — нетерпеливо крикнул Назаров.
— Я люблю иногда хорошенько выпить. Выпить хорошенько можно у Павловых. Антон Иванович поклонник рома и коньяка, других напитков не признает. Юлия Сергеевна обожает наливки и ликеры. Ясно?
Назаров утвердительно махнул головой.
— Я люблю иногда хорошенько поесть. Поесть хорошенько можно у Ольховых. Суп-пюре из шампиньонов. Спаржа с сабайоном. Макароны с ветчиной и пармезаном. Аркас. Пудинг из шпината… Меню разнообразное. Кухарка за повара. Ясно?.. Но маленькое житейское примечание тут необходимо. Павловы живут в Парголове, Ольховы в Шувалове. Как тебе известно, это две соседние станции. Ясно?.. Ergo…
— Можно выпить на остановке у Павловых и закусить у Ольховых, — подхватил Назаров.
— Правильно!.. Я люблю иногда поболтать с девицами, конечно хорошенькими… я ведь эстет! Для этого мне приходится менять маршрут. С Финляндской железной дороги на Приморскую… Но маленькое житейское примечание: соловья баснями не кормят, а у Сухумских молодых людей, приезжающих на дачу, в гости, считают соловьями. Ergo…
— Ergo? — нетерпеливо повторил Назаров.
— Нужно помнить о ветке Новая Деревня — Озерки, соединяющей Финляндскую с Приморской.
— Гениально! — воскликнул Назаров. — Tpex зайцев одним выстрелом!
— Можно прихватить и четвертого: Сухумские живут в Коломягах, а там…
— Тотализатор?!. — с живостью воскликнул Назаров.
— Он самый! Только в этого зайца нужно метить осторожно: не то пропадет ценность, если не всех трех, то двух первых…
Черняев закинул за голову руки и продолжал:
— Главное в жизни: уметь все учесть. Это достигается выдержкой. Конечно, необходимо присутствие ума, ясного и трезвого, но без выдержки — скверно!.. Очень важно также уметь распоряжаться своим временем, уметь согласовать его с расписанием поездов всех пригородных железных дорог, с часом завтрака, обеда и ужина у тех и других знакомых… Петровское «промедление — смерти подобно» нигде так не применимо, как здесь: опоздаешь к обеду, не поторопишься к ужину — грозит голодная смерть!
— Это уж философия, к делу! — оборвал его Назаров.
Черняев презрительно посмотрел на товарища, потянулся всем телом и воскликнул:
— Эх, люблю эти скитания!.. С восторгом слежу за тем, как недовольно вытягиваются лица одних, как расплывается улыбка на лицах других при виде «нашествия дачных гостей»… Ха-ха-ха! Какой калейдоскоп переживаний у чадолюбивых родителей! «Хватит ли пломбира?», «Сделает ли наконец Иванюков предложение Лизочке?». «Не разболтает ли Севринов жене о том-то?», «Не пришли бы при гостях за долгом из лавки»… Ха-ха-ха! Ха-ха-ха-ха!.. Ловить ревнивые взгляды, устремленные на аллею, по которой гуляет «он» с другой или «она» с другим… Нечаянно подслушать чей-нибудь отзыв о ком-нибудь из гостей… Нет, Володька, тебе этого не понять!.. Чтобы это понять, нужно быть убежденным передвижником!.. А появление на небосклоне грозовой тучи! Ха-ха-ха!.. Что за удовольствие смотреть на растерянные лица, на нервную торопливость движений! Как все переплетается! Ха-ха! А женщины!.. Молния, корова на лугу, лягушка в болоте, пьяный в канаве — все внушает им одинаковый страх… Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!! Ха-ха-ха!!!
Назарова заразил смех Черняева.
Они долго глядели друг на друга и уже беспричинно хохотали.
Вдруг Черняев оборвал смех и вскочил на ноги.
— Куда ты так стремительно?! — воскликнул Назаров, занимая на диване место Черняева.
— Счастливо оставаться, оседлый товарищ! — вместо ответа крикнул Черняев уже с порога комнаты.
История одного аванса
Издатель посмотрел на Перочернильницына и, не расслышав, переспросил:
— Аванс?
— Ну да, 25 целковых!
— Принципиально против.
— Принципиально за.
— Не дам!
— Дадите!
— Нет, не дам!
Перочернильницын встал со стула и лег на кушетку.
— Что это значит? — несколько удивившись, спросил издатель.
— Бывают обстоятельства, когда остается одно — «ложись да помирай».
— Пожалуйста, но только не здесь!
Перочернильницын вытащил из кармана записную книжку и черкнул в ней несколько слов.
— Поймали тему? — иронизируя, сказал издатель.
— Нет, записал: «В моей смерти виню издателя».
— Послушайте, ведь это глупо!
— Даже жестоко, бесчеловечно, аморально!.. Какое право вы имеете быть виновником моей смерти?
— Полно шутить!
— Перестать шутить? Это мой хлеб!
— Да уйдите вы отсюда!
— Аванс!
— Ладно… пять рублей дам… с полным зачетом при первой получке.
— Двадцать пять… частичное — ad libitum — погашение.
— Нет!
— Как вам будет угодно… Поручаю вам заботу о моей жене и детях. Завещаю вам все тетрадки с вырезками и долги в мясную, сливочную и мелочную…
— Благодарю! — сухо сказал издатель.
— Мое перо и чернильницу передадите в Академию наук, пусть хранятся там, пока не возникнет мысль образовать музей моего имени… Имеющиеся в портфеле редакции мои рукописи передадите в Императорскую публичную библиотеку… Дома у меня есть одна жилетка — передадите ее редакционному сторожу…
— Будьте любезны отправиться домой и лично привести в исполнение все поручения, — прервал Перочернильницына издатель.
Перочернильницын молча повернулся на другой бок.
Наступило молчание.
— Десять рублей вас устроит? — прервал молчание издатель.
— Добавьте еще пятнадцать, и я напишу о вас некролог..
— Что? Я помирать не собираюсь. Вот вы…
— Но ведь когда-нибудь помрете?
— Помру.
— Вот и закажите мне некролог! По крайней мере, прочтете в рукописи при жизни: «Покойный был человеком отзывчивым на чужую нужду. Для сотрудников — это был не издатель, а прямо-таки отец родной. Бывало, придешь к нему… не знает, где усадить. Не успеешь слова сказать, он уже: «Голубчик, не нужен ли аванс, возьмите, не стесняйтесь, как-нибудь отпишете». Не нужно, а берешь — нельзя же обидеть такого человека! Да, для нашего брата-писателя — это был клад!» Хорошо?
— Хорошо, что близко к истине, — сказал издатель.
— А вы сделайте, чтобы было еще ближе!
— 15 уж дам… с полным зачетом…
— …За составление некролога… — подхватил Перочернильницын.
— Нет, нет, отпишете фельетоном… Некролог — только одолжение за аванс…
— Двадцать пять?
— Двадцать!..
— Двадцать пять?
— Хорошо: двадцать пять, но гарантию, что некролог будет написан и помещен!..
— Расписку выдам!
Издатель стал было писать ордер, но вдруг спохватился:
— А что, если вы умрете до меня?
— Некролог сейчас заготовлю, а помещение его завещаю, в случае своей преждевременной смерти, близким.
Когда Перочернильницын с ордером в кармане направился в контору, издатель крикнул ему вслед:
— Не забудьте вычеркнуть из книжки обвинение!
Тиран
— Петя, не смей скакать!
Шестилетний Петя вскинул на отца свои голубые глаза, вытянул вперед деревянную палочку, на которой ездил верхом, и, глубоко вздохнув, сел на диван.
«Не смей скакать!» — мысленно повторил он отцовский окрик. — А как же поедешь галопом?., без скакания галопа никакого не будет!»
Нижняя губка Пети дрожит от обиды, кривятся углы рта, опускаясь книзу, и в глазах влажно. Еще одна малюсенькая мысль мелькни в его головке — и градом покатятся крупные слезы.
Но Петя — мужчина. Петя знает, что «плачут только девчонки». В качестве мужчины он судорожно глотает слезы. Губка перестает дрожать. Углы рта выпрямляются. В глазах исчезает влага.
— …Рвет ботинки, словно они из папиросной бумаги!.. Не напасешься на него!! — через несколько минут говорит мать Пети.
Пете ужасно смешно. Он ясно видит на своих ножках ботинки из папиросной бумаги. Его очень интересует вопрос: можно ли будет беспрепятственно скакать в ботинках из папиросной бумаги?
«Скакать позволят, — решает он, — а вот в лужи лезть и шлепать ногами по воде не позволят!»
— Вот куплю ему железные ботинки, будет он тогда знать, — грозит отец…
Пете безумно хочется сейчас же услышать от отца: что именно он, Петя, будет тогда знать? Но отец держит это в секрете.
— Железные! — шепчет он. — Вот, значит, как кочерга!!
Петя жмурит глаза, стараясь представить себе железные ботинки. Ничего не выходит! Кочерга никак не может принять в его воображении формы ботинок.
«На каждую ногу по кочерге», — думает Петя. Но даже две кочерги не дают ему желанного представления.
Пете скучно. Он начинает придумывать: что бы такое интересное сделать, за что бы не попало от родителей? Он придумывает. Правда, это очень интересно, но уверенности, что отец не крикнет, у него нет! Однако он начинает перебирать пальцами нижнюю губу, от этого получается своеобразная музыка на мотив: бббу-у-бббу-у-у-ббб…
На третьем аккорде отец кричит:
— Петька, перестань!
Петя вздрагивает и машинально всовывает всю пятерню в рот.
«Мне не позволяет, а сам маленькой Лизочке делает, когда берет ее у няни!» — думает Петя, кидая на отца недружелюбные взоры. Колин папа лучше, внезапно решает он и начинает мечтать о том. как было бы хорошо, если бы Колин папа стал его папой, а его папа — Колиным.
— Попало бы тогда Кольке! — злорадно усмехается Петя.
Но через секунду-другую ему вдруг становится жалко-жалко своего папку.
«Колин папа лысый, а у моего кудри, у Колиного папы нет бородки, а у моего есть: мой папа лучше!» — решает он и, под наплывом смутного горячего чувства, говорит вслух:
— Я тебя никому не отдам!
— Что?! — удивленно спрашивает отец.
— Ничего! — торопится Петя отказаться от своих слов.
— Как — ничего?! — сердится отец.
— Он стал лгунишкой! — говорит мать.
— Ты должен повторить свои слова! — настаивает отец.
Петя молчит.
— Н-ну! — понукает отец.
Петя упрямо молчит. Смотрит в пол. Углы рта понемножку начинают отвисать. Вихрем кружатся в голове мысли. Он что-то вспоминает. Вспомнил!
— А у меня сегодня, — говорит Петя деловым тоном, — из ноги кровь бежала!.. Как слезки по щекам…
Лица отца и матери Пети сразу меняются.
— Кровь?! — в один голос восклицают они.
Петя радостно взвизгивает, подымает одну штанину и показывает небольшую ранку.
— Это я в кухне об гвоздик зацепился!
— Видишь… Это все потому, что ты папы и мамы не слушаешься! — говорит отец.
— Сколько раз я тебе говорила: не смей ходить на кухню! — сердится мать. — Ну вот, очень рада: так тебе и нужно!!
Но, очевидно, она не очень рада и ранку не находит нужной, ибо принимается обмывать ее и перевязывать.
Петя же действительно и очень рад. и ранку находит нужной: ему теперь весело. Ему, в глубине души, даже жалко, что и на другой ноге нет такой же ранки.
Перевязка сделана.
— Сиди смирно! — приказывает мать.
Сидеть смирно, когда хочется побежать к товарищам и похвастать перевязкой, — ужасно трудно! Но Петя пытается добросовестно выполнить приказание.
Колька, верно, делает теперь пирожки из песку, а Манька покупает их!
Под влиянием этой мысли Петя срывается с дивана и вприпрыжку бросается к двери.
— Куда?! — останавливает отец.
— Пирожки делать, — отвечает Петя, нетерпеливо перебирая ногами.
— Опять перепачкаешься! — говорит мать.
— Играй здесь!., вот кубики, — велит отец.
Петя хмурится, но садится на корточки подле стула, на котором лежат кубики.
— Колька делает пирожки, а я должен играть в кубики… Кубики все такие же. а пирожки сломаешь, и можно сделать новые… Очень весело! — вздыхает он, возводя какую-то постройку.
— Ну вот, хороший мальчик! — говорит мать.
Петя не любит быть хорошим мальчиком: всегда он хороший тогда, когда ему скучно.
Петя сердито ставит кубики один на другой. Постройка не выдерживает резких движений Пети и с грохотом рушится.
— Этот мальчишка меня с ума сведет! — кричит отец. — Это мой тиран!!
Петя прячется за диван. Петя сидит там, затаив дыхание.
«Как это я папу сведу с ума? — думает Петя. — Вот когда папа сказал, что сведет меня в кинематограф…»
— Я его высеку: этим кончится! — обрывает Петины мысли возглас отца.
Петя забывает, что он мужчина, что «плачут только девчонки», и заливается громким плачем, в котором доминирует гласная «о».
Отец комкает газету, швыряет ее на пол и. хлопнув дверью, выбегает из комнаты.
Учитывая этот факт, Петя сразу спускает плач на два тона ниже.
Теперь доминирует уже гласная «а».