Я в брюки не засовываю руки,
Рукам я с детства воли не даю.
Я на мужчинах уважаю брюки,
На девушках лишь юбки признаю.
Я телом и душою чист, поверьте,
Держусь лишь на моральном багаже.
Я буду в «М» ходить до самой смерти,
Хотя меня и посылают в «Ж»…
Страсть охоты, подобная игу,
И людей покорила и псов…
Занеси меня в Красную книгу,
Словно редкого зверя лесов.
___
Вижу ряд угрожающих знаков,
В мире зло громоздится на зло.
И все меньше становится яков.
Уменьшается племя козлов…
Добротой в наше время не греют.
Жизнь торопят — скорее, скорей!..
Жаль, что люди все больше звереют,
Обезлюдело племя зверей.
Век жестокий, отнюдь не толстовский.
Скоро вовсе наступит конец.
Лишь останется Яков Козловский,
Красной книги последний жилец.
Все началось в море. Мы тоже вышли из моря, но забыли об этом.
Я сидел на клотике и думал о Фидии. Мидии плавали где-то внизу и не обращали на меня внимания.
Я думал о том, что обязательно буду писателем. Было ясно, что настоящим писателем, как Виктор Гюго или Юлиан Семенов, мне никогда не стать, но желание было огромным.
В жизни все относительно. Прав был старик Эйнштейн. Я с ним совершенно согласен. Эйнштейн — это голова. Наш старпом дядя Вася — тоже голова. Сидя в гальюне, он читает Метерлинка в подлиннике.
И тут я вспомнил о Крузенштерне. Он был адмиралом и проплыл вокруг света. Он не писал путевых заметок, поэтому у его команды никогда не вяли уши.
Корабельный кот смотрел на меня из трюма зеленым глазом. Мы не любили друг друга. Он был соленым, как моя проза. К тому же он презирал психоанализ и вечно путал экзистенциализм с акселерацией. За время плавания он облысел, чем вызывал во мне глухое раздражение.
Я сплюнул вниз, застегнул бушлат и стал думать о вечности.
Что-то стало холодать.
Ты кроши,
кроши,
кроши
Хлебушек на снег.
Потому что воробей
Ест, как человек.
___
Ты пиши,
пиши,
пиши.
Сочиняй весь век.
Потому что пародист
Тоже человек.
Он не хочет затянуть
Туже поясок,
Для него
твои стихи —
Хлебушка кусок.
Ты пиши
и мой призыв
Не сочти за лесть,
Потому что пародист
Тоже
хочет
есть!
Ах, все-таки душевные ребята,
едрена мать, в России слесаря!
___
Я не люблю поэзии эстрадной,
отравы для неискушенных масс,
крикливой, стадионной,
стыдно-стадной,
едрена корень, это не для нас!
Не надо мне поэзии витийской,
не публику ценю я, а народ!
С каких же пор
в поэзии российской,
едрена лапоть, все наоборот?!
Губами, пересохшими от жажды,
собравшись с духом,
стоек и упрям,
забуду ль, как стихи читал однажды,
едрена вошь, российским слесарям!
Они плевали смачно и курили,
чумазые, но к слову не глухи,
как слушали они,
как говорили:
едрена мать, отличные стихи!
И вот я иду дорогой.
Не чьей-нибудь, а своею,
К друзьям захожу под вечер.
Не к чьим-нибудь, а своим.
___
Я меряю путь шагами.
Не чьими-то, а моими,
Ношу я с рожденья имя,
Не чье-нибудь, а свое.
На мир я смотрю глазами,
Не чьими-то, а своими,
И все, как поется в песне,
Не чье-нибудь, а мое.
Вожу я знакомство с музой.
Не с чьей-нибудь, а моею.
Бывает, стихи слагаю,
Не чьи-нибудь, а свои.
Иду в ресторан с женою,
Не с чьей-нибудь, а своею,
Друзья меня ждут под вечер.
Не чьи-нибудь, а мои.
Я потчую их стихами,
Не чьими-то, а своими,
Я им открываю душу.
Не чью-нибудь, а свою.
Стихами по горло сыты,
Не чьими-то, а моими.
Они вспоминают маму,
Не чью-нибудь, а мою…
Непрерывно,
С детства,
Изначально
Душу непутевую мою
Я с утра кладу на наковальню.
Молотом ожесточенно бью.
___
Многие
(Писать о том противно;
Знаю я немало слабых душ!)
День свой начинают примитивно —
Чистят зубы,
Принимают душ.
Я же, встав с постели.
Изначально
Сам с собою начинаю бой.
Голову кладу на наковальню.
Молот поднимаю над собой.
Опускаю…
Так проходят годы.
Результаты, в общем, неплохи:
Промахнусь — берусь за переводы,
Попаду —
Сажусь писать стихи…
Выпью вечером чаю,
в потолок посвищу.
Ни о ком не скучаю,
ни о чем не грущу.
___
Я живу не скучаю,
сяду в свой уголок,
выпью вечером чаю
и плюю в потолок.
От волнений не ежусь,
мне они нипочем.
Ни о чем не тревожусь
и пишу ни о чем…
Выражаю отменно
самобытность свою.
Посижу вдохновенно
и опять поплюю.
Наблюдать интересно,
как ложатся плевки…
Да и мыслям не тесно,
да и строчки легки.
Чтим занятия те мы,
что пришлись по нутру.
Есть и выгода: темы
с потолка я беру.
И плевать продолжаю
смачно,
наискосок.
Потолок уважаю!
К счастью, мой — невысок.
Я пил из черепа отца
За правду на земле…
— Скучное время, — поморщился Гёте и встал.
Взял хворостину и ею меня отстегал.
___
Один, как нелюдь меж людьми.
По призрачным стопам,
Гремя истлевшими костьми,
Я шел по черепам.
Сжимая том Эдгара По,
Как черный смерч во мгле.
Как пыли столб, я мчался по
Обугленной земле.
Еще живой, я мертвым был,
Скелет во тьме белел…
Из чашечек коленных пил,
Из таза предков ел.
Блестя оскалами зубов.
Зловещи и легки.
Бесшумно змеи из гробов
Ползли на маяки.
Я сам от ужаса дрожал
(Сам Гёте мне грозит!)
И всех, естественно, пужал
Загробный реквизит.
Я шел, магистр ночных искусств.
Бледней, чем сыр рокфор…
Прочтя меня, упал без чувств…
Знакомый бутафор…
Пахнуло чем-то непонятным
На вкус, на запах и на цвет.
Пахнуло чем-то необъятным:
И вышел на берег поэт.
___
В природе было первозданно,
В дубраве соловей дерзал.
Природа пахла несказанно.
Благоухала, я б сказал.
Короче, запах был приятный.
Но наступил внезапно шок.
Возник какой-то непонятный,
Какой-то странный запашок.
Вообще-то неоткуда вроде,
И стадо вроде не прошло…
Но бедной матушке-природе
Понятно, что произошло.
И отчего не стало рая,
Померк как будто белый свет.
В кустах, природу обзирая.
Сидел задумчивый поэт!
…рать призраков
и образов Чека —
пенсне Лаврентия,
Ежова рукавица,
скелет Ягоды, челюсть Собчака.
___
История палачеством богата.
Мы помним их, предавшихся греху,
в те дни, когда вставали брат на брата,
на свекра тесть, золовка на сноху.
Пытали нас, зверея год от года,
Дзержинский, Яков Мовшевич Свердлов,
Еврей грузинский Берия, Ягода,
и Лейба Троцкий и троцкист Ежов.
Их много, вурдалаков, в ус не дувших,
сажавших на кол вместо стульчака…
Но среди всех сатрапов лет минувших
всплывает жуткий образ Собчака.
Вокруг роятся «демократов» лица,
но главный он — я повторяю вновь:
Собчак — палач, садист, детоубийца,
младенцев православных пьющий кровь.
Способен распознать его не всякий,
он может — вот его «демократизм»! —
Невзорова добить, взорвать Исаакий,
Фонтанку повернуть в капитализм.
…Но не успел я вникнуть в глубь кошмара,