Он долго всматривался в стоящего перед ним босого оборванца, молча вздыхал, стуча сандалией о сандалию, думал.
— Ну, — спросил наконец Пилат, переминаясь с ноги на ногу и проклиная иудейскую жару, — упорствуешь, Назаретянин?
— Упорствую, батюшка.
— Так ведь распнут тебя. Не боишься?
— Боязно, — помялся Иисус, — и неохота. Да куда ж деваться? Надо мне. Иначе христианство не возникнет.
— Ну, гляди, — огорчился Пилат, — жаль мне тебя. Я ведь тоже лицо историческое. И мне деваться некуда. Историю не перепишешь… Ты бы подумал еще маленько… Я бы тебя, если одумаешься, из страны выслал — и все дела! А так — умываю руки!
— Думал уже, — хмуро сказал Иисус. — Поздно. Идти надо.
— Ладно! — вздохнул Пилат и махнул рукой, не замечая Авгия Конюшниева, появившегося на Арочной террасе, но невидимого потому, что предстоит ему возникнуть на земле в далеком двадцатом веке…
Часть третья
Дальнейшие события по законам новейшего романа не имеют к предыдущему ни малейшего отношения.
Известной пословице вопреки погибли голодные волки, но при этом и овцы не остались целы…
А единственное светлое пятно в романе — репутация автора, да продлит бог его дни во славу убиваемой, но никак не умирающей русской литературы, что возрождается, кипя и стеная, сама из себя…
Кто, скажите, в землю бросил семя жизни на бегу?
Задаю себе вопросы,
а ответить не могу.
___
Что в мужчине потрясает?
Он у жизни не в долгу.
И, бывает, что бросает
семя жизни на бегу.
Я и сам успеха ради
то бегу, то семеню…
И, бывает, что, не глядя,
землю-мать осеменю.
Что потом — плевать мужчине:
дескать, милая, рожай!..
Не по этой ли причине
все у нас неурожай?
Но порой чешу я темя,
стихотворец-эрудит;
если каждый бросит семя,
от кого земля родит?
А поскольку член Литфонда,
примириться не могу
с разбазариваньем фонда
семенного на бегу.
Я до тебя не понимала.
Какой недюжинный запас
Тепла, душевного накала
Вложил завод когда-то в нас.
___
Я мало в жизни понимала.
Тепло надежд в душе храня.
В меня родной завод немало
Вложил накала и огня.
Но в жизни счастья я искала,
Вдоль по течению гребя…
Еще какого-то накала
Мне не хватало без тебя.
Клянусь, что без объятий милых
Мне не прожить теперь и дня.
Да весь завод вложить не в силах
Того, что ты вложил в меня!
Я часто думаю о том, что случилось бы, начни Лев Толстой свой роман с такой фразы: «Все смешалось в доме Аннинских»?
Так вот. Не ищите в моей книге того, чего в ней нет.
Это необходимое замечание. Хотя я и не намерен перечислять, чего НЕТ в моей книге. Это не входит в мою задачу и заняло бы слишком много времени.
Задача вдумчивого читателя — найти то, что в этой книге ЕСТЬ. А это очень нелегко.
…Рассмотрим некоторые произведения нашей поэзии, прозы, а заодно и драматургии. Что мы увидим?
Мы увидим властно-стальные линии сюжетов, врезающиеся в аморфные тела псевдоноваций, которые по рецепту адептов бесстильно-массовидных абстракций выдаются за аксессуары полифонических, раздробленно-обессиленных и орнаментально-додекакофонических категорий, но и те представляют собой лишь одну грань пунктирно-экспроприативной субстанции, опирающейся на высшую зеркально-хаотическую альтернативу, создающую всепобеждающе-расслабленный, понятийно-эллипсообразный, интуитивно-сдублированный, расплавленно-конкретизированный и неповторимо-интерпретированный антураж.
Так что же представляется мне основным в современном развитии литературного процесса?
Лабардан-с и эпатаж!
Меня не так пугают психи —
Они отходчивы.
Смелы.
Боюсь восторженных и тихих:
Одни глупы.
Другие злы.
___
Не всем дано понять, возможно.
Полет
Возвышенных идей.
И мне тоскливо и тревожно
Среди
Вменяемых людей.
Совсем другое дело — психи.
Порой буйны.
Порой тихи.
С каким они восторгом тихим
Бормочут вслух
Мои стихи!
Их жизнь близка мне и знакома,
Я среди них Во всей красе!
Я им кричу: «У вас все дома?»
Они в ответ кричат:
— Не все!
Да разве выразить словами
То, как я.
Удовлетворен.
Ведь я и сам — но между нами!
С недавних пор
Наполеон!
Мой дядя, самых честных правил, когда не в шутку занемог животом, позвонил и попросил непременно зайти. Я пошел. Вот парадный подъезд, в котором не только по торжественным дням, а всегда пахнет водкой, кошками и еще чем-то.
Дядя напоминал собой утоплый труп мертвого человека.
Свеча горела на столе. Свеча горела, потому что как раз перед моим приходом выключили электричество.
Я понял все. Хотя его пример другим наука, но какой же русский не любит острой еды! Какой-то повар-грамотей накормил сегодня дядюшку не иначе как щами со свиной головизной или еще какой-нибудь дрянью.
— Скажи-ка, дядя, — сказал я, — ведь недаром говорил тебе доктор, чтобы ты на диете сидел. Умер вчера сероглазый король от заворота кишок. Да, были люди в наше время, да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными очами, но ты же прекрасно знаешь, что мясо в твоем возрасте противопоказано!
Я сидел и говорил. Дядя лежал и молчал. Мы были с ним, как два берега у одной реки.
Вышел я от дядюшки поздно ночью один на дорогу. Сквозь туман милиционер блестит. Ночь, как вы сами понимаете, тиха, а поскольку бога нет, то пустынная улица внемлет исключительно его гулким шагам. Звезда с звездою говорит о конфликте дядей и племянников.
Мисюсь, я взбесюсь!
В детстве, не знаю почему, я ужасно любил приврать. Я врал всем, во всем, всегда и везде. Причем без всякой пользы для себя.
Потом я заметил, что все люди тоже врут на каждом шагу неизвестно почему и зачем.
Когда я вырос, то стал писать смешные рассказы, в которых со свойственным мне оптимизмом описывал собственную кончину.
Как сейчас помню свои последние похороны.
Перед тем как меня вынесли из Малого зала Центрального дома литераторов, состоялась легкая непринужденная панихида.
— От нас ушел великий, замечательный писатель, — врал по бумажке один из секретарей Союза, который сделал все для того, чтобы я преждевременно покинул этот свет.
— Мы потеряли величайшего драматурга по-истине шекспировской мощи, — врал второй, который при жизни называл мои пьесы «собачьим бредом».
— Перед его талантом бледнеют такие корифеи драматургии, как Штейн, Шток, Крон, Прут, Тур, Зак, Крепе, Минц и Радзинский, — врал третий, который периодически путал Брехта с Крахтом.
— Он был нашей национальной гордостью, — врал четвертый, который считает и по сей день, что русскую литературу погубили интеллигенты, евреи и франкмасоны.
— Дружить с ним было редким счастьем, его дружба согревала меня всю жизнь, — врал пятый (кстати, это был Григорий Горин), который меня всегда недолюбливал. Впрочем, я его тоже недолюбливал.
— Это был глубоко порядочный человек, — врал шестой, у которого, погорячившись, я соблазнил жену, и, как выяснилось впоследствии, совершенно напрасно.
— Его душа и помыслы были чисты, как горный снег, — врал седьмой, который при жизни называл меня не иначе как «гнидой».
Потом принесли венок, перевитый траурной лентой с надписью: «Незабвенному Аркадию Шморканову от ЦК профсоюза обделочного комбината им. Клары Цеткин».
.. А я лежал с закрытыми глазами и слушал речи. Потом мне все это надоело, и я уснул навсегда.
Поэтому у меня ко всем огромная просьба: я никакой не писатель, я никогда ничего не писал, вы ничего моего не читали, и вообще — идите вы все и не оглядывайтесь…
…Как возможно с гордою душой
Целоваться на четвертый вечер
И в любви признаться на восьмой?!
Пусть любовь начнется. Но не с тела,
А с души, вы слышите, — с души!
___
Девушка со взглядом яснозвездным.
День настанет и в твоей судьбе.
Где-то как-то рано или поздно
Подойдет мужчина и к тебе.
Вздрогнет сердце сладко и тревожно,
Так чудесны девичьи мечты!
Восемь дней гуляйте с ним, и можно
На девятый перейти на «ты».
Можно день, допустим, на тридцатый
За руку себя позволить взять.
И примерно на шестидесятый
В щеку разрешить поцеловать.
После этого не увлекаться,
Не сводить с мужчины строгих глаз.
В губы — не взасос! — поцеловаться
В день подачи заявленья в загс.
Дальше важно жарких слов не слышать:
Мол, да ладно… ну теперь чего ж…
Так скажи: — Покеда не запишуть,
И не думай! Убери… Не трожь!..
А лишь потом, отметив это дело
Весело, с родными, вот теперь
Пусть доходит очередь до тела.
Все законно. Закрывайте дверь.