Антология смерти — страница 46 из 60

Свинтус когда-то говорил, что единственный способ сохранить чувства в семье – каждому любить с полной самоотдачей, не считаясь, кто любит сильнее, кто сделал больше для семьи, и кто занимает более выгодную позицию во внешнем мире. Так же и в работе. Единственная возможность не развалить дело – каждому работать на полную катушку, делать всё от тебя зависящее, не завидовать успехам коллег, не обвинять их в недостаточном усердии, и, главное, не транслировать на работу личные отношения.

Единственное, что могу я сделать сейчас для Черубины, это с должной тщательностью выполнять все зависящие от меня куски работы, не обращая внимания на ошибки в Артуровских действиях. Всё-таки как тяжело не иметь права давать указания тем, кто не слушает советов…

* * *

Я валяюсь с ручкой и тетрадкой, старательно изображая человека, ведущего всё-таки дневниковые записи. Новый день настойчиво выцарапывает меня из постели, с медицинским скептицизмом выскребает, как едва зачатого младенца из утробы матери. В последний раз этим летом – из постели собственной, не гостиничной…

– До свидания! – заботливо поправляю постели подушку, – Жди верно, стольких слёз моих и пустых надежд свидетельница! – В последнее время манера разговаривать с вещами вошла в привычку, и я от неё даже не шарахаюсь. Виною одиночество. Добровольное затворничество, избавляющее меня от необходимости лгать близким людям. Все живые собеседники напрочь вычеркнуты из моей жизни. Остались деловые партнёры и давно умершие авторы никогда не умирающих книг. /Нет мудрее и прекрасней средства от тревог,/Чем ночная песня шин./Длинной-длинной серой ниткой стоптанных дорог/ Штопаем ранения души/ – подбадривает Визбор. В противовес ему, голосом Вертинского напевает Тэффи/ К мысу радости, к скалам печали ли,/К островам ли сиреневых птиц,/Все равно, где бы мы ни причалили,/Не поднять мне тяжелых ресниц./ Даже они разговаривают между собой, вычеркнув меня из диалога. Я им не интересна: за последний месяц не написала ни одной поэтической строчки.

– Это потому, что вы пишете книжку! – наспех отделался от моих ироничных жалоб на творческое бессилие всезнающий Пашенька. Он нагловато заходил вчера. С трупиками цветов («Но не в горшках же мне их Вам дарить?!») и тысячей извинений («Я обдумал нас… Надо держаться вместе…»).Нет ничего унизительней для поэта, чем с головой погрязнуть в прозе. Тем более, в прозе жизни… Но всезнающим этого не понять, и я не стала переубеждать Пашеньку. Заходил он для одного, а сделал совсем другое – забрал остатки своих вещей. Прогнала дружески, но попросила на какое-то время исчезнуть и у меня не появляться. Не из гордости (обижаться мне было совсем не на что), не из нежелания (уж чего-чего, а желания у меня хватает, и уже на вражину-Артура я поглядываю, как на особь мужского пола)… Прогнала от элементарной брезгливости. Пашенька по привычке разоткровенничался, признался, что «завёл себе девушку»…

– Хорошая она, совсем как девочка… Надо ж и мне когда-нибудь семью заводить, – невинно улыбался он, – Но это ничего не значит. Мы – это мы, и, что бы ни происходило, вы всегда останетесь для меня…

Далее следовал длинный перечень званий, которые меня взбесили, скорее, чем порадовали, и я едва сдержалась, чтоб немедленно не выставить Пашеньку вон. Если б он просто зашёл сообщить, что влюбился и счастлив, или бы заглянул по старой дружбе соскучившийся, о нынешней своей жизни меня не просвещая, я бы восприняла нормально. Но вся эта демагогия и философствования на пустом месте были нам совсем не к лицу.. Пашенька старательно пытался узаконить собственное блядство, призывая меня в помощницы…

– Да, я не хочу прерывать нашу связь! – провозглашал он тоном кающегося преступника, и тут же кидался оправдываться, – А как ещё может быть? Кто Вас познал, тот навек пропал… Снитесь, мучаете…

Окончательное решение о разрыве даёт право судить непредвзято: в Пашеньке я сейчас видела фальшивого насквозь восторженного юношу, политого пафосом, как грильяж шоколадом. Осознав собственное несовершенство, можно терзаться, можно стараться исправиться, а можно попросту узаконить его. Пашенька решил следовать последнему варианту, и мне с ним стало не по пути. В моей жизни и без того слишком много узаконенной лжи и грязи.

– Вы – ловушка, единожды прельстившись – не выберешься! – поэтизировал он, лишая меня возможности вставить своё веское «нет». – Она – Елисейские поля – место, побывать в котором мечтаешь, но и боишься – вдруг шарахнет разочарованием. Понимаете? Я не хочу терять вас обеих…

Мне было как-то даже стыдно выслушивать все эти «ахи». Пашенька хлюпал оправдательными словами, с каждым из них становясь всё гаже и гаже…

– С Вами можно гореть, безумствовать, подрывать устои! – восхвалял он, чем-то походя на раннего Свинтуса, – Это так сказочно, Марина! Но иногда непереносимо, – это в нём говорил уже Свинтус поздний, – Вы – зыбкая опора, и пытаясь схватить вас в реальности, всегда остаёшься с пустыми руками. Как тогда, когда я прочёл тот текст… Думал, что знаю вас и получил по морде… Век не забуду. Но теперь это не страшно. Думайте, что хотите, творите, что вздумается… Просто пусть я тоже буду в списке этих ваших приключений. Нам ведь хорошо вместе? А тылы я найду и в других…Ой, – Пашенька не сомневался в своем всепрощении, но все же кокетливо решил извиниться, – Ничего, что я так прямолинейно? Так важно, оказывается, поделиться, выговориться…

– Выхвастаться тебе важно, – отрезала я, скрывая за иронией бешенство. Какие приключения?!?! О чём он говорит?!?!? Полгода нос к носу (не говоря уже о других частях тела, которыми соприкасались) дважды в неделю сталкивались, а он настолько плохо меня знает. /Я никогда не хотел, быть первым из всех,/ Но я не терплю быть вторым/ – вот, в сущности, мой ему ответ. Но ругаться я не стала:– Тебе важно порисоваться, показать, как легко ты вылечиваешься от разлук новыми встречами. Но это не плохо. Вылечивает – лечись. Главное, чтоб ты это всерьёз, а не назло мне.

В его глазах я, должно быть, чертовски великодушна. Надо выговориться? Обращайся, свободные уши всегда ждут вас. Надо кончить? Пожалуйста, все необходимые резервуары и катализаторы к вашим услугам. Надо испражниться? Не проблема. Душа распахнута, срите, пардон, сколько влезет, а влезет в неё много, потому что натура я широкая, глубокая и разносторонне развитая…

– Нет-нет, совсем не назло – отмахнулся Пашенька простодушно, – Смотрю, сидит… Не красавица, но как бы светится изнутри. Разговорились, пошёл провожать. Покорила неординарным юмором. Спрашиваю: «Не знаете, кому этот памятник?» А сам с умным видом в мраморного мужика какого-то свёрнутым журналом тычу. «Не знаю», – отвечает с улыбкой, – «Но, если б знала бы, обязательно бы вас познакомила». Ну, тут я совсем купился… Скажите, здорово? И стал ухаживать. С работы встречаю, в кино вожу… С остальным не слишком настаиваю, тут – вы моя властительница. Помню всю, до мельчайших чёрточек… Потому и пришёл налаживать отношения…

/Вся я теперь заторможенная. Даже ревность просыпается только по отношению к тому, что давно уже кануло/ – призналась дневнику Цветаева в свой самый страшный период. Вынужденно вернувшись в Союз, она не узнает родную Москву. Все, что было дорого сердцу – изувечено и выкорчевано. Все, кто был «своим» уничтожены, или раздавлены страхом перед уничтожением. Цветаева ревнует. Ревнует вполне обосновано. Это её город! Какое право чужие имели касаться его своей краснотканной плоской культурой? Кто посмел срывать кресты? Это её дом! Кто заселил его чужими людьми? Кто срубил её любимую иву? /Выпита, как с блюдца/Донышко блестит,/Можно ли вернуться,/В дом, который срыт/… Это её семья! Кто втянул её мужа в работу на НКВД? Кто запудрил дочери мозги идеями о союзе возвращения на родину? Кто арестовал сестру? Это её жизнь! Уберите лапы от того, что вам не принадлежит. Цветаева величала эти свои чувства «нелюбовной ревностью», утверждая, что ревность другая «любовная» совсем ей не свойственна, разве что в шутку… Даже стихотворение своё о вполне конкретных чувствах к вполне конкретному мужчине, назвала она «попыткой ревности», подчёркивая, что чувство это для неё непривычно. Фанатизм и гуманизм, на её взгляд, всегда лежали на разных полюсах. Любовь и жажда присвоить всегда казались ей противоположными чувствами. Мне тоже. И я тоже, как и Цветаева, обманывала сама себя относительно собственной неревнивости.

/Ложь, будто ревнуют – когда любят. Ревнуют – когда видят угрозу своим имущественным правам на другого. Нелюбимых ревновать легче – их ведь проще считать вещью…/

В первый раз я поняла, что Марина Ивановна человек очень даже ревнивый, когда читала рассказ о её встречей с Надеждой Мандельштам. Цветаева любила Мандельштама. Как друга, как коллегу, как ученика и учителя в одном лице. Это был безумный платонический роман, с массой знаменитых и по сей день посвящений друг другу, с бесконечными разговорами и взаимной недосказанностью. Окончилось всё это скоропостижным отъездом Мандельштама, тёплой дружеской перепиской и потоками сплетен современников. А потом Мандельштам женился. Это всё изменило. Марина вдруг почувствовала се6я ущемлённой. Потом был визит супругов Мандельштам к поэтессе Цветаевой. И что? Едва глянув на супругу Осипа, демонстрируя всем своим видом, что «нам, поэтам, дела нет до всяких бытовых подробностей жизни друг друга», она радостно верещит: «Мандельштам!» Вешается на шею и тут же приглашает пройти в комнату посмотреть маленькую Алю. «Мандельштам! Пойдёмте к Але! Вы же помните мою дочь? А вы подождите здесь!» – это строго и в сторону гостьи, – «Аля не терпит посторонних…» Позеленев от злости, Мандельштам наскоро распрощался, и буквально волоком утащил жену, ничуть не обиженную, а, напротив, заинтригованную таким неслыханным обращением. Что толкнуло чуткую и всегда радующуюся новым знакомствам Марину, так странно повести себя? Выходит, всё-таки ревнива? А если вспомнить то, как Марина Ивановна расставалась с Софией Парнок, и как страдала из-за новых увлечений бывшей подруги, то сомнений в цветаевской ревнивости уже не остаётся. Скрывая от самой себя это качество, Цветаева нарочно провоцировала ситуации, подстрекающие к срыву. Нет, естественно, речь не о том последнем срыве, затянувшем в петлю, там дело было куда в более серьёзных вещах. Но всю юность Цветаева с упорством мазохиста раздирала себе душу, нарочно сталкивая тех из своих «поклонников», кто – она знала – безумно увлечется друг другом. Сталкивала и страдала, ощущая себя позабытой.