— Вот он, товарищ майор! — вдруг воскликнул парень, указывая на куст жасмина. Стакан повис между ветками.
Майор завернул его в платок и спрятал в полевую сумку...
Понятые ушли, а Головко остался в домике Остапенко. Он распахнул окно, но задернул цветастые ситцевые занавески и удобно устроился в старом кресле.
«Наверное, здесь любил сидеть хозяин, этот самый Петр Остапенко, — подумал майор. И удивился: — Собственно, почему «любил»? Не любил, а любит! Думается мне, скоро Остапенко вновь вернется сюда и сядет в это кресло. Только вот друга его уже не возвратить...»
Закрыв глаза, Головко перебирал в памяти подробности дела.
Соседка Остапенко, учительница, привлеченная в качестве понятой, сказала, что, когда друзья бражничали, они никого не приглашали к себе. Сидели вдвоем и, как рассказывал ей сам Остапенко, «вспоминали молодость и тех, кто в душе живет, кого сожгли гитлеровские гады». Опьянев, они обычно запевали одну и ту же старую белорусскую песню о перепелочке...
Конечно, при этих воспоминаниях о прошлом третий был бы лишним.
И все же на этот раз с ними за столом был кто-то третий! Видимо, этим человеком мог быть только тот, кто тоже помнил и погибших подруг, и детей лесников, и лесные белорусские дороги, и деревни, где проходила молодость друзей... Есть ли такой человек в лесхозе? Может, он появился недавно?
Но почему ушел домой Свиридов? И где был хозяин дома, когда тот, третий, снял со стены его ружье и выстрелил?
«Интересно, осмотрел ли лейтенант Захаров ручку на окне? На ней могли быть следы, — подумал Головко. — Впрочем, убийца, видно, принял меры и к тому, чтобы на ружье не осталось никаких отпечатков пальцев, кроме хозяйских».
Майор открыл глаза и посмотрел на оконную занавеску. Ситец, совсем новенький, ни разу не стиранный, смялся в том месте, где через занавеску брались за ручку рамы. Да, этого, третьего, голыми руками не возьмешь...
Головко поднялся с кресла, захлопнул окно и вышел из домика, заперев двери.
Минут через пять он уже был в отделе кадров лесхоза, единственным работником которого был парторг Николай Николаевич.
— Здравствуй, начальник! Рад тебя видеть, — улыбнулся он, протягивая руку майору. — Чай будем пить? Хорошо, брат, что сам решил заняться этим делом. А то боюсь, что твой лейтенант дров наломает. Таинственности да важности в нем слишком много.
— Молодой он еще. А молодость часто человека пошатывает...
— То-то, что пошатывает! А Петр Иванович из-за этих пошатываний за решетку угодил. И в поселке недобрые слухи идут, что милиция невинного посадила. Уважают у нас этого человека за доброту, за сердечность уважают. А вы его за решетку!
— Ну, для этого есть серьезные основания, — возразил Головко. — Улики, как говорится, железные.
— Ох и люди вы, милицейские! — нахмурился Николай Николаевич. — Для вас главную роль играет не сам человек, не душа его, а разные там анализы и отпечатки! Значит, и ты прежде всего отпечатку веришь, а людям — нет?!
— Не горячись, парторг! — усмехнулся Головко. — Чайник выключи, закипел уже! Анализам и отпечаткам надо верить. Сказать тебе по правде, я почти уверен, что все эти улики подтасованы чьей-то рукой, а Остапенко — не убийца...
Рука парторга с заварным чайником замерла над стаканом.
— А кто, ты знаешь?
— Еще нет. Скажи-ка мне, Николай, земляки Остапенко и Свиридова в лесхозе есть? Кто-нибудь еще из Белоруссии?
— Горбатенко, звеньевой, белорус, из-под Гомеля...
— Сколько ему лет?
— Молодой совсем. Только что женился...
— Так! Еще кто?
— Лесовод наш, Зенкевич, в Белоруссии, на Полесье, работал...
— Сколько лет Зенкевичу?
— Да лет тридцать пять...
— Еще, еще вспоминай!
— Больше вроде нет, — покачал головой Николай Николаевич. И вдруг воскликнул:— Стой! Есть еще один белорус! Канцевич Семен Федорович. Три дня тому назад по рекомендации Остапенко принят на должность звеньевого в лесопитомник. Говорил Остапенко, что они друзья по партизанскому отряду...
«Похоже, что Канцевич и есть этот третий, — подумал Головко. — Недавно прибыл... Знает Остапенко да и, наверное, Свиридова тоже».
— Личное дело на него имеется?
— Вот, пожалуйста! — Парторг перебрал несколько тоненьких папок, лежавших на краю стола, подал одну майору.
Головко раскрыл ее. С фотографии на него смотрело благообразное немолодое лицо. В листке по учету кадров значилось, что с 1941 по 1943 год Канцевич находился в партизанском отряде, затем угодил в фашистский концлагерь, откуда был освобожден Советской Армией.
«Неужели он?» — подумал майор, разглядывая фотографию. И спросил:
— Где он сейчас, Канцевич?
— На работе, в лесопитомнике.
— А живет где?
— Рядом, в общежитии. Только думается мне, что опять вы идете по ложному следу. Канцевич — солидный человек, в прошлом партизан, друг Петра Ивановича. И внешность у него солидная, располагающая...
Майор Головко невесело усмехнулся.
— Эх, товарищ парторг! Обычно бывает, что у самых заядлых жуликов весьма почтенная внешность. Иначе им нельзя... То-то здорово было бы, если можно было по внешности преступника распознавать! Пойдемте-ка по общежитию пройдемся. Только так, чтобы никто не догадался, какой комнатой мы интересуемся.
Из общежития майор Головко вынес еще один стакан, изъятый из комнаты Канцевича и имевший явные отпечатки его пальцев. Взамен был оставлен другой такой же стакан.
Головко даже не узнал Остапенко, настолько этот сгорбившийся человек не походил на того краснощекого богатыря, которого он видел спящим на нарах. Лесник безразлично смотрел в пол и даже не поднял глаз, когда майор вошел в комнату. Только руки, крепкие, сильные руки рабочего человека не хотели, не могли оставаться в бездействии. Они все время двигались, что-то мяли, поправляли одежду.
— Товарищ майор! — начал докладывать лейтенант Захаров. — Заканчиваю допрос Остапенко. Он показывает...
— Не надо! — остановил его майор. — Дайте протокол допроса.
Усевшись на расшатанный стул, майор принялся читать протокол. Читая, Головко время от времени бросал быстрые взгляды на Остапенко. Тот сидел все так же неподвижно, уставившись в пол, и только руки его продолжали растерянно теребить одежду.
— Так я все же не понимаю, гражданин Остапенко, — обратился к нему майор, — стреляли вы или не стреляли в Свиридова?
Могучие плечи Остапенко напряглись и опали.
— Да не знаю я, товарищ майор! Ничегошеньки не помню. Пьян был, сильно пьян... Пришел в себя, когда меня разбудили. Лежу на кровати, голова разламывается. А рядом ружье лежит... Вот товарищ лейтенант доказал, что вроде я стрелял... Зелье это проклятое! Через него, выходит, я друга лучшего убил. Да лучше бы я самого себя! Легче было бы...
Остапенко закрыл лицо широкими ладонями, и плечи его задрожали от рыданий.
— Дайте воды, лейтенант Захаров! — негромко сказал майор.
И когда лесник немного успокоился, спросил:
— А кто третий был с вами за столом?
— Третий? — удивился Остапенко. — Не было никого третьего с нами.
— А Канцевич? Разве Канцевич с вами не выпивал?
Лесник растерянно провел ладонью по лицу.
— Канцевич? Был у меня Канцевич. Мы с ним вдвоем пили, Ивана в ту пору не было. Он за медовухой к деду Тихону уходил.
— Значит, вы пили вдвоем с Канцевичем?
— Ну да! Впрочем — нет. Сперва мы с Иваном купили водки, пришли ко мне, немного выпили. И вдруг видим — нет у нас меда. А мы с Иваном водку с медом всегда мешали. Ну, Иван пошел к Тихону, пасечнику. Иван ушел, а вскорости мой старый партизанский дружок Канцевич припожаловал. Тоже литр водки принес. «Надо, — говорит, — выпить!» На работу поступил в наш лесхоз...
— Откуда вы знаете Канцевича?
— Да как же мне его не знать? В партизанском отряде из одного котелка кулеш хлебали. А в мае 1943 года навалились на нас каратели. Обложили со всех сторон, как волки сохатого. Почитай, пол-отряда тогда полегло или в плен попало. И Канцевич, раненный, в плен угодил. До прихода нашей армии в концлагере фашистском под Осиповичами горе мыкал...
— А Иван Свиридов тоже с вами в отряде был?
— Нет, Иван в соседнем отряде, у командира Цыганкова, в разведчиках ходил. Я знаю Свиридова с детства. Вместе парубковали, на задушевных подругах женились. И вот теперь...
Остапенко снова прикрыл глаза ладонью.
— Подождите, Остапенко! Возьмите себя в руки! — строго сказал Головко. — Так вы говорите, что Свиридов был партизанским разведчиком?
— Ну да! Пока к фашистам в лапы не угодил. Несколько дней мучили его проклятые гады. Когда наш отряд налет на гестапо сделал и всех арестованных освободил, так Иван еле живой был. Идти не мог, я его на руках в лес унес. Два месяца он в нашем партизанском госпитале отлеживался...
— Ясно! — кивнул головой майор. — Вернемся теперь, Петр Иванович, опять к нашим дням. Когда и как вы вновь встретились с Канцевичем?
— Да на прошлой неделе. Зашел я в контору, смотрю, стоит в коридоре знакомый вроде человек с чемоданчиком. Увидел меня, в лице переменился, обнимать стал. Партизанская боевая дружба ведь никогда не забудется. Отвел я его к завкадрами, к Николаю Николаевичу.
— А Свиридову вы говорили о Канцевиче?
— В тот же вечер. Только Иван Канцевича не знал.
— Теперь, Петр Иванович, постарайтесь припомнить, что произошло у вас в доме в день убийства. Говорите, Свиридов ушел за медом, а к вам пришел Канцевич? Что было дальше?
— Дальше раскупорили мы с Канцевичем его бутылку, обмыли водкой банку от меда и выпили по стакану. Ну, я почувствовал, что здорово пьяный — ведь еще до этого мы с Иваном пили. Тут входит Иван, несет мед. Я мед в стаканы налил, добавил водку и говорю: «Выпьем за нашу Беларусь, за пущи и поля ее!» С ходу, значит, мы еще по стакану хватили. А тут Иван вгляделся в Канцевича да как стукнет по столу кулаком. И начал кричать, ругаться: «Ах ты гад, фашистский палач», — говорит. Канцевич ему, что, дескать, вы меня с кем-то путаете. А Иван свое: «Да я тебя, Фокин, где хочешь, узнаю! Как мне тебя забыть, если ты порох у меня на спине жег!» Канцевич опять ему вежливо так, спокойно: «Я не Фокин, а Канцевич. Вот и Петр Иванович меня знает. А вы пьяны сильно, вот вам и кажется семеро в санках...»