Антология советского детектива-13. Компиляция. Книги 1-14 — страница 62 из 389

Ужас застыл в глазах Анны Луниной. Двое в штатском распрямились, отошли от Кочергина. Хоть и строгими, замкнутыми у них были лица, жила в них сейчас растерянность. Они показались Геннадию врачами из "скорой", не поспевшими к больному. Приехали, а он уже умер.

Умер! Дошло до сознания! Рем Степанович Кочергин был мертв.

За спиной появился знакомый старший лейтенант, разучившийся улыбаться.

- Что тут у вас?

- Отравился, - сказал тот, у кого в руке повисли наручники. - Попросил время, чтобы переодеться, и... Нет у нас такого опыта... Кто мог подумать... Циан, наверное... - Он поглядел на Анну Лунину, виновато развел руки, тихонько звякнули наручники.

- Нет... Нет... - шевельнулись у нее губы. - Нет... Нет... Я не верю... Нет...

Старший лейтенант вошел в комнату, глянул на Лунину, глянул на Геннадия, сказал ему:

- Уведи ее.

Геннадий подошел к ней, взял за повисшую руку. Она пошла за ним. Она его не узнала, не впустила в застывшие глаза. Кто-то взял ее за руку, кто-то повел, она - пошла. Пересекли комнату, прошли через кухню. Пока можно было, видно было, она не выпускала из глаз человека, лежащего на полу, в нелепой этой тунике, с ногами, подтянутыми к животу.

Вышли из дома, вступили в переулок.

Теперь и здесь, вокруг этого фургончика, начал собираться народ. У милиции была толпа, а здесь сошлись немногие, но это всё были здешние жители. Вон Клавдия Дмитриевна со своим Пьером, вон и морячок подбегает, с прыгающей следом на цепочке зеленой обезьяной. Зверинец какой-то! Но это были тоже здешние обитатели.

Была здесь и Зина, стояли рядом с ней и его три друга.

Геннадия и Анну Лунину пропустили, расступились перед ними.

Он вел ее, держа за руку, не зная, куда ее вести, знал лишь, что надо как можно дальше отойти с ней от этого дома, от этого ужаса.

Вдруг она остановилась, начала рыться в своей сумочке, судорожным движением выхватила из нее желтенький футлярчик из дерева с нарисованной на нем большой болгарской розой. Такой же футлярчик, что и там - на полу. Она сдернула крышку. Губы у нее тряслись, побелели.

- Не смей! - крикнул Геннадий. - Аня, не смей! - Он схватил ее за руку, он упал перед ней на колени. Он молил ее, молил: - Не смей! Не смей! Не смей! Кочергин виноват! Из-за него человека убили!

Он был сильнее, он вырвал у нее из руки эту проклятую штуковину. Он вскочил, швырнул футлярчик на мостовую, каблуком раздавил его, растер. Она покорилась, заплакала, очнулась.

К ним подбежали Зина, друзья, обступил народ здешний. Все молчали. Смотрели. Изумленные у всех были глаза. Не привыкли мы к трагедиям в наших переулочках. В кино их смотрим, в театрах. А так, чтобы у себя, возле дома, - не привыкли. Да и не нужно привыкать, зачем же. Но вот случилось нечто страшное - и люди изумились, притихли. И потому еще изумились и притихли, что этот паренек простой, что их Гена Сторожев был участником этой трагедии, что он был велик сейчас, когда стоял на коленях, что он спас сейчас у всех на глазах женщину. Не для себя, это было ясно. Кстати, о Кочергине. О нем что же сказать? Жизнь за жизнь...

Зной стоял в тихом московском переулке. Июль шел. Случилось это все в воскресенье.


Москва, 1983 год.

Карелин Лазарь ВикторовичДаю урокиРоман

1

Не верилось, что все, что происходит, происходит с ним. Человек, не обученный падать, падает всегда неловко, что-то там непременно ушибая в себе. Обученный падать падает легко и просто. И глядеть легко, как он шариком катится. Упал, вскочил - и все дела. Но сколько нужно науки, чтобы суметь стать шариком, чтобы, падая, суметь покатиться. Он не прошел этой науки. Его тренировали, чтобы крепко стоял на ногах, а никак не падал. Его тренировали, натаскивали на успех, а не на неудачу, ведь падение - неудача. Ошибка: надо тренировать на неудачу. На боль. На отчаяние. На утрату. Нет, на утраты. Господи, как умен этот затасканный призыв: хочешь мира, готовься к войне! Хочешь счастья, не беги от горя. Да таких быстроногих бегунов и нету, которые могли бы убежать от горя. Оно каждому дано. Когда-никогда, нагрянет. И тогда...

И все же не верилось, что все, что происходит, это с ним происходит.

ТУ-154, вполне солидный самолет, летающий и за границу, могущий потягаться и со всякими там "боингами", - он знал людей, европейцев, штатников, которые предпочитали ИЛ-62 и этот вот ТУ американскому "боингу", заносчивость которого их раздражала. Он и сам не любил заносчивых самолетов, отлетав на разных и порядочно много, поняв, что перед богом в небе глупо нос задирать. Так вот, этот самый ТУ-154, славный и плавный, принес его и высадил на эту самую землю, и лишь только высадил, как выяснилось, что тут пекло, просто пекло, что тут нечем дышать. Жить тут? Да тут дышать нечем! Дышать!

Между тем аэродромный автобус, сразу же заполнившийся потными телами, покатил к недалекому зданию аэропорта, на флагштоке которого безжизненно повис аэрофлотский вымпел, выцветший от яростного солнца, исхлестанный, как боевое знамя, налетающим из близкой пустыни жестоким песком. Да, да, совсем рядом была пустыня. Не шуточная, Каракумы, а это в переводе означает Черные пески. Вот он куда попал! К черным пескам прикатил. Точнее сказать, докатился до оных. Но был ведь и у Сахары. Был и в знойном Египте. Изнывал от жары в Кувейте. То все иное, тогда было все иным. Настолько иным, что боль терзала мозг, когда позволял себе вспомнить что-либо из недавних тех дней. Из недавних! Боль взорвалась в нем. Он запретил себе вспоминать. Чуть только начинал, как боль, просто боль, будто кто ударил по вискам, по глазам, обрушивалась на него, как обрушивается на свою жертву заступивший черту каратист. Как отбиться, укрыться, отгородиться от этих жестоких, коварных, внезапных ударов? Он научился вроде бы. Научился ввергать себя в безмыслие. Вот так вот, движется, что-то делает, а мыслей нет. О чем-то даже думает, а о чем - не понять. Нет мыслей. Сжался, отбился. И сейчас, в автобусе, притиснутый потной, рыхлотелой женщиной к стенке, - так жарко ей было, что уж и не чувствовала, что вжалась в мужчину, - он отбился, запамятовал. Боль отвалила. Взмок весь. И женщина все более взмокала. Их пот смешался. Он сказал ей, улыбнувшись, примерив к губам самую свою расчудесную улыбку, а он был мастером улыбаться, обучен был и природой наделен, он сказал ей, выползая из отчаяния к озорству, что ли:

- Будто полюбили друг друга...

- Что? - Она не поняла его. Из-под губы с усиками мелькнули траченые золотые коронки. Но тотчас и поняла и рассердилась: - Зачем сам прижимаешься?!

Они попытались разъединиться. Где там! Автобус утрясал их на бетонных швах, зной изнурял миг за мигом все больше.

- У вас тут всегда так? - спросил он, стараясь удержать в губах улыбку, но, наверное, жалкой она была, вымученной.

- Случается и пожарче. - Бывалой она была, эта толстая женщина, сверкнули чертенята в ее глазах, в черноту ли, в сизину, еще молодых. - В командировку к нам?

- Насовсем.

Сказал и обмер: а ведь это так, он насовсем сюда. Насовсем!

- Не горюй. У нас тут хорошо.

- Я уже понял.

- Ничего ты не понял. Зачем так улыбаешься, будто плакать собрался? Женат? Если нет, повезло тебе. У нас тут невесты замечательные. Женись на армянке, советую. Нет лучше жены, чем армянка. Еще живут устои. Между прочим, я сама армянка.

- А я думал, туркменка.

- Думал! Смотри, все туркменки пешком идут от самолета. Их мужья и братья им головы оторвут, если увидят в такой тесноте с незнакомыми мужчинами.

- Еще живут устои? Кстати, и в Кувейте тоже. Там и лица у женщин закрыты.

- Было и у нас. На базаре и сейчас можно встретить. Разбежались?

Автобус остановился, двери расползлись. В зное этом, оказывается, жил все же свежий ветерок, и он сейчас пробежал по взмокшим лицам.

А тут было все как у людей. Вполне внушительное здание аэропорта открылось глазам. Стекло, стекло - и здесь стекло, хотя здесь бы, чтобы хоть как-то укрыться от солнца, каирские, кувейтские, алжирские нужны бы были стены, эти стены-ниши, средневековый ужим окон, когда кажется, что здание прищурилось на солнце, рукой-козырьком прикрыв лицо. Нет, тут было стекло, стекло, будто поплавившееся, в ажурных разводах. Немудрено и поплавиться. Оказывается, и еще может быть жарче, обманул ветерок. Но в жаре этой, в зное, в пекле жил какой-то особенный воздух. Вокруг на клумбах много было усыхающих роз - нет, не от них, не розовой квелой сладостью он был пропитан. Асфальт истаивал - от него этот дух? Нет, воздух пах не асфальтом. Догадался: воздух пах пустыней. Горьковатый, строгий, завлекающий дух пустыни, тех самых Черных песков, витал тут. Серьезное местечко, когда так пахнет воздух. Посреди океана, в Атлантике, где громадный пароход кажется шелушинкой, когда выйдешь на палубу, на нос корабля, когда ветер не сильный, вдруг услышишь ты, учуешь этот запах громадного тела, этот звериный запах океана - тоже строгий, даже грозный и тоже завлекающий. Что - человек? Песчинка, затерявшаяся в океане, или вот - на самом краю великой пустыни. Зачем, человек, тебя все носит и носит, вот сюда занесло - в эти нешуточные места? А потому и занесло, что ты - песчинка.

За загородкой, в толпе встречающих, он сразу углядел своего институтского дружка, самого у них на курсе добрейшего из добрых, которому все всегда поверяли свои беды, к которому и сейчас обратился, ища помощи. И тот помог. Нашел тут работу, да, тут, на краю пустыни, в этом зное, а все же работу, вызвал телеграммой, в которой было столько слов, что показалось, есть в нем нужда, и вот встречает, не одну, а обе руки воздев к небу. Друг единственный, как оказалось. Столько их было, не счесть было институтских друзей, а выходит, один остался. Все прочие - где они? Боль, боль, опять эта боль, пострашнее этого пекла. Сжался, кинулся навстречу другу. И тот уже бежал навстречу. Обнялись, обжигаясь друг о друга.