… Утром 8 ноября телеграфные провода донесли Врангелю страшную своей ошеломляющей неожиданностью весть: «Противник под покровом ночи и густого тумана форсировал Сиваш и прорвал оборону на Литовском полуострове. Кубанская бригада разгромлена, генерал Фостиков убит…»
Через сутки были прорваны укрепленные позиции Турецкого вала. Развернулись ожесточенные бои перед Армянским базаром. Остались еще юшунские позиции, но Врангель знал, красными уничтожена главная позиция его войск — вера в неприступность обороны Крыма. Теперь надо было спасать не Крым, а войска.
Он позвонил генералу Шатилову:
— Подготовь приказ об общем отходе войск в Керчь, Феодосию, Севастополь и начале эвакуации.
Не успел Врангель отдать распоряжение, как дверь широко раскрылась, и в кабинет решительно, будто хозяин, вошел французский верховный комиссар в Крыму граф де Мартель. Он вскинул для приветствия руку и бодро воскликнул:
— Как сказал великий корсиканец: «От великого до смешного — один шаг». Не так ли? Смешно подумать, прорваны самые прочные, за всю мировую историю войн, позиции…
— Очень приятно, граф, видеть вас в столь неприятные для русской армии минуты, — буркнул Врангель.
— Обязанность друга — оказать помощь, упредив просьбу. Я приказал командующему Средиземноморским флотом адмиралу Дюмениль прислать в Севастополь военные корабли и транспорты для вывоза войск и ценного имущества. Адмирал Дюмениль будет лично руководить операцией с крейсера «Вальдек Руссо». Но, так сказать… — граф потер пальцем переносицу. — Э-э, сущий пустяк, формальность…
Врангель налил в фужеры вина, указал на фрукты.
— Я слушаю вас.
Граф вытащил из папки два документа и подал Врангелю.
— Это, разумеется, точка зрения одной из заинтересованных сторон.
«Точка зрения» произвела на Врангеля не меньшее впечатление, чем прорыв Советов в Крым. «Отдавая себе отчет в том, что Франция — единственная держава, признающая правительство юга России и оказавшая ему материальную и моральную помощь, — читал он, — я отдаю свою армию и мой флот и всех тех, кто за мной последовал, под ее (Франции) покровительство. Я рассматриваю также эти корабли, как залог в уплату тех издержек, кои предстоят уже или будут предстоять Франции для оказания первой помощи, вызываемой текущими событиями».
Документ прочтен, но Врангель все еще не мог оторваться от него. «Отдаю свою армию и мой флот и всех тех, кто за мной последовал…»— эти слова обожгли его сердце. Но он понимал, что сей последний государственный акт Российской империи навязан ему таинственной силой истории.
После подписания обязательства граф объявил, что для эвакуации штаба русской армии выделен крейсер «Кагул», который будет конвоировать миноносец «Алжерьен».
С 10 ноября началась погрузка тыловых частей и органов управления на корабли русского флота. В течение четырех суток французский флот под флагом адмирала Дюмениля и американский флот, на флагманском крейсере которого был поднят флаг адмирала Мак-Келли, принимали остатки некогда грозной силы царского самодержавия.
Адмирал Дюмениль приказал поднять на грот-мачтах ста тридцати шести русских кораблей французский флаг. Лишь крейсер «Генерал Корнилов» не сменил своего вымпела. Он был готов принять на свой борт главнокомандующего русской армией.
Ровные ряды юнкеров образовали широкий коридор от гостиницы «Кист», где в это время находился Врангель, до Графской пристани. После полудня он вышел на площадь и, охваченный тяжкой тоской, медленно пошел в окружении генералов и ближайших помощников на Графскую пристань. Сзади двигался образцовый строй спешенных текинцев — его личный конвой. Перед лестницей Врангель остановился и, повернувшись к памятнику Нахимову, перекрестился: «Прости, великий россиянин, за дерзкую мысль сменить тебя на этом постаменте». Ему вдруг снова вспомнились те первые минуты торжества, когда, закончив крестный ход, владыка впервые произнес: «Дерзай, вождь! Ты победишь, ибо ты Петр, что значит — камень, твердость, опора!..» Но чей-то незнакомый властный голос ворвался в его сознание и заглушил слова владыки. «Камень? В природе живы земля, деревья, трава, вода, воздух, свет… Камень мертв, а мертвым неведома борьба и победа… Твердость? Ты проявил ее. Но что значит сила и твердость муравья, когда на него наступит слон… Опора? Всякая опора должна иметь более широкую и твердую опору. Ты искал ее, но не нашел. И не мог найти, потому что опора армии — народ…»
Долгие и трудные годы вела его hierarchia — служебная лестница — вверх на пост главнокомандующего русской армией. Теперь он спускался по лестнице Графской пристани, как по служебной лестнице, вниз. Там, за ее последней ступенькой, он сядет в катер и покинет Россию, превратившись в бывшего главкома. Он станет знаменем — символом борьбы и чести белого дела. Но со временем это знамя растреплется на ветрах истории, вылиняет под ее знойными лучами, сгинет в ливневых дождях.
Неожиданно к Врангелю подошел глава американской миссии адмирал Мак-Келли. Он схватил руку Врангеля и долго тряс ее:
— I‘ai tonjours ete admirateur de votre veuvre. Aujourd‘hui je le suis peus gue jamais.*["268]
Врангель молча кивнул ему и, отдав приказ юнкерам и текинцам грузиться, направился к катеру.
Через три года в Сербии, в Сремских Карловцах, заканчивая свои воспоминания «Южный фронт», он напишет: «В 2 часа 40 минут мой катер отвалил от пристани и направился к крейсеру „Генерал Корнилов“, на котором взвился мой флаг. „Генерал Корнилов“ снялся с якоря. Тускли и умирали одиночные огни родного берега. Вот и потух последний…
Прощай, Родина!»
ЭПИЛОГ
Павел Алексеевич стоял у перил лоджии в глубокой задумчивости. Мне не хотелось мешать его раздумью, и потому я не стал повторять вопроса, а молча разглядывал Наумова. Держался он прямо, будто внутри у него была пружина из не ржавеющего от времени материала. Но снеговой белизны голова и будто тисненая кожа лица выдавали возраст.
— Что ж, время слишком далеко, более чем в полувековую давность отодвинуло события тех лет, — заговорил Павел Алексеевич, — однако забыть их невозможно: слишком большой и напряженный отрезок жизни вместили они в себя…
Я узнал, что Павел Алексеевич первые годы после гражданской войны работал в органах госбезопасности, занимался эмигрантскими кругами, осевшими в Европе. Среди них был и Врангель, который, бежав из Крыма, обосновался в Сербии. Там, в Сремских Карловцах, начал он писать воспоминания «Южный фронт», окончательно подготовив их к печати только в 1928 году. В апреле того же года Врангель умер в Брюсселе. Сподвижники «черного барона» встречались Наумову не один раз, но гораздо позднее.
— В годы Отечественной войны, — рассказывал Павел Алексеевич, — одним из руководителей румынской охранки, так называемой «сигуранцы», в «Транснистрии» был некто Никулае Тудосе. Помнится, в апреле сорок четвертого года при освобождении Одессы мне доложили, что среди пленных оказался Никулае Тудосе. Я сразу узнал этого человека, время, казалось, не изменило его. «Проходите, полковник Богнар, садитесь, — пригласил я, едва он переступил порог кабинета. — Надеюсь, нам нет смысла знакомиться вторично?» Богнар замер, но в следующее мгновение веки его дрогнули — вспомнил.
Другой путь избрал для себя полковник Назаров. В конце концов он сумел трезво оценить обстановку и оказался в числе тех, кто перешел на сторону Советской власти и верно служил ей.
Я спросил Павла Алексеевича о судьбе его товарищей, близких ему людей. Наумов вспомнил Лобастого, Артамонова, всю жизнь отдавших партийной работе. Потом мой собеседник ушел в комнату и вернулся с двумя фотографиями. На одной из них — миловидная женщина, улыбающаяся тепло и ясно.
— Это Танечка. Как говорится, рука об руку шли… И в Отечественную не расставались: я руководил контрразведкой в Действующей армии, а Таня — противоэпидемиологической службой. Десять лет уже, как Танечки не стало…
На другой фотографии я увидел генерала, видимо, на командном пункте. На обороте надпись: «Март 1945 года, Данциг (Гданьск). С вечной, искренней признательностью и любовью, А. Гонта».
Наумов пристально, будто впервые, рассматривал вместе со мной фотографию.
— Через несколько дней по этому командному пункту противник нанес массированный огневой налет. Вот так. А было бы ему сейчас шестьдесят семь…
Павел Алексеевич осторожно опустился в шезлонг, и я подумал, что «пружина» в его организме куда прочнее самого организма. Словно подслушав мои мысли, Наумов вдруг улыбнулся:
— И все же о старости, мой друг, говорить рано. Старость — это немощь, а мне в жизни еще немало нужно успеть сделать…
Кочетков В. ТолкачМы из ЧК
ПРОЩАЙТЕ, ГОЛУБИ!
Взахлеб свистели паровозы. Визгливо — длиннотрубые «овечки», бросая ввысь белый пар. Громоздкие «декаподы» резали басами мартовскую синь. Звонко, с веселинкой перекликались поджарые пассажирские «катюши» и товарные «щуки»…
Городок небольшой — тридцать тысяч населения. И эти негаданные гудки вызвали в нем переполох.
Со второго этажа красного железнодорожного дома, где наша семья занимала квартиру, было хорошо видно окрест. На перроне всполошились пассажиры. По путям спешили рабочие. На грязных улочках толпились бабы в теплых платках.
С крыш деревянных домов, открывших из-под снега свои грязные доски, сорвались стаи голубей, взметнулись над башнями древнего кремля, заметались, завертелись в чистом солнечном небе.
Во все глаза смотрел я на птиц: голуби — моя страсть с детства. Я следил за своей парой турманов и беспокоился: не прибились бы к чужой стае!
На скрипучей лестнице загрохотали быстрые шаги, и в комнату влетел Пашка Бочаров.
— Айда!
Шапка набекрень, голая грудь видна из-под расстегнутого гимназического мундирчика. Глаза сияют, как фонари в темноте.