авистливую мысль. — Так ведь ему без этого не обойтись. Клиентов на лес искать надо, застройщиков всяких. А такие дела где закрепляются? В ресторане».
— Коля, кореш ты мой. — Гриша уже изрядно захмелел, глаза у него сделались маленькими, блестящими. — Коля, старые мы с тобой хрычи. Окурки. Никому-то мы не нужны. Ну, ничего, сами за себя постоим… Годика через три заимеем домик на тёплом море, участочек свой. Заживём другим на зависть… Отогреем старые кости.
— Да уж ты-то чего в старики записываешься, — не соглашался Николай Ильич. — Пятьдесят пять лет для мужика — самый цвет! Вот только облысел ты изрядно. А помню, в колонии я тебя приметил… Молодой ты ещё был. И злой. Ровно зверь. А вот приглянулся мне чем-то! И сам не знаю чем.
— Эх, Колюн! Не вспоминай, старик, не трави душу, друг ты мой меченый. Выпьем давай за дружбу… Тут опять станичник приезжал, — перешёл он на шепот. — Нужно ещё сто кубов. Документы в полном ажуре. Если эти кубики мы сварганим, считай, что полдома у нас в кармане. Отвесят они нам косуху.
— Много сто кубиков-то, — встревожился Николай Ильич. — Ведь это ж не воз ольхи, сколько я тебе твержу. Тарификация будет — и дурак заметит. Кончать надо с этим. Нету моей мочи.
— Документики, документики у станичника в ажуре, дурья голова, — буркнул Гришка. — Я всё это проведу через лесхоз. Ну как ты понять не можешь: ведь законно всё, законно.
— Чего же они тогда косуху отвалить обещают, — устало сказал Николай Ильич, — ежели законно! Ты мне-то не крути. Я и сам бухгалтерией занимался. А куда попал?
— Да ведь просто фондов у них нет, у этих станичников. Не отпущены фонды на этот год. Да и лес строевой не положено им продавать. А мы оформим. Чудило! Это не то что в прошлые разы. Чистое дело. Я тебе, Коля, не зря толкую, будет у нас домик на тёплом море. И на книжке деньжата будут…
Иметь домик на тёплом море — это была давнишняя их мечта. В колонии, на лесоповале в Архангельской области, укрывшись износившимся, совсем негреющим одеялом, прижавшись друг к другу, мечтали они морозными ночами о том, как, закончив срок, уедут в тёплые края, на Чёрное или Азовское море, купят маленький домик, разведут огород и заживут тёплой и сытой жизнью.
Когда Гришка из колонии выходил, сговорились они, что поедет он на Кубань, будет присматривать недорогой домик. Но вскоре Николай Ильич получил от него весточку из Гатчины. Друг звал туда. «Домики, Коля, нынче в цене, — писал он. — Да и поиздержался я в дороге. Надо подкопить деньжат, а там уж и двинем».
На Кубани обзавёлся Гриша нужными знакомствами, обещал кое-кому помогать по части леса. Нужда в лесе всегда большая.
…Они пили много. Гриша заказал ещё и шампанского, и Николай Ильич, прислушиваясь к звукам музыки, любуясь на танцующих, вспоминал о своём лесе как о чём-то совсем-совсем дал-ком и почти нереальном. Он чувствовал себя молодым, сильным, уверенным в себе. «Пригласить потанцевать, что ли, кого?» — подумал он, приглядываясь к женщинам, сидящим за соседним столиком. Но не решился. Шутка ли — не танцевал лет двадцать пять.
— Что, старик? Мы ещё гулять можем? — подливая себе в шампанское водки, бормотал Григорий. — Нас, Колюн, ещё рано в расход пускать!
Он выпил залпом и вдруг, глянув в глаза Зотову, сказал:
— Эх, Колюн, пристань ты моя зимняя! И что я буду делать, когда ты загнёшься? Ведь стар, скотина! — Лицо его сморщилось. Он весь напрягся, сжал кулаки и неожиданно завыл, закусив нижнюю губу: — У-у-у, гады…
Николай Ильич перепугался и судорожно вцепился Григорию в руку. Он ещё по колонии знал, что в такие минуты от Мокригина добра не жди — того и гляди начнёт драться и крушить всё подряд.
— Гришуха, Гришуха, остынь! Замри! — увещевал Николай Ильич, ощущая, как набухла мускулами Гришина рука.
Люди за соседними столиками начали оглядываться.
Мокригин обмяк и навалился грудью на стол, сцепив руки на затылке.
— Эх, Колюн, гады кругом, гады, — зашептал он громко. — Так и рыщут, так и рыщут. Только ты, старик, и остался у меня. — Он поднял голову, налил водки и выпил залпом. — А ведь и мы, Колюн, в людях ходили! И у нас от кирюх отбою не было!
— Ладно, Гриша, ладно, — ласково уговаривал Мокригина Николай Ильич. — Чего ерепениться! Наше дело такое — возок-то с ярмарки. Откукарекали своё.
— Ты, может, и откукарекал, петух, а я ещё своего не взял, понял?
Мокригин выпил ещё рюмку и совсем запьянел. Глаза у него сделались бессмысленные, он начал приставать к соседям, и Николай Ильич с трудом увёл его из ресторана.
Утром Николай Ильич едва встал. Во рту было горько и противно, словно эскадрон казаков ночевал. Голова кружилась. Гриша уже ушёл на работу. Оставил на столе записку: «Коля, шамовка в холодильнике. Забирай подчистую». Николай Ильич собрал свой вещмешок, вытащил из холодильника закупленные Гришей продукты. Есть ему не хотелось. Налил только водки из початой бутылки и, крякнув, выпил. Но легче не стало. Уже одевшись, он прошёлся по комнате. Постоял у серванта, разглядывая фужеры, рюмки. «Эко накупил Гришка Собачник! Кто бы подумал». В колонии Мокригина звали Собачником за то, что однажды на лесосеке он подманил коркой хлеба собаку, видать отставшую от охотников, и, убив ударом топора, варил в своём котелке целую неделю.
В вагоне Зотов вспомнил про журнал и с трудом разыскал его среди пакетов с продуктами. Теперь уж он повнимательнее рассмотрел все картинки. Их было четыре. И на одной была деревня, очень похожая на его Зайцово. Только подпись какая-то чудная: «Т. Алексеев. Воспоминание о прошлом». На других картинах были изображены незнакомые места — живописные домишки на песчаном берегу моря. А подпись под всеми одна — Т. Алексеев. Николай Ильич стал листать журнал и вдруг остолбенел: с маленькой фотографии на него смотрел сын, Тельман!
— Да как же это? — прошептал старик. — Тельман, сынок. Откуда?
Он хотел прочитать, что там было написано, но глаза застилала пелена, и он ничего не мог разобрать. Буквы рассыпались, расплывались, и, как ни тёр Николай Ильич глаза, ничего не мог разобрать. Наконец он немного успокоился, пришёл в себя. Повернув журнал ближе к свету, начал медленно читать. Небольшая заметка называлась «Дороги художника Алексеева», а речь шла о его Тельмане, о Тельмане Зотове! «Ну почему же здесь написано „Алексеев“? — недоумевал Николай Ильич. — Вот ведь даже и отчество — Николаевич. Да и под картинами тоже стоит: „Т. Алексеев“». И вдруг понял: фамилию-то материну взял. Не захотел Отцову носить. Не простил!..
Жгучая обида душила его. Не хотелось ни думать, ни двигаться — вот так бы все ехать и ехать, ни с кем не разговаривая. На Мшинской он вышел как в полусне. На платформе с ним кто-то поздоровался, Николай Ильич кивнул машинально, даже не посмотрел, кто это был.
Он шёл по знакомой, тысячи раз исхоженной тропинке, не глядя под ноги, и то и дело оступался в глубокий снег. Ветер глухо гудел в вершинах елей. Постепенно привычный шум, и мерцающие снега вокруг, и поскрипывающая под ногами тропинка успокоили его. Обида его поутихла. А на место её пришла горькая мысль: а не сам ли он виноват в том, что разошлись они, разлетелись они с сыном по разным дорогам? Ну поссорились, крепко поссорились они в августе сорок первого. Да что из того? Разве это на всю жизнь — ссора отца с подростком сыном? Ведь добра же, добра хотел он Тельману. От смерти уберечь хотел!
Что было, то прошло. Так почему же потом, после войны, не разыскал он сына, единственного на всём белом свете родного ему человека? Не разыскал, не посмотрел ему в глаза, не попросил у него прощения. Ведь сын простил бы. Простил бы, это Николай Ильич твёрдо знал. Родная кровь!
Как много могло измениться тогда! И жизнь могла пойти совсем не так, как пошла. Да разве попал бы он в тюрьму, если сын стоял бы рядом? Сын — опора, надежда. Смысл жизни. Николай Ильич вдруг опять вспомнил, как провожал Тельмана в пионерлагерь. Он уж тогда был ему помощником! Нет, не зря они с матерью назвали его в честь Эрнста Тельмана!
«А может быть, и не со зла поменял Тельман фамилию, может, жизнь заставила? В жизни каких только передряг не случается — можно и имя своё забыть, не только фамилию. Отчество ведь сын не сменил? Николаич ведь, Николаич!»
Эта мысль успокоила его и утвердила в решении узнать в справочном бюро адрес и послать ему письмо.
Ответ из адресного бюро пришёл быстро: «Алексеев Тельман Николаевич проживает постоянно в городе Ленинграде, улица Профессора Попова, дом тридцать восемь, квартира четырнадцать».
Через несколько дней неожиданно приехал Гриша Мокригин.
«Что-то случилось, — испугался Николай Ильич, вглядываясь в хмурое лицо друга. — Ох, не ровен час, о продаже леса дознались?! Не собирался ведь он так скоро».
А Гриша болтал о разных лесхозовских мелочах и сплетнях как ни в чём не бывало, будто только ради этого и приехал. Но глаза смотрели тревожно. Так тревожно смотрели глаза, что Николай Ильич не выдержал и, сам заражаясь тревогой, спросил:
— Да не тяни ты, чёрт! Чего стряслось-то?
— Чего у нас может стрястись? Соскучал — вот и прикатил. Невмоготу мне. С утра до вечера только и слышишь: рубли, проценты, выполним — перевыполним. Тошно. К тебе в лес приеду — душу отвожу. Будто снова народился. — Он подмигнул Зотову, вытащил из мешка бутылку водки. Но Николай Ильич чувствовал: неспокойно у друга на душе. Хорохорится для вида. Уж он-то Гришу знает — не первый год знакомы. «Ну да ладно, поиграйся, надоест — сам расскажешь», — подумал он. Достал из подпола грибков, поставил картошку варить.
Они сидели допозна, балагурили о том о сём. Вспомнили свою жизнь в колонии. Колония была строгого режима, магазин — один раз в месяц. Посылок ни Зотову, ни Мокригину никто не присылал. Бывало, раскурят одну на двоих самокрутку, сядут на поваленную сосну да размечтаются: «Эх, сюда бы картошечки горячей, рассыпушечки, да кусок хлеба…» — «Да шмат сала», — подскажет кто-нибудь. А уж если совсем разойдутся, то и солёные грибы помянут. Это уж высший смак. Предел мечтаний. Домечтаются до спазм в желудке, пока не крикнет бригадир: «Кончай ночевать. На-ва-а-лись!»