Потом я получил письмо от Софьи Иосифовны Пашковой, вдовы писателя, в котором прочел очень важные строки. «Возможно, в литературе, — написала мне она, — точнее, в тех жанрах, в которых он работал, не раскрылись полностью его способности… В последние годы он настойчиво думал о социальном романе. Судьбы тех, кто пришел с войны, их ответственность перед невернувшимися и живущими, перед собой — вот что его волновало».
Это письмо послужило ключиком к моему пониманию личности Анатолия Александровича Жаренова. И я призываю читателя, после того как он перевернет последнюю страницу этого первого посмертного сборника, обратить взгляд в туманную — теперь навсегда — даль несбывшихся замыслов писателя.
В Жаренове категории «человек» и «писатель» были слиты воедино и сплавлены намертво. Никаких раздвоений.
И здесь я, человек, не знавший Анатолия Александровича в быту, хочу предоставить слово его вдове, которая по моей просьбе, специально для этого моего предисловия написала несколько строк, которые и сама Софья Иосифовна, а я с ней полностью согласен, называет несомненно субъективными. Хочу лишь только заметить, что субъективность — весьма достойное человека свойство.
«Главные черты характера — скромность и порядочность, предельная честность и в мелочах, и в самом серьезном. Если пообещает, непременно сделает. Но чаще делал, не давая обещаний.
Был он человеком несколько замкнутым, немногословным. На сближение с людьми шел трудно. Поэтому обычно в новом коллективе к нему поначалу относились настороженно. А по прошествии времени за ним неизменно устанавливалась репутация самого порядочного человека. Так было всюду, где мы с ним работали.
Анатолий Александрович был человеком широко, я бы сказала, энциклопедически, образованным. У его отца была библиотека (отец умер еще до войны), так будучи учеником средней школы, Анатолий Александрович сумел эту библиотеку пополнить.
Главным содержанием жизни его всегда была работа. А последнее время вообще работал без отдыха, словно чувствовал, что ему мало отмерено…
Работа была не только главным содержанием его жизни, но и главной его радостью.
Был он гостеприимен, щедр. Охотно шел на помощь людям. Но сам старался не быть никому обязанным, никого ничем не обременял. Это было его непременным правилом и в личной жизни, и в деловых отношениях.
При всей своей деликатности, мягкости (он многое умел людям прощать), был он не только принципиальным, в истинном, высоком смысле этого слова, но и отважным. Он мог, если был убежден, что прав, выступить на собрании и сказать прямо, без уверток, что он думает по самому «скользкому» вопросу, не заботясь о том, что его точка зрения противоречит иным взглядам. Говорил всегда кратко, четко, определенно. И при этом никакой крикливости, аффектации. Спокойно, доказательно, аргументированно. Был непримиримым противником демагогии.
Он остро чувствовал чужую боль. Любил животных. Бродячие псы всегда получали от него подачки под нашими окнами. У нас был Барс, восточноевропейская овчарка. После чумки — осложнение — начались припадки. Болел девять месяцев. Все наши старания вылечить ни к чему не привели. Барса разбил паралич. Три дня он лежал в столовой, не мог умереть, мы только переворачивали его с боку на бок да промывали пасть. А Анатолий Александрович сидел в спальне, и губы у него подергивались. Барс был членом нашей семьи».
Что ж, на этом можно и оборвать. Поставить точку. Но точку поставить невозможно. Даже закончившаяся жизнь хорошего человека имеет продолжение в других — в его близких, а в данном случае — ив его читателях.
Поэтому вместо точки я ставлю многоточие. В качестве же прекрасного многоточия судьбы Анатолия Александровича Жаренова надо взять строки из его биографии… Он был фронтовик. Прошел войну от «а» до «я» — с 1941 до 1945 года. Человек, прошедший войну и взявший перо, чтобы сказать свое слово, не может сказать его всуе.
Слово это звучит, оно с нами.
В нем и заключено многоточие человеческой судьбы…
ОБРАТНАЯ ТЕОРЕМАИстория одного расследования
Назарову часто снится один и тот же сон. Ему видится, как из-за леса выныривает самолет. Огромная белая птица, оставляя за хвостом черный шлейф дыма, с ревом проносится над болотом и исчезает за деревьями. Один за другим раздаются два взрыва… И в ту секунду, когда наступает тишина, Назаров просыпается, ощупывает влажную от пота рубашку, вздыхает, щелкает выключателем ночника. Затем сует ноги в шлепанцы и, стараясь не шуметь, выходит из спальни. Вслед ему слышится женский голос:
— Ты куда, Виктор?
— Спи, Лиза, — шепотом отвечает Назаров. Он подходит к окну. На подоконнике стоит аквариум. В большой стеклянной коробке, вяло подрагивая плавниками, гуляют черно-красные пузатые рыбешки. Назаров тупо наблюдает за ними и минут через пять возвращается в спальню.
Сегодня он меняет маршрут: в спальню идти не хочется, и Назаров направляется на кухню. Долго пьет воду, долго курит, пока сигарета не начинает жечь пальцы. В голове колотится мысль: «Неужели это никогда не кончится? Никогда?» Вторая сигарета успокаивает. Он бросает окурок в раковину умывальника и закрывает за собой дверь. Снова останавливается перед аквариумом в пустой комнате пустого дома, который со вчерашнего дня уже не принадлежит ему. Продано все, что можно.
Остался аквариум, книжная полка, старый платяной шкаф с плохо закрывающимися дверцами, стол и стул. Да еще в спальне кровать с тумбочкой, ночник и будильник. Вчера Лиза сказала ему, что и на эти вещи нашлись покупатели. Утром они явятся сюда, чтобы забрать то, что осталось.
И не знает Назаров, радоваться ему или огорчаться. Впереди — длинная дорога, новая жизнь. И не знает Назаров, будет ли она новой. Ведь этот проклятый сон с самолетом никуда не уйдет, останется с ним до последнего дня. Надеется Назаров, что убежит от него, что в другом месте обретет покой. Надеется и боится… Этот город перестал ему нравиться. Этот город за последние годы стал похож на лицо человека, решившегося на сложную пластическую операцию. Все здесь взрыто, сдвинуто с привычных мест, все топорщится, расползается. Рядом с древними одноглазыми домишками тянутся вверх девятиэтажные великаны. То, что было раньше окраиной, оказалось в центре. А бывший центр стал походить на окраину. Время-хирург располосовало старый районный городишко, но швы еще не зажили, и пока из-под пластырей и бинтов не видно, каким же будет его новое лицо. «И это бы еще ничего», — думает Назаров. Но в городе стало слишком много людей. Слишком много. Поэтому и собрался он уезжать…
Назаров тяжело вздыхает и подходит к дверям спальни. Будильник показывает три часа. Три! Пора будить Лизу…
Глава первая
Телефон зазвонил в половине седьмого. Шухов ругнулся про себя, выключил пылесос и шагнул через кучу книг к столику с аппаратом. Из кухни выглянула Люся. Через плечо у нее свисало посудное полотенце. Шухов встретился взглядом с женой, мотнул головой и поднял трубку. Звонил Кожохин. Люся теребила кончик полотенца и слушала.
— Да, — говорил Шухов. — Да, я. Привет, Кожохин… Что у тебя?.. Где?.. А может, обойдешься без меня? Воскресенье ведь…
Он разговаривал с Кожохиным и морщился недовольно. Вот ведь невезение какое. Опять не удастся привести в порядок книги. Скоро полгода, как семья следователя переехала на новую квартиру, а книги, как сложили их штабелем вдоль стены, так и лежат, мешая Люсе проводить в жизнь планы благоустройства шуховского быта, лежат, пылятся, может, даже портятся. Это больше всего беспокоит Шухова. Он очень дорожит библиотекой, которую собирает уже лет пятнадцать. За это время накопилось несколько тысяч томов сочинений людей, где-нибудь когда-нибудь побывавших и описавших потом то, что им довелось увидеть. Шухов шутит, что эти книги заменяют ему туристские поездки: и интересно, и для кармана не накладно.
В старой квартире он держал свою любимую коллекцию на простеньких стеллажах из кое-как выструганных досок. В новой такие стеллажи выглядели бы уродливо. Поэтому Шухов несколько дней назад пригласил мастера. В субботу заказ наконец был выполнен. Шухов расплатился с мастером, а в воскресенье встал пораньше, чтобы почистить книги и расставить наконец по полкам. Наскоро позавтракав, он вооружился пылесосом и взялся за работу. И вот…
— Значит, не обойдешься, Кожохин? Ну ладно, присылай машину…
Шухов опустил трубку на рычаг и грустно сказал жене:
— Вот так, Люся. На «Нарыве» убийство. И Кожохин смущен, говорит как-то непонятно.
Люся обвела кислым взглядом стопки книг на полу и вздохнула. Шухов пошел одеваться. На ходу, не то оправдываясь перед ней, не то убеждая себя, добавил:
— Думаю, Кожохин перестраховывается. Ну что там может быть сложного, на «Нарыве» этом дурацком?
«Нарывом» в милиции называли улицу, косо отходящую от главной магистрали города. Начиналась она каменной аркой под шестиэтажным домом возле трамвайной остановки, а кончалась оврагом, по которому тек ручеек, бывший когда-то речкой Тополевкой. Официально улица именовалась Тополевской. Внешне она выглядела вполне благопристойно, этаким зеленым оазисом внутри бетонного массива. Домики с голубыми ставнями, с палисадниками и огородами, сбегавшими к оврагу, с петухами, кричавшими по утрам, с собаками и телятами, гревшимися на солнышке в летние дни, могли бы умилить любого почитателя привольной сельской жизни. И уж никогда бы такому человеку не пришло в голову обозвать сию буколическую картинку нарывом. Но милиционер, впервые произнесший это слово, был философом, смотревшим в суть вещей. А последняя заключалась в том, что на «Нарыве» жили особенные люди.
Лет шесть назад улица Тополевская была крохотным переулком. Потом город, разрастаясь, дошагал до нее, вобрал в себя и прошел мимо. Бывшие коренные жители частью уехали, частью устроились на заводы, получили новые квартиры. Дома свои они продали. И вот покупатели-то этих домов составляли теперь основной контингент населения Тополевской улицы.