Антология советского детектива-2. Компиляция. Книги 1-11 — страница 102 из 374

Лючетти тоже анархист, в 1926 году он покушался на жизнь Муссолини. После того как Лючетти бросил бомбу, был введен закон о смертной казни за покушение на короля, членов его семьи, Муссолини, министров.

Родом Лючетти из Каррары, служил в армии, воевал в штурмовом отряде «суперардити», работал мраморщиком в каррарских каменоломнях. Еще совсем молодым он участвовал в схватках с фашистами, был ранен, эмигрировал во Францию. Живя в Марселе, Лючетти прослышал, как фашисты зверски издеваются над арестованными рабочими. Их избивали до полусмерти и насильно поили, накачивали касторкой, чтобы они теряли власть над функциями внутренних органов. После этого чернорубашечники привязывали свои жертвы к деревьям, уличным фонарям, телеграфным столбам, и люди стояли полуживыми статуями, от которых исходило зловоние.

Лючетти решил вернуться в Италию и убить Муссолини, пожертвовать собой. По чужим документам он поселился в Риме и начал подготовку к покушению.

Князь Торлонья, крупный землевладелец «сдал» тогда Муссолини свою виллу с парком на улице Номентана. Муссолини объявил, что не хочет злоупотреблять гостеприимством и пользоваться виллой бесплатно, а потому платил за виллу… одну лиру в год. Высокими каменными стенами обнесена вилла Торлонья, по тротуарам расхаживают берсальеры в шляпах с петушиными перьями, шныряют шпики в штатском. Лючетти изучил маршрут, по которому Муссолини ездил от виллы Торлонья во дворец на пьяцца Венеция, туда ведет прямая дорога. Около недели Лючетти вел наблюдение за распорядком дня Муссолини и режимом поездок. По улице Номентана тот проезжал в одно и то же время, с точностью до минуты. Автомобиль дуче проносился под эскортом мотоциклов; в такие минуты агенты шпалерами стояли вдоль тротуаров. Глазомер у Лючетти отличный, может угодить бомбой прямо в окно автомобиля. Но Лючетти погубило, а Муссолини спасло непредвиденное обстоятельство: видимо, утром 11 сентября 1926 года Муссолини куда–то опаздывал, автомобиль ехал быстрее, чем обычно, и Лючетти не успел сделать поправку на повышенную скорость. Бомба отскочила от рамы между стеклами и взорвалась, когда автомобиль уже успел отъехать. Лючетти держал про запас вторую бомбу, но к автомобилю стремглав сбежались агенты, прохожие, были бы неминуемы жертвы. У Лючетти оставался еще револьвер, но, подавленный неудачей, он опустил руки. Агенты боялись к нему приблизиться, а он решил не отстреливаться, чтобы избежать кровопролития. Наконец агенты убедились, что им ничто не угрожает, набросились на Лючетти и при этом передрались между собой — кто первым схватил террориста?

На жизнь свою Лючетти уже махнул рукой, он заботился только о том, чтобы никто из–за него не пострадал — ни родные, ни те, кто приютил его в Риме, ни те, кто ему помогал.

Слегка поврежденный автомобиль продолжал свой путь, и через несколько минут на балконе дворца на пьяцца Венеция появился дуче. Пусть все видят, что он жив и невредим! Муссолини высмеял покушавшегося и похвастался: если бы бомба даже попала внутрь автомобиля, он схватил бы ее и швырнул обратно в террориста. А в конце речи Муссолини пригрозил, что будет введена смертная казнь.

Но, как известно, закон обратной силы не имеет, и поэтому Лючетти не казнили, а осудили на тридцать лет каторги со строгим режимом. На суде он утверждал, что действовал в одиночку, всю вину взял на себя и никого не утащил за собой на каторгу…

Лючетти гулял в принудительном одиночестве, но обычно давал знать Марьяни и Кертнеру, что его вывели на прогулку. Он обладал редкой меткостью и, гуляя в каменном загоне тюремного двора, безошибочно попадал камешком в притолоку приоткрытой двери на третьем этаже — посылал свой привет. В знойные, душные дни администрация гуманно оставляла дверь на цепи, чтобы камера проветривалась. Конечно, в дверь попасть легче, но камешек может проскочить и через вторую дверь–решетку, угодить в заключенного, вот почему Лючетти метил в притолоку.

Этьен смотрел на Лючетти и любовался им. Высокий, с гордой осанкой. В его облике было нечто аристократическое. Бывшему каменотесу очень пошел бы фрак. Даже серо–коричневая арестантская куртка, попав на плечи Лючетти, выглядела сшитой по заказу.

В чертах благородного лица каторжника Лючетти промелькнуло что–то неуловимо знакомое. Ну конечно же, он похож на капрала карабинеров, который некогда конвоировал Этьена в поезде Турин — Рим и сопровождал его до тюрьмы «Реджина чели»! Может, сходство было не такое уж большое, но в нашей зрительной памяти всегда сближаются очень красивые люди, даже если красота их неброская, скромная. Вспомнил Этьен и фамилию того рослого, статного симпатичного сицилийца — Чеккини… Жили бы на Санто–Стефано женщины, на Лючетти заглядывались бы многие!

Лючетти держался с тактом и скромным достоинством, внушал всеобщее уважение. Подобно Марьяни и Кертнеру, он не относился к уголовникам как к людям второго сорта, не подчеркивал своего превосходства и пользовался их ответным расположением. Приговоренный к тридцати годам каторги, Лючетти не потерял вкуса к жизни, не был безразличен к тому, что волновало людей на воле, и продолжал чувствовать себя живой частицей современности. До Санто–Стефано он успел уже посидеть в Порто–Лонгоне, бывшей крепости, построенной четыреста лет назад испанцами на острове Эльба. «Фашисты испугались, что меня выкрадут с Эльбы, как Наполеона, — посмеивался Лючетти, — вот и перевели оттуда». Сидя в тюрьме «Фоссомброне», в Умбрии, на севере Италии, Лючетти помогал вести антифашистскую пропаганду: с его помощью выносили из тюрьмы бумагу для прокламаций…

Обоих — и Лючетти и Марьяни — не сломила каторга, но политические взгляды их стали разниться основательно. Лючетти в тюрьме научился самостоятельно думать, он пресытился духом анархизма. Годы размышлений убедили его в том, что индивидуальным террором нельзя многого добиться. Судя по некоторым высказываниям во время разговоров через окно, Лючетти отошел от анархизма, сохранив, впрочем, азартную готовность к самопожертвованию. И в самом жарком споре он умел признать правоту другого. Всеми силами души он желал русским победы над Гитлером и Муссолини и всегда с любовью говорил о далеком Советском Союзе, в котором никогда не был, но куда мечтал попасть, если доживет до свободы.

Марьяни в годы заточения также начал исповедовать идею объединения всех сил рабочего класса, но при этом оставался верен знамени анархистов. Спорить с Марьяни трудно, он легко воспламеняется, неуступчив и лишь упрямо трет свой сократовский лоб с залысинами. Но и в спорах он оставался безукоризненно честным оппонентом, не позволяющим себе демагогии, неискренней софистики.

Этьен вновь, как в Кастельфранко, когда он дружил с Бруно, ощущал душевную неловкость оттого, что не может платить Марьяни и Лючетти полной откровенностью в ответ на их искреннее, чистосердечное прямодушие. Оба друга чувствовали это, и каждый по–своему огорчался. Оба не верили тому, что Кертнер — богатый коммерсант, который лишь симпатизировал революции и давал деньги на антифашистскую работу, чем, по мнению Особого трибунала, принес ущерб национальным интересам Италии.

Лючетти схож характером с Бруно, он прощал другу скрытность, понимал, что тот прибегает к ней не по доброй воле. А Марьяни обижался на Кертнера и не скрывал этого.

— Сколько времени мы вместе, но никогда я не чувствовал себя равным с тобой, — сказал Марьяни однажды.

Как можно было уберечь Марьяни от обиды? Что Этьен мог сделать?

Всем, всем, всем, что у него было, делился Этьен с Лючетти и с Марьяни, так же как в свое время с Бруно, а не делился, не мог делиться только своим прошлым.

Когда много лет назад ему предложили работать в военной разведке, он счел для себя возможным посоветоваться с ближайшим другом, старым коммунистом, с кем вместе прошел гражданскую войну, с Яковом Никитичем Старостиным.

Но после того как Маневич стал Этьеном, он и с Яковом Никитичем не имел права быть откровенным до конца.

100

Яков Никитич Старостин слыл на заводе лучшим мастером по медницкому делу, но чаще ему приходилось теперь иметь дело с алюминием.

Еще летом завод срочно эвакуировали из Москвы в Поволжье. Но недолго царила тишина в опустевших цехах. Первыми нарушили безмолвие пожилые мастеровые, из числа тех, кого не эвакуировали заодно с ценным заводским оборудованием. Ветераны воскресили те старые станки, которые кто–то счел недостаточно ценными, чтобы увезти в тыл. «Одна у нас судьба», — невесело подумал Яков Никитич.

Он хорошо помнит первую бомбежку Москвы. Ровно через месяц после начала войны, в ночь на 22 июля, в 22 часа 07 минут в Москве впервые объявили воздушную тревогу. И только в 3 часа 33 минуты утра прозвучал отбой.

С тех пор черная радиотарелка в цехе не выключалась. Яков Никитич уже насчитал сотню воздушных тревог.

Перед тем как объявлялась тревога, случались заминки, и голос диктора осекался — это городскую радиосеть отключали от трансляции на всю страну. Да и самим немецким налетчикам нечего сообщать, что в Москве объявлена воздушная тревога.

Яков Никитич выходил на заводской двор и вглядывался в тревожное небо. Мощные прожекторы голубыми мечами неутомимо рассекали небо на куски. Огненным забором встречали врага зенитные батареи.

В конце лета на окраину Москвы, по старому заводскому адресу, начали свозить самолеты, искалеченные в воздушных боях. В алюминиевых останках находили нужные запасные части, детали.

Однажды привезли самолет, на котором дерзкий летчик пошел на таран обрубил своим пропеллером хвост «юнкерсу–88». Такому бы самолету место в музее, но сейчас не до сантиментов, айда в ремонт!

Мастера врачевали израненные фюзеляжи, перебитые крылья, бессильные моторы. И самолеты обретали, казалось, утраченное навсегда волшебное умение летать. Воскресает мотор, живая дрожь охватывает «ястребок», ему невмоготу оставаться в стенах цеха, он выруливает на летное поле, он рвется в воздух. Увы, все ближе и ближе лететь ему с завода до линии фронта.