Удалось разыскать немало зарубежных друзей и знакомых Этьена в Италии, Австрии, Чехословакии, Западной Германии. Одни лично знали Этьена, другие помогли найти свидетелей и участников тех далеких событий.
В Риме меня принял Умберто Террачини. Я с благоговением слушал старого мудреца, несгибаемого рыцаря революции, патриарха Итальянской компартии. В его жизни отразилась более чем полувековая история коммунистического движения в Италии.
Террачини сидел в кресле за массивным письменным столом, а моему воображению он являлся молодым, сидящим в железной клетке для подсудимых, рядом с Антонио Грамши, Пальмиро Тольятти и другими вождями партии, когда их в 1926 году судил Особый трибунал по защите фашизма. И тот же гранд–уфичиале генерал Сапорити спустя десять лет подписал приговор Конраду Кертнеру!
По итальянской традиции всем бывшим премьер–министрам и бывшим председателям Национального собрания пожизненно предоставляется в здании сената кабинет с секретарем и стенографисткой. Умберто Террачини был первым председателем Национального собрания после второй мировой войны, а в последние годы бессменно избирался в сенат и руководил коммунистической фракцией. Как и его соратники по революционной борьбе, в годы фашистского режима Умберто Террачини много лет томился в тюрьмах и ссылке.
По слухам, какие дошли до меня в институте Грамши, существуют мемуары Джузеппе Марьяни, товарища Кертнера по каторге Санто–Стефано. Но сколько мои добровольные помощники ни рылись в каталогах последней четверти века никаких следов. Не слышал об этой книге и Умберто Террачини, но на всякий случай обещал расспросить ветеранов. И каково же было мое радостное удивление, когда в Москву пришла желанная и неожиданная бандероль: Умберто Террачини почтил меня своим вниманием, разыскал и прислал книгу Джузеппе Марьяни «Мемуары бывшего террориста». Почему же ее не могли найти историки, почему книга не числилась в библиографических справочниках и каталогах? Разгадка в том, что эта книга — «Издание автора». Он выпустил книгу в провинции маленьким тиражом.
С волнением ехал я в Милан, на встречу с Бруно. Долгие три года он был соседом Кертнера по камере в тюрьме Кастельфранко дель Эмилия. Бруно приехал из Новары. Он работает в коммунистической артели столяров: мастерят прилавки, полки для магазинов, стойки для баров. На два дня комфортабельный номер отеля на шумной улице Буэнос–Айрес как бы превратился в тюремную камеру. Конрад Кертнер был неразлучен с нами. Бруно и сейчас считает его учителем жизни, хранит братскую преданность ему и нежность… В окно виднелось стылое, пасмурное небо, моросил неторопкий, надоедливый дождь, прохожие не расставались с зонтиками, февральская слякоть, промозглый северный ветер, о котором в Милане говорят: свечи он не задует, но в могилу уложит. Два дня мы не показывали носа на улицу: так много хотелось мне выспросить и записать, а Бруно — вспомнить и рассказать. Если бы я не был в Милане в другую пору, когда нашлось время навестить могилу Верди и послушать в «Ла Скала» «Аиду», погулять в антракте по партеру, где часто сиживал Кертнер, — я бы так и уехал, лишь мельком повидав Милан, промокший, пропахший бензиновым чадом…
Летом 1974 года Бруно приезжал в Советский Союз с делегацией бойцов движения Сопротивления.
В Праге, на тихой, зеленой окраине Девице, я долго беседовал с бывшим писарем шрайбштубе, ныне историком Драгомиром Бартой, — его по праву следует назвать летописцем концлагеря Эбензее.
Товарищ Старостина по лагерному подполью А. К. Шаповалов ездил из Киева в ФРГ как свидетель. Бывшие заключенные Эбензее добивались предания суду лагерфюрера Антона Ганца. Много лет полагали, что он убит, но в 1966 году один из бывших узников встретился с ним лицом к лицу на улице Штутгарта. Все годы Антон Ганц жил под чужим именем, стал владельцем крупной транспортной конторы. Четверть века собирали в Меммингене улики против Антона Ганца, прежде чем решились предать его суду. На очную ставку с палачом были вызваны его жертвы, в том числе Драгомир Барта. 17 ноября 1972 года в советской печати появилась заметка под заголовком «Приговор нацистскому палачу»:
«Бонн, 16. (ТАСС). Суд города Меммингена приговорил к пожизненному
заключению Антона Ганца — бывшего коменданта гитлеровского
концентрационного лагеря Эбензее».
Через двадцать три года после того, как в долине Эбензее появилась могила Якова Никитича Старостина, Яков Никитич Старостин медленно прогуливался по саду больницы старых большевиков в Сокольниках, в Москве. Его водила на прогулки дочь Раиса Яковлевна Окулова, которой я также благодарен за помощь в работе.
Днем 9 мая 1968 года его проведали Надежда Дмитриевна и Татьяна Львовна. В семьях Маневича и Старостина День Победы — и праздник и траурная дата.
Шел тогда Якову Никитичу, как он говорил, «восемьдесят шесть, седьмой». И производственный стаж был у него «преклонный»: 66 лет и 10 месяцев. Мастер по медницкому делу Яков Никитич Старостин ушел на пенсию семидесяти пяти лет.
Много лет назад узнал он, что имя его значилось на могиле, в которой покоится прах друга всей его жизни. Он был горд, когда узнал, что Лев Маневич почти два года прожил, не разлучаясь с его именем, а значит, все время помня о нем.
В 1965 году Старостин прочитал Указ Президиума Верховного Совета СССР:
«За доблесть и мужество, проявленные при выполнении специальных заданий Советского правительства перед второй мировой войной и в борьбе с фашизмом, присвоить полковнику МАНЕВИЧУ ЛЬВУ ЕФИМОВИЧУ звание Героя Советского Союза (посмертно)».
И только в тот день, когда Указ был обнародован, умерла старая «легенда».
Вскоре останки героя перенесли из долины реки Зее в город Линц, на кладбище Санкт–Мартин, где покоятся павшие советские воины.
С тех пор на могильном памятнике значится:
«Герой Советского Союза полковник Л. Е. Маневич».
Мы и сегодня числим его на действительной и бессрочной службе в Советской Армии.
Юрий КорольковКио ку мицу!ТОМ 1
ПАСТЕУРЕЛЛА ПЕСТИСПРОЛОГ
В далеком забайкальском городе стоял памятник человеку, подвиг которого сейчас забыт…
Помнится, когда разгромили Квантунскую армию, когда закончилась вторая мировая война, обелиск этот еще стоял на площади недалеко от вокзала. Но уже тогда памятник приходил в ветхость — облицовка на нем отваливалась плоскими, как фанера, кусками, обнажая кладку из могучих лилово-малиновых кирпичей, таких кремнистых, что бери хоть любой на огниво. Таких кирпичей у нас давно не делают, взяли их на памятник, скорее всего, из разбитого купеческого лабаза или развалин церквушки, прекративших существование в гражданскую войну.
Цементные буквы на постаменте, что составляли простую русскую фамилию, тоже осыпались, и памятник сделался безымянным. Памятник стоял чуть не со времен гражданской войны. Может быть, теперь его уже нет, не знаю, — давным-давно не был я в том далеком забайкальском городе…
А воздвигли памятник человеку, который спас, быть может, миллионы людей, предотвратил народное бедствие, нависшее вдруг над Россией, над молодой и неокрепшей Советской республикой. Был тот человек по специальности доктор-эпидемиолог.
По некоторым причинам я не стану пока называть настоящего имени доктора. Не пришло еще, видно, время говорить все до конца… Я назову доктора Александром Никитичем Микулиным…
Из близких Александра Никитича никто уже не помнит, при каких обстоятельствах он вернулся на Дальний Восток. Происходил он из ссыльнопоселенцев — отца угнали в Сибирь еще в конце прошлого века за участие в крестьянском бунте в средней полосе России. Семья Микулиных жила на Аргуни у Нерчинского завода. Перед войной четырнадцатого года студент последнего курса медицинского института Александр Микулин, не успев получить диплом, угодил в армию. Считали, что он легко отделался, — за участие в студенческих беспорядках ему полагалась каторга.
В семейном альбоме сохранилась его фотография того времени: молодой прапорщик лет тридцати с перевязанной рукой сидит, опершись на бутафорскую балюстраду. Здоровой рукой он придерживает эфес сабли, на коленях лежит фуражка. Волевое лицо, задумчивые и одновременно дерзкие сосредоточенные глаза.
Говорили, что после германской войны он партизанил в отряде Сергея Лазо. Воевал с Колчаком, бароном Унгерном, японскими интервентами. Какое-то время учительствовал, потом вернулся к своей специальности.
Вот тогда все и случилось. Александр Никитич заведовал в то время противочумной эпидемиологической станцией, что стояла в стороне от города, за высоким непроницаемым забором, под надежной охраной. Врачи имели дело с активной вакциной чумы, содержавшейся в стеклянных колбах, проводили опыты над грызунами — разносчиками заразы. Лаборатория находилась в центре противочумной станции за вторым забором, охранявшимся еще более строго.
Работали врачи посменно — неделю одна группа, неделю другая. После такой вахты в центре противочумной станции проходили карантин и только тогда возвращались домой. В лабораторию шли через два кордона и связь с внешним миром поддерживали только по телефону.
Стояла зима, морозы были суровые, близился Новый год. В добровольное заключение, как обычно, ушли вшестером — три врача, лаборантка, истопник и уборщица. Вечерами после работы собирались в «кают-компании», как прозвали тесненькую столовую, распивали сибирский чай, крепкий, как чифир, разговаривали, спорили, вспоминали, мечтали о встрече Нового года. Но встретить праздник довелось не всем. Однажды вечером занедужилось уборщице-санитарке, женщине тихой и робкой. Сначала думали — простудилась. Но все же Александр Никитич распорядился ее изолировать, сам смерил ей температуру. Пока ничто не вызывало особой тревоги, а наутро картина стала ужасающе ясна: надрывный, мучительный кашель, невероятная слабость, высокая температура, а главное — кровавая мокрота подсказывали диагноз — чума!