Так ребята узнали, кто накануне Рамазана в пещере Ходжи-Мазар зажигает свет.
Вера в аллаха и его святые чудеса у мальчиков после этого случая сильно поколебалась. От сознания, что они обладают великой тайной, ребята ходили гордые и повзрослевшие.
Чесался у них язык рассказать об этом в кишлаке, да вскоре развернулись события, которые надолго заставили ребят забыть о крепости Рошткала.
* * *
Этот пологий холм около Душанбе люди облюбовали давно. Прохладные ветры из Варзобского ущелья вечерами и ночью смягчали жару. Теплые, влажные из заболоченной Гиссарской долины помогали расти овощам, фруктам и хлопку. Близость речки надежно обеспечивала водой для полива, а родники снабжали холодной водой для питья.
Кишлак располагался вблизи торгового центра Душанбе, и дехкане выгодно сбывали все, что выращивали. Но нелегко жилось людям на этом месте. С трудом обрабатывался каждый метр почвы, засыпанный громадными валунами. Может быть, поэтому назвали кишлак Кара-Боло — Черная высота.
Между Кара-Боло и Душанбе еще совсем недавно лежало каменное плато, образованное Душанбинкой. Закапываясь глубже в землю и меняя русло, река оставляла после себя бесплодную каменную пустыню — слой валунов, гравия и песка.
Когда мы узнали, что для встречи с доктором Шерали Байматовичем нам нужно поехать в Кара-Боло, Ермак обрадованно крикнул:
— Замечательно. Я там каждый камень знаю. Я в Кара-Боло родился и провел детство.
Оказывается, в Кара-Боло он не бывал уже больше десяти лет. Вместе с родителями Ермак переехал в Курган-Тюбе на трансформаторный завод.
От пединститута до Кара-Боло мы добирались десять минут. На остановке Ермак шутил по этому поводу:
— Помнится мне, что отец, собираясь на базар в Душанбе, выезжал на своем ишаке за час до рассвета и едва поспевал к началу базара. Кара-Боло стало ближе к Душанбе.
Когда перешли шоссе, Ермак остановился па тротуаре и стал внимательно рассматривать окружающие здания. Прошелся быстро по тротуару вдоль аптеки, жилых домов, а у въезда в республиканскую больницу остановился и, обернувшись ко мне, спросил:
— А где же Кара-Боло? Где мой родной кишлак? Где серые глинобитные кибитки в черных заплатах кизяка?
Я пожал плечами.
Мы вошли на территорию больничного комплекса. Свежий воздух, солнце, зелень и тишина создавали здесь санаторный, курортный вид. Ермак блаженствовал и восхищенно шептал:
— Кара-Боло! Тебя совсем не узнать! Олух! Живу в городе два года, а дальше Комсомольского озера и стадиона не ездил. Представлял родной кишлак таким, каким он был десять лет назад. Вон там у трехэтажного корпуса стояла наша кибитка. Интересно, остался ли от нее хотя бы какой-нибудь след? Наверное, глина от стен пошла все же на раствор или штукатурку?
В хирургическом отделении нас встретили без особого энтузиазма. Дежурная сестра, в белоснежном халате, холодно сказала:
— Во избежание занесения инфекции в хирургию заходить нельзя,— и хотела уйти.
Ермак влил в свой голос весь запас вежливости, учтивости, смирения и попросил:
— Не уходите. Уделите нам одну минуту. Мы договорились по телефону с хирургом Байматовым встретиться в двенадцать часов. Сейчас без пяти двенадцать. У нас очень важное дело.
— С Шерали Байматовичем? — Это невозможно. Он только что закончил операцию и готовится к другой.
— Но Шерали Байматович назначил свидание сам именно в это время, и мы просим доложить ему о нашем приходе.— Уже настойчиво попросил Ермак.
Девушка узнала наши имена, еще раз взглянула на нас и удалилась. Ермак сердито заметил:
— Под этим взглядом так и кажется, что по пиджаку у меня микробы ползают.
Через пять минут, облаченные в белые халаты, мы вошли в кабинет хирурга Байматова.
Судя по рассказу Акбара Ганиевича, Шерали Байматович представлялся нам худеньким, застенчивым старичком со слабым здоровьем. Мы были приятно удивлены, когда нас встретил краснощекий мужчина с веселыми молодыми глазами и резкими уверенными движениями. Пока хирург давал какие-то указания сестре, Ермак шепнул мне: — В этом случае моя теория воздействия эпохи на индивидуума оправдывается. Во всяком случае внешне. Хирург усадил нас на красивые современные стулья с розовыми подушечками из пенопласта. Несколько секунд рассматривал то одного, то другого, как будто по привычке изучал нас и решал, в каком месте резануть скальпелем, потом неожиданно тихо, со вздохом сказал: — Студенты, значит, историки? Завидую! У вас все еще впереди. А наше поколение, как сами видите, уже история. Ну что ж изучайте нас, изучайте!
Особенно удивительными были руки Шерали Байматовича. Они не знали покоя и жили своей жизнью не зависимой от того, что он говорил. Во время разговора хирург укладывал в ровную стопку истории болезней, расправлял рентгеновские снимки, набирал в авторучку чернила, смахивал какие-то, только ему видные, пылинки с халата. На все, что ему хотелось сделать, у хирурга, видимо, не хватало времени й он привык делать одновременно несколько дел.
Закончив рассказ о своем детстве, Шерали Байматович положил большие сильные руки на стол и несколько секунд сидел молча, затем улыбнулся и опять со вздохом сказал:
— Разбередили вы во мне, ребята, какую-то старую, давно зажившую рану. Родина, какая бы она ни была, остается самым прекрасным местом на земле. Вот и я не был в Чашмаи-поён с 1927 года. Как ушел тогда с караваном в Душанбе, так и не возвращался. Был в Индии, в Афганистане, в Чехословакии, а в Чашмаи-поён съездить не собрался. И не потому, что не хочется. Нет! Всю жизнь вижу перед собой этот зеленый полуостровок среди серых скал, опоясанный сверкающими лентами Сурхоба и Сан-гикара, а съездить, повидать родные места не могу. Чувствую, особенно сейчас чувствую,— непростительно это... То, что нет времени, только отговорка, маскировка. Боялся вот так же, как сейчас, разбередить свое сердце воспоминаниями. Только, что сейчас сделаешь? Битого, пролитого да пережитого не воротишь?
Тяжелое и беспросветное было у меня детство. Вспоминать-то даже не хочется. Грязь, голод, темнота и невежество.
Что касается карты Ульяна Ивановича, которой не оказалось в архивах,— ничего не могу сказать. Об этом должен знать что-нибудь Акбар. Вы уж у него расспросите.
От Шерали Байматовича мы ушли влюбленными в этого энергичного, искреннего человека.
На другой день после посещения хирурга, мы побывали на квартире полковника Ганиева, рассказали ему о донесении, посланном из Чашмаи-поён в июле 1926 года, которое мы нашли в архивах. Ганиев опять весь вечер вспоминал свою юность.
***
Однажды Акбар проснулся от выстрелов и топота конских копыт. Он хотел выбежать на улицу, но Шариф-ака толкнул мальчика в угол и сердито сказал:
— Сиди дома. В кишлак вошли кафиры (Кафир — то есть неверный), русские. Они убивают детей, бесчестят женщин. Мулла Караишан только что прибыл из Ходжи-Оби-Гарма и собственными глазами видел все это.
Шариф-ака расстелил изодранный коврик и стал молиться. Бледное, освещенное неверным светом потухающего сандала, лицо Шариф-ака было тревожно. Акбара охватил ужас перед неизвестностью. Судя по тому, как воспринимает приход красноармейцев Шариф-ака, надвигалось что-то страшное, непонятное. Мальчик забился в тряпье и долго не мог уснуть.
Утром дехкане не выгнали скот на пастбище. Боялись: русские отберут. Маленькому чабану нечего было делать. Когда Шариф-ака ушел, в кибитку влетел запыхавшийся Шерали. Прямо с порога он закричал:
— Акбар, у нас есть лошадь. Нам ее русские аскары дали! Красивая, вороная! Я на ней уже ездил!
Акбар ничего не понимал. Шариф-ака говорит, что русские всё отбирают и убивают детей, а отцу Шерали дали лошадь, о которой тот всю жизнь мечтал?
— Ты, Шерали, врешь. Русские — кафиры, они пришли сюда, чтобы перебить нас,— сердито сказал Акбар.— И поменьше бегай по улице. Поймают — без головы останешься. Так сказал Шариф-ака.
— Неправда, эти русские прогоняют только беков и баев, а бедным помогают,— возразил уверенно Шерали.— Да ты разве не знаешь? Караишан сбежал из кишлака, а аскары — красноармейцы забрали у него всю пшеницу. Сейчас раздают беднякам. Шариф-ака, наверное, тоже получит.
Ребята вышли из кибитки и залезли на ее плоскую крышу. Недалеко, за высоким дувалом, слышались незнакомая речь, смех. Там расположились аскары. По узкому переулку, рядом с кибиткой Шариф-ака, проехали двое всадников. Один беловолосый — русский, другой смуглый — таджик.
— Салом, бачагон! — весело крикнул таджик ребятам и засмеялся.
Мальчики напугались, не ответили.
— Таджик среди кафиров? — удивленно спросил Ак-бар.— И одежда на нем русская!
— А чего ты удивляешься! Многие аскары — таджики,— гордо ответил Шерали.— Лошадь нам привели русский и таджик. Отец отказывался, но таджик уговорил его:
— Бери! Советская власть тебе ее дарит. Теперь бедняки будут хозяевами, а что за хозяин без лошади?
Акбар удивлялся своему другу. Тихий Шерали орал во всю глотку и за одно утро стал знать больше, чем он, Акбар. От приглашения Шерали идти к ним смотреть лошадь, Акбар сердито отказался.
Шариф-ака пришел домой мрачный. Бросил в угол пустой мешок, проворчал:
— Кафиры! Грабители! Не надо мне ворованного хлеба. Лучше умру с голоду. Сегодня пшеницы дадут, а завтра чушку есть заставят. Запретят совершать намаз! Слыхал я о них! Где это было видано, чтобы чужой хлеб задарма брать?
Прошло несколько дней. Аскары никого не трогали. Многие бедняки впервые накормили досыта детей и ездили на собственных лошадях. Аскары ремонтировали кибитку, которую они заняли, и обносили ее высоким дувалом. Жизнь в кишлаке пошла своим чередом. Акбар снова погнал стадо в горы.
Два раза в день, утром и вечером, проходил мальчик возле ворот крепости — так называли теперь кибитку аскаров. Первое время чабан старался проскочить мимо ворот незамеченным, но так как его никто не трогал, он стал рассматривать стоящих на посту красноармейцев. Заинтересовали мальчика длинные, с острыми штыками мальтуки. Часовые весело улыбались маленькому оборванному чабану. Особенно приветлив был один аскар. Русый, высокий, он с любопытством разглядывал мальчика. Однажды, остановив Акбара, сказал: