Разговор? Возня? Осторожное буцанье по железу? Как отдаленное радио: живые неживые голоса, несуществующие люди. И какая-то странность, очень неприятная странность во всем — явственно ощутимая двойственность происходящего: и есть, и нет. И точное предощущение — до жути! — уже слышанного…
Он оглянулся вверх. Американца отсюда видно не было; затылок насморочно сопящего старшины чернел над бортом кабины. Комбинезона не было — наверно, сам Попов ночью, окончательно задубев, укрылся им, сырым. Спят орлы, спят. Бери их голеньких — ведь сам-то как?
Кузьменко медленно вытянул ТТ и, по колени погружая ноги в качающиеся на месте волны мокрого серо-голубого дыма, осторожно шагнул вперед. Оглушительно хрустнул невидимый камешек; он поморщился, осторожнейше оттянул тугой затвор и, всей ладонью прижимая ствольную коробку, чтоб не лязгнула, взвел пистолет — но патрон, ложась в ствол, все-таки звонко-раскатисто щелкнул. Капитан обмер и пару секунд стоял не дыша. Услыхали? Нет? Тихо. Вовсе тихо. Может, оно и плохо…
Он сбил на затылок шлемофон, чтоб лучше слышать. Ох, тихо… Ну, капитан? Будить ребят? Ждать хоть дуновения ветра? Но ведь туман — для всех туман. Ты тоже невидим. А времени нет, вовсе времечка нету. Значит, вперед? Ведь, случись чего, ребята услышат. Да и вообще, может, померещилось — тут, видно, и не такое примерещится…
И все уже решив, он оглянулся напоследок. Его «ил» грузно и спокойно темнел за спиной. Надежный, прочный. Сколько ж мы с тобою, братан, прошли, а? Рядом длинно зашипела невидимая волна. Тихо простонал-пробормотал во сне Сэнди. Где-то скрипнула галька. Не-ет, кто-то там все-таки есть…
На полпути он перевел дух. «Ил» зыбко утопал в туманной мути. А впереди уже проступала сквозь нерезкость грузной расплывчатой массой темная высоченная стена. И там, за той стеной, были люди. Во, тихо! Ага, отдаленно лязгнула металлическая дверь; кто-то протопотал мягкими быстрыми лапками — как ребенок! — по гулкому настилу; и ощутим в недвижном воздухе запах — какая-то мерзкая горечь с привкусом старой, давно застывшей копоти…
Кузьменко едва не чихнул — но вовремя ухватился грязной, ободранной ладонью за лицо и замер, вытаращив красные, опухшие глаза. Справившись с собою, он задавленно нутряно всхлипнул, выдохнул, смахнул холодный пот и двинулся дальше. Шаг… Второй… Все. Борт. Пришел.
Черная мятая сталь. Ободранные до окалины листы обшивки. Выбитые каким-то сотрясением заклепки. И заклепки целые. Мощные вмятины. Блевотного цвета натеки застарелой ржавчины на рыжий сурик. Ну, и дальше?
Он задрал голову. Туман… Туман, в котором теряется эта могучая стена. Но… Ну-ка, ну-ка!
Не веря себе, он приложил ухо к мертвенно-стылому металлу, вслушался — и, вздрогнув, инстинктивно вскинул пистолет! Там, внутри, в нескольких сантиметрах от его лица, тоже замерло и тоже слушало — его слушало, капитана Кузьменко! — живое. Он словно видел того, за бортом, — темного, мягкого, прыгучего и очень-очень сильного, и было от того жутко, кололо под сердцем, покалывало тонкими иголками затылок и вдоль позвоночника, и он знал, твердо знал невероятным, никогда доселе не представимым ощущением, что его самого тоже видят. И еще — запах, тот странный мерзкий запах…
Не сводя глаз с глухой обшивки — словно глядя в темное, непрозрачное для глаз стекло, он отстранился, судорожно сглотнул и, неприятно касаясь плечом вросшей в остров стены, медленно двинулся к корме корабля — туда, где из замедленно-ритмично то приподнимающейся, то опадающей воды торчали оголенные мелководьем, искореженные, в выбоинах и рваных вмятинах широченная округлая лопасть винта и перо руля, и откуда можно было бы попробовать влезть наверх, будучи прикрытым кормовым подзором.[78] Странно — тот, за бортом-стеной, вдруг тихо пропал, бесшумно и мгновенно сгинул в какой-то тьме; Кузьменко облегченно перевел дыхание, лишь в этот миг обнаружив, что, оказывается, почти не дышал — мешал тот, темноликий. Тьфу, да почему темноликий? Во чертовщина…
— А туманец-то уходит, — прошептал он. — Шевелись, герой…
Он осторожно вошел в зашипевшую газировкой воду, подобрался к нависающему ржавому кринолину[79] гребного винта и, сунув пистолет за нагрудник комбинезона и стараясь не сопеть, подпрыгнул и подтянулся наверх. С трудом, едва не сорвавшись сапогами, он тяжело вскарабкался на колючий от коррозии кронштейн кринолина; балансируя, аккуратными шажками передвинулся к рулю, передохнул, рассчитанно откачнулся — и точным прыжком перемахнул на свернутое набок ржаво-ободранное перо руля, ухватившись за баллер.[80] С сухим шелестом просыпалась под каблуками ржавчина, мертво скрипнуло железо. Он сунул руку под «канадку», нащупывая пистолет, — и замер, похолодев: рядом, в полуметре, откуда-то сверху длинно пролетела и с плеском плюхнула внизу в волны струя воды, будто наверху выплеснули чашку. Не дыша, он вжался под подзор, весь изогнулся — и тут вдруг раздалось:
— Эй, Саня! Ты где? Командир!
Крик ухнул эхом в скалы, раскатисто запрыгал по камням и пропал в глубине острова. Кузьменко кошкой прянул к баллеру и вывесился на левой руке наружу, готовый стрелять. Но было тихо. Тихо! Все разом смолкло!
Захрустели по гальке быстрые сторожкие шаги, из редеющего тумана почти бегом выскочил Попов, размахивая ТТ, сразу увидел командира и уже раскрыл было рот, но Кузьменко, сделав страшные глаза, мотнул ему пистолетом вправо; стрелок, захлопнув рот и пригнувшись, боком метнулся под борт и пропал за его изгибом.
Теперь они слушали вдвоем. Но было тихо. Странно тихо. Опасно тихо. Потому что нечто мешало, сбивало с толку, что-то было опять не то, опять неправильно, и потому… Ах да — чайки! Чаек же нет! Почему? А если есть, то почему они не заорали на крик старшины? И еще одно — о чем капитан боялся думать, но что лезло под руку: куда девался тот, внутри судна, — если был вообще?..
— Сань! — едва слышно окликнул капитана невидимый ему стрелок. — Слышь, Сань? К машине?
— Дуй! — хриплым полушепотом прокричал капитан. — И пушки — на «товсь». Они как раз сюда смотрят. Чуть что — пали, не глядя. Абы шороху дать! Готов? И-и раз… И-и два… И-и-и… Давай! — И он вывалился на руке наружу и вскинул вверх пистолет, не глядя, как старшина спринтером рванул к штурмовику, как, гремя сапогами, враз взлетел на крыло и боком ввалился в кабину.
Вынырнувший неожиданно из-под брюха самолета Сэнди, рвал из запутавшейся под курткой кобуры «кольт». Попов даже не успел сообразить, как парень со сломанной ногой смог сам там очутиться, — он уже лихорадочно открыл вентиль пневматики, сбросил предохранитель и рванул рукоять перезарядки оружия. Коротко в тиши шипнул сжатый воздух, цепно брякнули в крыльях звенья подачи выстрелов, эхом раскатился над пляжем сдвоенный звонкий лязг захлопнувшихся затворов пушек.
Туман почти рассеялся. Даже слишком быстро рассеялся, как-то сразу, словно распахнули занавес. Отсюда, из кабины самолета, уже отлично просматривался сквозь прицел не черный — серый в еще плывущих редких лентах мороси длинный борт-стена корабля. Выше темнели когда-то, вероятно, шарового[81] колера массивные надстройки, покосившаяся несуразно толстая короткая мачта без вант с опорами врастопырку, утыканная непонятными выпуклыми ажурными решетками и длиннющими штырями; тяжко провисали ржавые леера, толсто-пушистые от коррозии и мохнатых наростов. Прицел самолета действительно глядел точно в борт — вернее, в надстройки этого безжизненного, странного, неизвестного, непонятного проекта, назначения и национальной принадлежности корабля, какой-то дикой силой выброшенного на сушу почти целиком — только корма сидит в мелкой воде, нос же уперся в скальную осыпь. Кстати, вот там-то и можно наверх — по откосу, и оттуда — на палубу; правда, наверху окажешься мишенью в тире, но… Ага! — Сашка рысцой бежит туда!
Где-то внизу под кабиной завозился Сэнди; размахивая громадным своим пистолетом и что-то бормоча, он боком, как краб, сноровисто отбежал на четвереньках под обрыв и, лихим перекатом перемахнув гряду камней, шумно обрушился за ней на гальку — и исчез, затих там, выставив поверх валуна поблескивающий ствол. Ого! — вдруг сообразил старшина. — Это что ж он так — со сломанной-то ногой? Да ведь на парне и шины-то вчерашней нет? Лихо! Но то все потом, потом…
А Кузьменко уже вскарабкался по осыпи к нависающему над ним фальшборту и, согнувшись за ним пополам, уперся рукояткой ТТ в планширь и замер, оглядывая открывшуюся ему носовую часть корабля — бак и лоб надстройки, готовый стрелять.
Но врага не было.
Вообще никого не было. Была только очень голая, ржавая и очень грязная железная палуба.
Ребристый фальшборт всюду помят и ободран. Леерные стойки сбиты как тараном. Туман ушел, и возникший ветерок, тихо посвистывая в странном кургузом рангоуте и изодранном такелаже, чуть раскачивал пушисто обросшие лишайниками, что ли, штаги. Кузьменко выжидающе разглядывал черно-слепые стекла ходовой рубки, в которых мыльно отражались лежащие на топе мачты облака, мертво задранные в равнодушные небеса несуразно тонкие стволы спаренных артустановок на широко разнесенных крыльях-барбетах надстройки, всматривался в пятнисто-серую от грязи стальную дверь шкафута. Он видел даже отсюда, что она намертво заржавела, приварилась коростой лет, что судно мертво, что оно действительно давно покинуто — и понимал, знал, чувствовал, что на него смотрят. Да. Опять — то же самое. Тот же тяжелый, сквозной, прожигающий взгляд. Кожу — не кожу, а душу! — буквально саднило, жгло этим взглядом. Взглядом снисходительного выжидания с прищуром сквозь прицел. Ла-адно. Посмотрим…
Он демонстративно неторопливо выпрямился в рост над бортом, расслабленно опустив руку с пистолетом. Н-ну и?..