Потому что над столом мягко, вполнакала и оттого сразу незаметно, светила — да, светила! — включенная зеленоватая лампа-бра, светила по-домашнему покойно и ровно. Под ней же… Под ней в хрустальной, что ли, пепельнице, массивно разлапившейся на расстеленной на столе карте, медленно корежилась, тихонько длинно хрустя и прозрачно бездымно догорая, бумага. И был то кусок морской карты. И шевелилась в суетно-жадном язычке розовато-желтого огня надпись. И надпись та была… немецкой.
Капитан уставился на шершаво вытершуюся на складках карту побелевшими глазами, и, перехватив его взгляд, Попов вдруг сообразил: карта-то не морская! Карта летная! Типично авиационная: с разноцветными кружками и стрелками радиоприводов и маяков, значками ориентиров, аккуратно продолженных карандашными нитями подходов и секторов. И правый нижний угол ее — вероятно, с расшифровкой или кодом — был оторван.
Пламя в пепельнице затрепетало, потянулось вверх, дернулось — и, бесшумно испустив тоненько-извилистую синюю струйку дыма, угасло. В пепельнице лежала ломкая кучка черного праха…
— Н-ну? — сипло осведомился Кузьменко, косясь на трап вниз и боком, чуть косолапя, медленно выдвигаясь плечом к закрытой двери, сразу за столом слева. — Хозяин? Поговорим?
Звонко лязгнул в тишине взведенный курок пистолета. Никто никак не отозвался. Старшина с усилием, превозмогая собственную руку, оторвал горячую ладонь от скользко мокрой кожи кобуры. Дернув ему подбородком: «Вправо!», сгорбившийся капитан неуклюже, на цыпочках — это в сапогах-то! — обогнул, поскрипывая разбухшими от сырости подметками, ограждение трапа, стол, подобрался к двери, присел на корточки слева от нее, поднял пистолет — и, оскалившись, рванул дверь на себя и вправо!
Попов замер.
Но… ничего не случилось. Дверь легко и бесшумно распахнулась. Капитан чуть выждал, сидя на корточках с задранным ТТ, привстал, сунулся внутрь — и вдруг, утробно крякнув, махом захлопнул дверь и навалился на нее плечом, аж свалившись на колени. Разинув рот, будто ему не хватало воздуха, и кося дурным глазом на Попова, он выхрипел:
— Т-там!.. Ох, матерь…
Это Кузьменко-то? Неустрашимый воинственный комэск?! Попов оттолкнул его бедром, перевел дух и решительно распахнул дверь, отбросив назад капитана. Но войти не успел.
Уже занеся через комингс ногу, он с размаха ударился всем телом об угрюмо сверкающий предупреждающий взгляд — и застыл в дверном проеме в полушаге, с нелепо занесенной ногой.
Сердце булыжником грохнуло в затылок, онемело и свалилось куда-то в холод, вниз.
В глаза старшине внимательно смотрел… живой мертвец.
Он сидел в крохотной каюте за несоразмерно шикарным, темно-полированным письменным столом лицом к двери, откинувшись аккуратнейше причесанной седеющей головой на изогнутый, высокий темно-коричневой кожи заголовник кресла. Под стать столу — солидного, богатого кресла. Темноволосый, бледный, интеллигентно тонколицый моряк. Старшина ошибся: моряк был мертв. Но мертв от ужаса. Невыразимого, чудовищного, древнего, как сама смерть, ужаса. Этот ужас и ударил старшину в двери. Этот навек живущий ужас-предупреждение нетленным, вечным мертвецом смотрел в зрачки старшине.
Толстоствольный хромированный крупный пистолет, тускло посвечивая темным серебром, увесисто покоился на столе под ладонью левой руки дулом к двери. Правая, судорожно сжатая в кулак на сломанном карандаше, рука морского офицера покоилась на чуть смятом, прорванном грифелем посреди строки, листе бумаги — ослепительно, снежно-белом прямоугольнике на темной глубокой плоскости стола. Издали глядя в застывшие в косых скачках рваные строчки, Попов отрешенно подумал: «„Вальтер“. Так называемый офицерский. Дорогая штука…» И тут же понял, что перед ним не корабельный офицер. Перед ним сидел морской летчик. В полной парадной форме люфтваффе. И он, старшина Попов, уже видел этого человека. Но не смерть, не пистолет, не дикость узнавания фарфоро-белого замерзшего лица, не смятый шлемофон (он заметил его краем глаза на толстом ковре справа от стола — совершенно неуместный здесь истертый летный шлемофон), даже не глаза — влажно-стеклянно поблескивающие немигающие глаза этого… этого мертвого человека сжимали душу в корчащийся клубок ужаса. Тут было что-то другое. Что отшвырнуло назад полгода убивающего и убиваемого капитана Кузьменко. Что не давало дышать старшине, скручивая чистый прохладный воздух, чуть пахнущий металлом и линолеумом, в шершавый ком.
Попов, боясь вздохнуть, осторожнейше попятился назад, косясь на валяющийся шлемофон и ощущая в нем какую-то подсказку, намек, ловя ускользающее понимание, открытие, ощущая всем телом, каждой его клеточкой рядом — вот тут, сейчас, в сей миг! — какую-то невероятную в своей простоте и грандиозности разгадку. И, оторвав глаза от шлемофона и взглянув в искаженное смертью странно нелюдское лицо, уже почти понимая, в чем дело, уже почти ликуя и ликующе ужасаясь, он обернулся к капитану — и не успел. Ничего не успел: ни понять, ни сказать, ни удержать. Кузьменко, отшатнувшись всем телом назад, запрокинул черный от шрамов и щетины подбородок и жутко, яростно, рвуще заорал в низкий нежно-кремовый подволок рубки.
— Ты ж здесь, кур-р-рва! Так принимай гостей! Сажай за стол, падаль, — или я разнесу твою!.. — и вскинул пистолет. Боек звонко щелкнул. Осечка. Конечно же осечка, успел подумать старшина. Капитан бешено передернул затвор, с лязгом вылетел и завертелся юлой на линолеуме патрон. Осечка! И еще раз — осечка! Глухо рыкнув, капитан тяжело сиганул через ограждение на трап, сокрушительным ударом сапога вышиб внизу дверь и ринулся в темный проход. Попов же медленно, пятнами быстро бледнея, вытащил свой ТТ, взвел его, крепко упер дуло себе куда-то под ребра в бок и, весь залившись взмокшей потом белизной, спустил курок. Да. Да! Щелчок! Нет выстрела!
Он так же медленно, осторожно, будто взвешивая, отвел пистолет и, странно разглядывая его, прошептал трясущимися губами:
— Вот теперь все правильно. Вот теперь я вам верю…
Снизу донесся звон, тяжкий грохот, рычание.
— Стой! Стой, идиот, не тронь! Не смей!.. — и, размахивая ненужным пистолетом, старшина ссыпался вниз и, нырнув в темный коридор, влетел в какое-то зашторенное от коридора полутемное тесное помещение — туда, где средь тончайшей аппаратуры бушевал Кузьменко; рыча, он крушил выломанной табуреткой-вертушкой экраны, шкалы, индикаторы и лампы; грохочуще валились с переборок полки с документами и книги; летели клочья пленок и бумаг, разлетались испещренные цифрами и значками ленты, карты, таблицы, диаграммы; оглушительно взрываясь, лопалось стекло, трещало дерево, визжал пластик. Попов с маху, в прыжке от тяжелой шторы обрушился на него сзади, опрокинул, отжимая подбородок, на стол и навалился на бьющегося командира всем телом.
— Пус-сти… Пусти, сука! Я им… Пугать? Меня — пугать?! Ну я попугаю, я пугану…
— Кому? — в глаза ему, в зрачки выкрикнул старшина. — Кому, трус? Он тоже струсил! Он — и все они! И ты… А ты…
— Что-о? Что ты сказал?! Я — трус? Ах-х-х ты ж… Ви-ижу, все вижу… Тут мылишься пересидеть, академик х…в? А ваньки там за тебя должны… Н-ну, гнида!
Попов отпрыгнул назад и, кривясь, смотрел, как лежащий локтями на столе капитан вскинул в лицо ему пистолет.
— Не трудись, — зло улыбнулся он. — Тут, теперь — не выйдет. Вообще не выйдет. Я — не крыса.
— Что?! Что… — капитан дергал щекой, тяжелый пистолет плясал в его руке, длинный ствол ходил ходуном. — Не?..
— Да. Как там, в провизионке. Я — человек. Везде. Стреляй.
Капитан, не сводя воспаленных глаз со старшины, вскинул пистолет в подволок и всей ладонью, всей рукой, всем телом даванул спуск. Сухо клацнул металл.
— Правильно. На, — протянул ему старшина свой ТТ. — Проверь обойму. Патрон — в стволе. Я не обманываю. Все проверь. Ну, чего ты? Валяй, пробуй. Бери, ну же?
Капитан, полусидя боком на разгромленном столе, молчал, недвижно глядя на протянутый ему пистолет.
— Даже теперь не понял? Тот, наверху, — он тоже испугался. И умер. От страха. Так он думал, впрочем, — когда думал, что умирает. Точно. Так он и подумал.
Кузьменко молчал, застывше уставившись в никуда пустым взором. Попов же старательно, подбирая слова, пытался объяснить, вновь ловил петляющую рядом, вот тут, разгадку…
— Он ждал их — но с пистолетом в руке. Ты же сам видел. Со смертью в руке ждал гостей. Или сам пришел. Почему? Он видел их? Слышал? И так испугался? А они не тронули его. И теперь подсунули нам…
— Не тронули? — неожиданно оскалился капитан.
— Это — не то, что ты подумал. Это — он сам. Но и не он.
— Кто — не он?
— Тот летчик.
— Летчик? — капитан хрипел севшим голосом. Лицо его стало почти черным от изнурения. Старшина слышал, видел, физически с усилием выдерживал невыносимую тоску, охватившую этого человека. Но он не знал, чем помочь ему. Да и никто не мог бы тут помочь. Он должен был все понять сам. Тут каждый все должен сам…
— Я узнал его. Это тот самый летчик. Который сегодня атаковал нас. Командир той «дорнье».
— Которого сбили?
— Сбили? Ты говоришь — сбили? Ты сам сказал. Кто? Кто сбил?
Капитан молчал, прикрыв обожженные, без ресниц, глаза, все больше и больше сутулясь, сгибаясь под какой-то тяжкой ношей.
— Ведь он умер давно. Нет, не умер. Ты же видишь кого нам подсунули. Нет, не кого, а — что. А тот, настоящий, которого мы видели утром, — ушел. На время. Или навсегда. Туда… — старшина неопределенно взмахнул куда-то вверх, пытаясь все-таки разглядеть глаза капитана. — Это не смерть. И мы еще узнаем, куда он ушел. Но это осталось. И…
— «Это»?.. — капитана начинало трясти. Он опустил голову, мучительно пытаясь справиться с сотрясающей все его тело дрожью.
И вдруг, ощутив высокую, чистую и невыносимо огромную жалость к этому, безусловно, честному, мужественному и гордому человеку, подавленному, раздавленному сейчас не наивным страхом труса — нет, Попов знал своего командира! — но оглушительным крушением понятного, привычного, надежного в несокрушимой простоте мира друзей и врагов, только друзей и только врагов, без условной правды и ясной лжи, точного знания справедливой истины и прямого пути в светлое будущее всего человечества, — старшина шагнул к нему: