Так он стал летать с этим вдребезги седым нелюдимым капитаном, взлетавшим каждый раз как в последний, выходящим в каждую атаку как в последнюю. Мало того, что этот отчаянный сирота оказался прирожденным воздушным бойцом — утюгоподобный «ИЛ-2» плясал в его руках! — но этому летчику еще и невероятно, фантастически везло. Впрочем, судьба ведь действительно балует своих любимцев — храбрецов…
Хотя, если разобраться, никакого особенного везения и не было. При высочайшем мастерстве, абсолютном знании машины, точном учете погоды, времени и психологии моряка каждый бой он принимал как заведомо безнадежный и дрался обреченно-жестоко.
Сигнальщики вражеских кораблей даже не успевали опознать его как цель, когда он черным ревущим чертом вырывался по их души из лопнувших небес или, наоборот, ужасающе выпрыгивал рядом чуть не из волн, с ходу запредельно дерзостно атаковал, бил молниеносно точной коброй — и так же, сметая все привычные принципы аэродинамики и тактики, выжимая, вырывая из себя и машины все, мигом исчезал, отрывался от цели — цели уже пораженной, которая еще двигалась, стреляла, казалась живой и сама себя живой полагала, но которая уже агонизировала… Всегда все просчитав заранее, этот летчик никакому противнику времени и возможностей для расчетов не оставлял. Самолет в его руках был мстительной, неукротимо бешеной тварью. Истребителей же противника он ошарашивал своей безумной манерой боя, не уклоняясь от их атак, но, напротив, сам на истребителей бросаясь — и горе парню из люфтваффе, попавшему под убийственный огонь мощной батареи штурмовика, способной сокрушать броню танков и борта кораблей.
Так что заканчивалась осень ожесточенной морской войны в Арктике, а эта троица — пилот, стрелок, самолет — была жива. Раз за разом капитан Кузьменко дотаскивал до дому свой «ил». Этот по меркам войны уже древний, переживший все сроки, ободранный, закопченный, сто раз заклепанный и латаный штурмовик возникал над береговым хребтом даже тогда, когда не вернулись, опять не вернулись, и вновь не вернулись все, все сбиты над целью, и истекло всякое время, и флот сообщил, что искать некого и надежды нет, и ВНОС даже не смотрит в сторону моря — но он вновь возникал над берегом и, в изнеможении перевалив скалы, с ходу мрачно-уверенно шел на посадку: дырявый, дребезжащий изодранной обшивкой, раскачиваясь рваными рулями, истекая черным маслом, паря пробитыми магистралями, дымя измученным мотором; вновь и вновь он возникал из ниоткуда в копоти, в чаду, в угаре. И раз за разом эти двое — летчик и его стрелок — с почерневшими, опухшими, отекшими лицами долго и неуклюже, ни на кого не глядя, молча выбирались из простреленных, помятых кабин целыми и невредимыми, но в глаза их никому заглянуть было не дано. Было страшно. Потому что глаза их были там…
Лишь сам старшина, лишь верный стрелок-радист Попов, защита, «спина» самолета и командира, — лишь один он знал, как угрюмо выпивает каждый вечер его, старшины, пайку капитан; как жутко мечется, стонет и плачет во сне неустрашимый сталинский сокол; как тихонько передает соколу-храбрецу склянки спиртишка совсем очумелая свалившимся на нее горем — встретить и узнать этого возлюбленного Войны младший лейтенант медицинской службы, худенькая, невзрачненькая, безответная в женской любви-беде то ли девочка, то ли женщина…
Все это должно было рано или поздно закончиться; впрочем, очевидно, теперь — уже рано. На сей счет у старшины иллюзий не было. Да, конечно, храбрецам действительно везет — но тут было что-то еще, что-то темное, горькое, могучее и глубочайше интимное, куда старшина не хотел и не мог заглядывать. Война, будь она проклята, никак не походила на ожидаемо быструю и победоносную, все шире, все глубже перепахивая, пережигая все и всех. Не салютами побед и реяньем наградных знамен пахло — накатывался необозримый, черный и зловонный вал кровищи и трупов. И, взлетая там праздничным, тем последним вечером, старшина неожиданно, глянув на привычно поплывший внизу назад скалистый хребет, разом ясно все понял, все осознал и сказал себе: «Все. Вот теперь, сегодня — все. Прощай…»
Их экипаж уже оставался последним и единственным из первого состава прибывшей сюда к осени эскадрильи. Так что все запасы и возможности теорий больших чисел, вероятностей и тому подобных утешительных штук давно были ими исчерпаны. Оба они уже ждали своего дня — и этот день пришел. Но вот все, что произошло потом…
Почему они остались живы? Как вообще все произошло?
Ну сама атака, гибель группы — тут все нормально. В смысле — война. Сука поганая. (Хотя тут тоже, знаете ли… Ведь Сашка шел лидером — почему ж его не сшибли? М-да…) Но дальше… А что — дальше?
Сэнди их не бросил, слово сдержал. Так оно тоже в общем-то нормальное дело.
Ну остров. Ну подвернулся. Случайность? Или опять сработало прям не людское, а какое-то звериное чутье и везение Сашки Кузьменко? С таким, как он, ничему не стоит удивляться… Ладно. Как простейшее объяснение — сгодится. На пока. Но ведь лихой командир неспроста психует. Как точно он сформулировал вопрос: почему они сели благополучно, а Сэнди разбился? Впрочем, нет. Опять не туда. Опять мистика. Начнем сначала.
Что более всего поражает тебя, старшина? Трюки вроде сегодняшних (что ж оно было в той каюте — труп, муляж, машина, фантом?) — нет, как ни парадоксально. На бравого старшину-бортстрелка оно, конечно, действует; на ученого-аналитика — честно говоря, не очень. Слишком все нарочито, даже декоративно…
Тогда что? Вся чертовщина с пиротехникой по ночам? Сорванная атака и исчезновение немецкого гидросамолета? Ведь «лодка» не была сбита; она не могла погибнуть абсолютно беззвучно и бесследно — так не бывает, чтоб ничего, вовсе ничего не осталось. Обломки, разливы масла там, какие-никакие железяки, или уж хотя бы взрыв бензина — с соответствующим шумовым оформлением и выбросом температуры. Да хоть дым, что ли! Словом, что-то материальное. А то ведь вообще ничего. Так куда же тогда она подевалась? И еще интереснее — как подевалась? Не говоря уж о ее командире, встреченном чуть позже и в другом месте — через час с вечностью, кгхм-м… Стоп-стоп! Опять не туда!
Так. Корабль. Что мы имеем в виде покинутого судна? Мы имеем здоровенный сундук, в который некто непонятно зачем и для кого напихал, явно заранее посмеиваясь, уйму сокровищ, загадок и милых шуток… Так в том-то и фокус, что нет! Более всего тебя поразили две вещи. Вернее, две фразы. Командир: «По живому ходим». И его же: «Тут все чужое». И невероятное замечание Сэнди, брошенное вскользь, о том, что в его время таких сигарет не было. В его время! Каково? Неужели он действительно столь спокойно воспринимает эту догадку — или же просто само собой выскочило? Впрочем, чему удивляться. Разве кто-либо из них троих был шокирован моментом, когда они заговорили на одном языке — кстати, на каком? И при том никто из них не смог прочесть записку, написанную на немецком. И почему никаких надписей, кроме английских, Сэнди прочесть не может — как, впрочем, и они не могут прочесть ничего. А уж о переломанных и вмиг срастающихся костях, мгновенно исчезающих порезах, нестреляющих боеприпасах, пресных речках посреди океана и говорить неохота. Бог мой, да одного их общения тут на неведомом языке хватит не на одну — на сотню хватит каких угодно диссертаций и изысков.
Так неужели верна догадка? Точнее, не догадка, пока лишь набросок, попытка сложить в хотя бы подобие картинки все ощущения, испуги, странности и находки. А догадочка-то вырисовывается замечательно страшненькая в грандиозности своей и многообещающая необъятно в перспективах, скажем так, для науки. Как минимум.
Великолепная в высочайшей надежде — и пугающая бездной неисправимо опаснейших ошибок, за которые расплачиваться придется, увы, не им — не им, нечаянно влетевшим в самую гущу идущих вне их маленьких людей-человечков, событий и операций. Если оно вообще так…
Но самое удивительное — уже успокоенно, уже мягко подумалось Попову — самое удивительное в том, что я никогда не верил в такую встречу.
Мечтал! Мечтал о том, как я, человек, протяну руку брату — и никогда не верил. Ни в эту мечту, ни — что гораздо хуже — в брата. Да и предстань он предо мною — и ему бы самому не поверил. Брату?.. Откуда брату? Какому брату — младшему, старшему, ровне? Доброму или злому? Доброму. Конечно же, доброму. Полноте, сударь мой! Откуда в жизни — настоящей жизни, не той уродливой пародии на жизнь, в которой мы все корчимся, но в Жизни вообще, в Мироздании — откуда взяться злу? Зло, если достигает таких вершин и просторов, неминуемо самоуничтожается собственной агрессией — сие элементарная арифметика. Откуда ж тут взяться Злу?.. … конечно же откуда? Вон она внизу, та самая Дыра. Яма. Воронка. Ты столько раз думал о ней, не думая, что узнал ее сразу. Она угадывается под толстой пузырящейся пеной желтовато-серых, грязно дымящихся облаков по тому, как в одном месте они, сплошные облака, закручиваются гигантской многокилометровой спиралью; отсюда, с высоты отлично видно, как некая обволакивающе-мягкая, широченная воронка вращается к своему центру все быстрей и быстрей; облачные сплошные потоки рвутся, разматываются, растекаются во все убыстряющиеся полосы, которые стремительно и мощно завинчиваются в могучие жгуты, уже несясь от центра вниз — ниже, ниже, все скорей и скорей! Мелькают там какие-то силуэты, пугающе узнаваемые… Косо летит, замедленно переворачиваясь, непостижимо запрокидываясь через спину хвостом… Ну да, да — именно он! И это ничуть не удивляет, именно он именно тут и ожидался — П-40 «Вогаук», на котором разбился Сэнди; интересно: он там, в кабине? Хотя, конечно, нет — даже с такого расстояния видно, как ужасно разбит самолет, и, во-вторых, парнишка ведь тут, в нашей хижине, спит рядом… Тут? Где — тут? Ну здесь, на острове, где мы все; то есть там, внизу, посреди невидимого отсюда океана, глубоко под облаками…
…А ведь я наконец-то уснул, первый раз по-настоящему хорошо уснул… нет, вовсе нет, ты не спишь! не можешь спать, если не сплю я, если мы уже вместе идем, мы уходим!