Над его головой кто-то тяжко длинно выдохнул. Он даже не успел сообразить: началось. Сжатый воздух устремился в цилиндры. Началось!
Густое мощное шипение, возникнув в глубине мотора, всколыхнуло застывший в ожидании горячий воздух и, набирая силу, пронеслось над волнами. Металлический звонкий щелчок заставил вздрогнуть тяжело-недвижный винт, в редукторе отчетливо клацнуло, винт тупо скрипнул, качнулся — и широкие черные лопасти, подрагивая, описали в тягучем шипении медленный круг.
Попов не видел снизу враз побелевшие глаза капитана, не видел, как шевелились беззвучно его губы, как забилась вспухшая жилка на виске. А винт, глухо гудя, уже вращался; уже посвистывал воздух, вспарываемый лопастями, и сами лопасти под аккомпанемент барабанного перестука поршней и металлической дроби клапанов таяли, расплывались в мигающую завесу. Палец Кузьменко чуть дрожал на «лапке» магнето. Спо-кой-но, только спокойно… Три, четыре… Ни секундой раньше, ни секундой позже… Шесть… Только с одной попытки, второй уже не будет, восемь… Та-ак… Пора! Тумблер раскрутки винта — щелк! Магнето — два деления вниз!
Тр-рах! — сработало сцепление. Взвыл провернувшийся вал. Ну?!
Вспышка зажигания; заслонку дросселя… регулятор смеси… Сейчас, сейчас… задрожали педали… «Забрал»?
Ба-бах! Первая вспышка смеси в цилиндре взрывом ударила по обнаженным нервам; «забрал»?!
И когда в патрубках оглушительно рвануло, и поршни грянули дробной пулеметной очередью, и вонючий, липкий, тошнотворный, чудесный плевок плотного синего дыма влепился в лицо, капитан едва не заплакал от счастья! Он до боли, до вспышек под веками зажмурил глаза, не веря себе, — а мотор, оживший мотор уже яростно-освобожденно ревел, в нетерпении дрожа под капотом, грозно сотрясая окрестности, изредка чем-то давясь и тут же прокашливаясь, стреляя давно холодными свечами и плюясь уже горячими масляными брызгами и все быстрей и уверенней набирая былую гордость и мощь!
Согревающийся мотор радостно и нахально орал на всю округу, и согнувшийся под ним старшина мотал, оглушенный, головой и старался отогнать от глаз что-то ненужное, неожиданное, застящее весь белый свет.
Извернувшись, он высунул голову наружу, не сводя глаз с торчащего над бортом края «уха» капитанского шлемофона, трепещущего на ветру. Скоро там? В лицо слепяще мело режущей пылью, иголки песка жгли щеку и шею, уши тяжело заложило. Рев нарастал до невыносимого звона; ну, скоро там?! И, как услышав, Кузьменко высунулся башкой влево, высматривая вытаращенными глазами старшину:
— Давай! — неслышно проорал его разинутый рот.
Попов сунулся назад и ударом сапога вышиб из-под левого колеса камень-колодку; «ил» над ним дернулся, старшина рванул за собой, падая, парашютную стропу, привязанную к камню под правым колесом, и успел увидеть, как удачно отлетел камень в сторону и забравший было вправо штурмовик перевалился влево, нацеливаясь на полосу, и двинулся вперед. На взлет. Все! Отступать некуда.
Попов рухнул на вытянутые руки, пропуская над собой крыло; ревущий самолет не полз — уже катился, невыносимо грохоча, над самой головой; не удержавшись, Попов вскочил — но рано! Врезавшись лбом во взлетно выпущенный закрылок, он с маху грохнулся на локти — и потому запоздал, на полсекунды запоздал!
Штурмовик освобожденно катился по полосе, быстро набирая скорость и рывками широко раскачиваясь и трясясь в ухабах; слышно даже в его могучем реве — сдвоенно хлопнули убранные закрылки; старшина взлетел с колен в вихре злобно несущейся в ноги, в живот, в грудь гальки; Сэнди готовно привстал в кабине; Попов, полузадохшийся песком и пылью, прыгнул на плоскость, руки скользнули по обшивке, неслышно вывернулись ногти, брызнула кровь; крыло метнулось куда-то из глаз, галька белой вспышкой рухнула в лицо — я упал?! Я здесь! Над головой уже возник топор стабилизатора — но я смогу! Смогу — я человек!
Галька пулями хлестала по коленям, свистел песок; Попов огромными прыжками мчался за подпрыгивающим в нарастании скорости штурмовиком, мчался в полуметре за вожделенной кромкой центроплана и в метре перед тупым ножом подскакивающего стабилизатора; Сэнди, что-то крича и вытянувшись в руку, боком полувывалился из кабины; беззвучно ревел, непрерывно оглядываясь из своей настежь распахнутой кабины, капитан; самолет бешено трясло на импровизированной полосе, камни с дробным грохотом летели из-под винта и колес и, взвихренные ураганной воздушной струей, ужасающей картечью лупили по ногам бегущего отчаявшегося человека; Сэнди, чудом удерживаясь, уже по пояс вывалился из кабины, размахивая ремнем портупеи; Попов немыслимым, нечеловеческим прыжком упал животом на трясущуюся плоскость, правой рукой вцепившись в зацеп-скобу подножки в борту, Сэнди швырнул ему ремень, старшина левой ухватил пряжку — а самолет несся, уже подпрыгивая длинными затяжными толчками, почти на взлетной скорости, и секунд больше не было, капитан оглянулся последний раз — последний, потому что полоса кончалась, оглушающе-стремительно вырастал впереди каменный мыс-поворот, и никаких решений уже быть не могло: взлет или смерть. Немедленный отрыв — или смерть в неотвратимом взрыве. Но капитан, беззвучно выплевывая синими губами проклятья, еще ждал, еще тянул, еще надеялся — четверть секунды, полсекунды, целую секунду. «Ил», неудержимо наращивая скорость, летел в каменную стену, в огонь взрыва, а капитан упрямо ждал, а старшина Попов медленно, неотвратимо сползал животом с крыла назад, над свистящей пропастью глубиной в полметра смерти уже повисли его колени, и тормозить машину было нечем, и сворачивать некуда, и тогда…
… и тогда, не оглядываясь, капитан плавно, как учили, чуть отдал ручку и, когда самолет послушно приподнял хвост, решительно взял ее на себя! «Ил» напрягся; капитан слепо видел лишь налетающую поверх капота черную каменную стену, неколебимую скалу-приговор — все, не успеть; и руки плавно заученно тянут ручку на себя…
… дробный вибрирующий грохот прыгающих колес…
… кратчайший гулкий перестук измученных амортизаторов…
… Снарядные удары вылетающих булыжников в бронированное брюхо…
… тугое биение ручки управления в ладони…
… надсадный, живой рев почуявшего погибель мотора…
Ну?!
Есть!
Надгробная плита скалы ухнула куда-то под мотор разом с мгновенно наступившей тишиной. Все оборвалось. Тишиной?!
Да! В мощном ровном реве мотора пела тишина — могучая, торжествующая тишина освобожденного полета.
Тишина-реквием.
Кузьменко плакал, кусая губы. Самолет набирал высоту, ревя полным газом над широко раскачивающимся внизу пенным прибоем; а впереди раздвигалось небо. И была победа — но было и страшное положение. Человек — живой человек в гибельном одиночестве остался там, внизу, в камнях и безнадежности, и капитан плакал, качая головой, и бешеные его слезы сдувало ураганным ветром в густом реве, рвущемся во все еще открытую кабину, и слезы текли, нет, мчались по опаленной черной коже в седые космы, развевающиеся серыми длинно-рваными лохмами из-под незастегнутого старого шлемофона.
— Но ведь не мог же я, не мог, не мог! — беззвучно в реве мотора и тугом свисте ветра бормотал капитан, и мотал головой, и кровь текла, мгновенно замерзая, из прокушенной губы. — Прости меня, Сережа, прости, простите меня все, кого я убил, кого предал, бросил… Но что ж я мог поделать, Господи, ведь я не один, нас ведь так много — и я не мог, я должен был, не мог…
А его руки, тренированные руки летчика, сами привычно регулировали поступление смеси, подбирали шаг винта, убирали и контрили шасси.
— … И как мне жить теперь, как жить, как…
А сзади в бронестекло-перегородку меж двух кабин чем-то давно уж колотили, призывая командира. Он грязным кулаком отер глаза, резко обернулся и… И замер, забыв все.
На него в упор, глаза в глаза, сквозь желтоватое толстое стекло с десяти сантиметров глядел… Ну да. Он. Старшина. Сергей Попов. Живой. Обыкновенно живой. И все тут.
Капитан молчал. А старшина глядел ему в глаза и… и чудесно улыбался сведенным судорогой ртом. А за ним неслышно ржал, разевая заросшую гнусной дьячковской рыжей бороденкой пасть, чертов мальчишка-лейтенант. Сэнди. Счастливый до безобразия пацан.
Дышать было нечем. Сердце не билось. И… И черт с ним. И черт с самолетом. И с Островом. И со мной. Жив — он жив. Да. Он стопроцентно, безусловно, абсолютно, гарантированно и реально — жив. И все тут.
Старшина, все так же застывше улыбаясь, прижал правую ладонь к стеклу, «пожимая» командиру руку, и стекло сразу окрасилось ярко-алой, неправдоподобно алой кровью: кожа на ладони была содрана до мяса, и лохмотья ее расплющились кляксами на стекле. Капитан продохнул воздух, рывком отвернулся, махом надвинул над головой фонарь, огляделся зверино и, костистой лапой стерев кровь с подбородка, сказал в голос, уважительно удивляясь:
— Вот сволочь, а? Вот ведь гад. Подонок.
Он, как всегда, быстро огляделся в поисках противника — инстинкт полета в нем сросся с инстинктом поиска врага, и, сообразив это, капитан рыкнул, поставил закрытый фонарь на стопор и повторил задумчиво и все так же удивленно:
— А ведь сволочь. Убийца. Убийца! — заорал он и с размаху ударил себя кулаком в щеку. Самолет мотнулся влево и ухнул на крыло. Кузьменко, не удержавшись, все-таки оглянулся. Серега, чертов Серега, замечательный мужик Серега что-то, смеясь, кричал в перемазанное, наверно, сережкиной же кровью лицо американца, а тот быстро-быстро кивал, улыбался до самых своих конопатых ушей и глядел на старшину девичьи-влюбленными глазами. Капитан сморщился, как от зубной боли, замотал башкой и хрипло сказал — хоть и неслышно в гуле мотора и свисте ледяного ветра, рвущегося из звездно-скольчатых дыр простреленного фонаря, но себя он услыхал:
— Вот теперь — точно все. Вот теперь мы победим.
… И когда пришла наконец ночь — бесконечная, до весны, до рассвета через полгода, величественно-безмолвная арктическая Ночь — самолет уже замело…