Антология советского детектива-26. Компиляция. Книги 1-21 — страница 253 из 608

— Не повышают, — сказал Рябинин то, чего от него ждали.

— А почему? У вас, наверное, трудный характер? — оживился зональный прокурор.

Это почему же трудный? Из-за шутки «Я врастающий»?

— Да, неважный, — горестно согласился Рябинин.

Андрей Дмитриевич облегчённо улыбнулся. Крупный, большеголовый человек с плечами штангиста незримо обвис, как подтаял. И глаза, которые теперь ничего не силились понять, — уже всё понято, — потеряли философскую глубину. Рябинину вдруг показалось, что Васин похож на цветной телевизор, у которого вынули всё электронное нутро и вместо экрана вставили двухпрограммные глаза.

И промелькнуло, исчезая…

…Глупый человек в конечном счёте всегда плохой…

— Беспалов вас хвалит. Но вы недостаточно активны. Не ведёте никакой общественной работы, нигде не учитесь…

— Времени нет, — вяло ответил Рябинин, хотя были у него и другие ответы.

— Времени нет? — удивился прокурор. — У меня тоже нет, но я работаю в местном комитете, редактирую стенную газету, выступаю с правовыми лекциями…

Теперь концерт слушал Рябинин. Кто-то заказал модную песню, и певцы запели её вдруг сильными естественными голосами, отчего звучала она неожиданно и свежо, потому что в мужской песне давно не хватает мужчины, а в женской — женственности.

— Кроме общественной работы я занимаюсь на курсах английского языка для сдачи кандидатского минимума…

В своё время Рябинин поразился, узнав, что самый мирный разговор, даже двух приятелей, есть скрытая борьба. Потом он убеждался в этом не раз; потом он пришёл к мысли, что борьба идёт за руководство в разговоре, за право говорить. Побеждённый слушает. Но он и не боролся — он сразу начал слушать прокурора, который стал победителем без борьбы, по должности.

И промелькнуло, исчезая…

…Если один всё время говорит, а второй всё время слушает, то хороший человек тот, второй, который слушает…

Рябинину вдруг почудилось, как оттуда, из угла, из приёмника, вырвалось что-то жуткое, почти мистическое, которое он ещё не понял разумом, но уже тихо содрогнулся телом, и одновременно с этим пониманием он услышал слова диктора: «По заявке много лет проработавшей за прилавком Веры Михайловны Пленниковой мы включаем в программу старинный романс «Не уезжай ты, мой голубчик». Слушайте, Вера Михайловна, своё любимое произведение».

— И я нахожу время, чтобы сыграть в бильярд…

— А вы находите пять минут, чтобы поплакать? — спросил Рябинин странным, испаряющимся голосом.

— Не дошло.

— Вы когда-нибудь плачете?

— Из-за чего?

— Неужели у вас нет того, из-за чего хотелось бы поплакать?

Глаза Васина раздражённо потемнели.

— А вы плачете? — спросил он, всё более раздражаясь, потому что зря истратил своё время.

Рябинин не ответил, ибо промелькнуло, исчезая…

…Только тот взрослый может заплакать, который много плакал в детстве…

— Сергей Георгиевич, вы свободны. О вашем служебном проступке я доложу прокурору города.

И опять промелькнуло, но так далеко и стремительно, что не осталось и следа.


Из дневника следователя.

Странно и, может быть глупо думать об умершем человеке, которого не знал. Сколько людей умирает… И всё-таки я бесплодно думаю о ней, о себе, о жизни…


Что жизнь у человека одна, что выпала она ему лотерейно, что не повторится ни в пространстве, ни во времени — это понимают многие. Реже понимают другое, и пожалуй, более важное — жизнь человека до обидного коротка. Я это осознал эмпирическим путём ещё в раннем детстве. Испарялось мороженое, стоило его только лизнуть. Исчезала конфета, едва успев освободиться от обёртки. В войну пятьдесят граммов хлеба, данные матерью на обед, таяли во рту быстрее мороженого. Двухчасовое кино укладывалось в минуты. Прогулка кончалась, не успев начаться… И я догадался: если всё хорошее так быстро проходит, то и жизнь пройдёт мгновенно, как интересное кино.

Годы мою догадку подтвердили. Но догадки, мысли, выводы для того и нужны, чтобы принимать решения. Жизнь коротка… И что? Как я должен жить, что мне нужно делать, если жизнь моя так коротка?

Запахи — влажной земли из-под берёз, далёкой сирени, молодой листвы и чужих духов — принесли что-то смутное и неощутимое, бывшее, может быть, в детстве, а может, только в снах. Лиде захотелось удержать это нереальное и щемящее чувство, понять его и запомнить, но оно было где-то в ней и вроде бы где-то в воздухе, вместе с тем запахом сырой земли и далёкой сирени. Поэзия, это поэзия. Есть люди, которые умеют ловить её из воздуха и класть на бумагу, столбиками. Запах берёзы — столбиком? Поэзия — это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет.

Лида свернула в узкую сыроватую аллею, затемнённую холмами ворсистых кустов.

Поэзия — это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет. Боже, нет и не будет… Да ведь полмесяца назад всё было. Разве поэзия обрывается сразу, а не уходит медленно, как вот этот белоночный июнь? Неужели она просмотрела её ползучий уход, в общем-то пропустила и все белые ночи? Да?

Лида нагнулась, — в эти босоножки всегда закатывается гравий.

У Сергея не было женщины, и он не влюбился. Да? Он не влюбился — он давно и сильно любил. Где-то она читала, что есть мужчины, для которых любовь к работе по силе страсти мало чем отличается от любви к женщине. Такой без любви не умрёт. Боже, но ведь любовь — это когда умираешь…

Может быть, сделаться модной? Мужчины часто противоречивы… Вот Сергей любит женственность. Любит ли? Теперь в моде стервозность. Энергия, нахальство, броскость, брючки, папироса… А почему женственность не в моде! Не потому ли, что женственной быть трудно. Трудно быть мягкой, нежной, доброй… Куда проще надеть джинсы и сунуть в рот сигарету.

Лида вышла на широкую дорогу, желтевшую утрамбованным песком и рассечённую травяной лентой вдоль на две половины. Здесь гуляли потоками, как в театре.

Ах, причём тут модность. И пусть на неё посматривают молодые люди, и пусть она красивая… Внешностью теперь не удивишь, теперь все красивые. Да и нет некрасивых женщин, а есть женщины, не умеющие быть красивыми. Она уж знает. Она не знает другого: как вернуться к тем дням и годам, неожиданно улетевшим вроде этих пушинок?

Лида вскинула голову, поражённая фантастическим видением…

В высоком, ещё не побелевшем небе, в последних лучах солнца, уже брошенных вдоль земли, в тёплом парном воздухе повис тополиный пух. И много, везде, всё в пуху. Маленькие пушинки, чуть больше комара. Большие пушины, как светлые комочки. Они не походили на снег и не спешили к земле, а свободно колебались в тёплой стихии — вниз, вверх, вбок… Откуда они? Ведь тополя на том конце парка.

Лида следила за одним крупным шаром, похожим на голову одуванчика. Развести бы руки и полететь за ним… Куда? К Сергею? Который сейчас мается дома. Умерла важная свидетельница… Боже, так и не научился работать спокойно. У него всегда кто-нибудь умирал, кто-нибудь скрывался, жаловался, не признавался. Да? Она думает о нём, а он думает о преступниках…

Сильная злость каким-то толчком… О, злость не бьётся толчками. Это же ненависть, внезапная ненависть толчком стукнула в сердце. Она испугалась, чуть не вскрикнув. К кому ненависть?

Лида опустилась на прохладную скамейку, костисто белевшую под деревом светлыми рейками.

К Сергею. Да она ненавидит его больше всех на свете! Но этого не может быть, не должно быть. Ненависть к Сергею. Она сходит с ума. Пух, тополиный пух несёт по парку июньский дурман. У неё аллергия…

Она схватилась за скамейку, словно та уходила из-под неё. И упёрлась каблуками в песок, стараясь их вдавить, вонзить в землю, которая сейчас тоже могла уйти, как и реечная скамейка.

Лида вдруг поняла не разумом, а ощутила всем своим существом, как она была счастлива все прожитые с ним годы. Но почему же, почему это животное понимание не приходило тогда, когда она была счастлива? Неужели для того, чтобы знать о своём счастье, нужно познать горе? Неужели для ощущения каждой минуты блаженства нужна рядом — параллельно, что ли, — и минута страданий? Да? Ну, конечно, диалектика: чтобы правая рука радовалась здоровью, должна болеть левая.

Она уже шла быстрым шагом. Куда? За пухом, который опускался на землю, повисал на ветках, плавал над деревьями, собираясь раствориться в белой ночи.

Другие женщины обходятся и без любви — был бы мир в семье. Но к чему тогда этот мир? Без мебели, без одежды, без зарплаты, без горячей воды, без электричества и без газа жить смогла бы… Но без любви? Зачем тогда жить вместе? Зачем тогда вместе жить? Зачем сидеть в одном доме с человеком, который не бежит к тебе на кухню, где ты обожгла руку?

Лида открыла сумочку и достала платок, опережая подступающие слёзы…

— Лидия Николаевна, провожаете белые ночи?

Дорогу заступил мужчина. Она смотрела на него, зная, что этот человек ей хорошо знаком, что видит она его каждый день и видела сегодня, — и не могла понять, кто же он. Ах да…

— Провожаю, — тихо согласилась она.

Марат Геннадиевич Храмин, начальник, улыбался своей гланцевой улыбкой:

— Почему же в одиночестве?

— Я не одна…

Храмин окинул взглядом гуляющих, но ни на ком не остановился.

— Со мной летит пух. — Лида подняла глаза, взглядом показывая на белеющее небо и белёсый пух.

— Тополиный, — согласился он.

Кандидат наук, начальник отдела. Сорок лет. Солиден и обстоятелен. Полное лицо с карими спокойными глазами. Одет с иголки. Галантен, любезен и готов на услуги.

Дерзкая и глупая мысль ошалело пронеслась и вроде бы проскочила, как отскочила от головы… Но уж такие они, эти глупые мысли, что далеко не отскакивают. Вернулась она цепко и уже насовсем. Боже, пух-то летит, белые ночи кончаются, любовь уходит…

— Марат Геннадиевич, я сто лет не была в театре…

Он посмотрел ей в лицо другим, ожившим взглядом:

— Приглашаю.

Лида кивнула, ощутив на верхней губе большую и бесплотную пушинку.