— Я ищу бригадира.
— Он же не со скотиной стоит…
— А где? — улыбнулся инспектор.
— В данный обеденный час питается в столовой.
— Пойду искать. Какой он из себя?
— Обыкновенный, в человечьем обличии.
— Вы, случайно, в столовую не идёте?
— Зачем это?
— Питаться, а заодно представили бы меня Семёну Ивановичу Закаблуку.
— Эва! Закаблук-то я.
— Вы же сказали, что бригадир в столовой.
— Новый бригадир в столовой…
— Ясно. С вами, Семён Иванович, жена не заскучает.
Инспектор оглядел бывшего бригадира. Унылый, неопределённого возраста мужчина с неопределённым лицом, имеющим единственно приметную черту крупный сизоватый нос в странных, прямо-таки огуречных пупырышках.
— А вы кто есть? — спросил Закаблук.
— Из милиции. Где бы нам побеседовать о жизни?
Они прошли в пустую дежурку. Там, на простых табуретках, за столом доминошников, Закаблук распахнул несвежую куртку и сумрачно глянул на инспектора:
— Если насчёт чего такого, то я об этом не знаю.
— А если насчёт чего другого?
— Это как повернётся.
Петельников достал из кармана новенькую пачку редких сигарет, хрустко надорвал и протянул собеседнику. Тот вытащил сигаретинку осторожно, приглядываясь к заграничной картинке. Курить инспектор давно бросил, но тоже взял для беседы сигаретку. Они задымили, для начала помолчав, как и положено.
— Семён Иваныч, отчего худели и дохли быки?
— Меня уж к вашему брату приглашали.
— И что вы ответили нашему брату?
— Скотина бессловесная, и её характер есть тайна, покрытая мраком.
— А что ответите мне?
— То ж самое.
Закаблук отвернулся к окну теряя интерес к разговору. Инспектору показалось, что тот смотрит не в окно, а на свой овощной нос, на самый кончик, на самую большую пупырушку.
— У вас тут учёная женщина была…
— Которая с гордо поднятым видом?
— Она.
— Стояла у загонов, глядела на скотину…
— Ну и что?
— А скотина глядела на неё.
— Ну и понравилась она вам?
— Баба здоровая, видная. Телепятка…
— Телепатка.
— Я и говорю, телеляпка.
— Телепатка, — опять зря поправил инспектор.
— Пускай телетяпка.
— Бычков-то она спасла?
Вероятно, Закаблук ухмыльнулся, потому что по губам и щекам пробежал лёгкий тик и даже вроде бы задел нос. Он потянулся за второй сигаретой. Инспектор пододвинул пачку.
— Спасла так спасла, — неожиданно кончил беседу Закаблук.
Теперь нужна пауза. Петельников не знал, для чего она нужна, — ведь не брёвна ворочали. Но передых был необходим, чтобы отделить что-то от чего-то. Инспектор затянулся, покашлял, осмотрел дежурку, пошевелил костяшки домино и поёрзал на стуле. Закаблук курил молча, замыкая взгляд на кончике своего носа. Передых кончился.
— Семён Иваныч, давно на комбинате?
— Лет десять. Сперва работал убивцем.
— Кем?
— По-правильному — бойцом. Скот бил. А потом вот бригадиром у загонов…
— От бригадирства-то освободили за падёж?
— А я не шестёрка.
— Конечно, — согласился инспектор.
— Стаж заработал, выпиваю по норме… Мой нос их не касаем. Он на сосульку не похож.
— Ни грамма, — искренне подтвердил инспектор, потому что нос больше походил на гибрид огурца с баклажаном.
— После газетного позору начальник придумал такой приказ: «Закаблука уволить вовсе». Профсоюз меня защитил.
— А за что уволить-то?
— Выпиваю, мол, в сене да курю…
Петельников встал, создавая вторую паузу. Он прошёлся по дежурке. Графин с водой, свежие газеты, неполитые цветы… На стенах висят правила по технике безопасности и картина неизвестного художника — коровы на лугу. Инспектор постоял разминая ноги ритмичным покачиванием тела. Засада… Кто сказал, что выжидают только в засадах? На допросе тоже выжидают. В засаде ждёшь человека, на допросе — признания. Что-то Закаблук знал, поэтому и ухмыльнулся.
— Семён Иваныч, давай откровенно, а?
— Ты мне не сродственник.
— Я тоже скажу откровенно, а?
— Послушать могу…
— Если откровенно, то тебя, Семён Иваныч, нужно гнать с комбината немедля к едрене бабушке.
Закаблук изумлённо повёл носом. Его глазки, застеленные неведомой дымкой, прозрачно остекленели.
— Это за чего же?
Инспектор стремительно двинул к нему стул, прижавшись плечом к его плечу:
— Сколько ты за десять лет съел государственных бычков?
— Я не волк…
— В виде варёного мяса и в форме копчёной колбасы, а?
— После еды к весам не хожу.
— Наверное, стадо сжевал, а? Ешь казённых быков, работаешь десять лет бригадиром… И что?
— А что?
— Приходит посторонняя баба и спасает бычков от падежа. Не позор ли? Думаешь, начальник выхлопотал тебе выговорёшник за пьянство? За то, что опозорил комбинат на всю страну.
— Он самолично сказал?
— Да об этом весь комбинат говорит! Что там комбинат… В министерстве колбасной промышленности шушукаются. Мол, Закаблук-то с этой бабой-то не вместе ли сработали…
— На фиг такой график, — разозлился бывший бригадир.
Лицо налилось кровью, но стало не красным, а каким-то сизым, припорошенным белым налётом. Нос вроде бы увеличился, ошалело раздуваясь от воздуха, который Закаблук втягивал бесконечно и не выдыхал, девая его неизвестно куда.
— И что обидно, Семён Иваныч… Помогла бы она бычкам лекарством, уходом, какими-нибудь витаминами. А то ведь взглядом, как деревенская колдунья.
— Ни хрена не взглядом! — окончательно рассвирепел Закаблук. — Глаза не вилы, в бок не колют.
— А чем же? — тоже вроде бы распаляясь, крикнул инспектор.
Теперь Закаблук придвинулся к нему плотней, наступая плечом и узким, прямо-таки бодливым лбом. Нос подъехал к лицу инспектора, как утка подплыла.
— Примечаешь на физиономии отметину?
На его скуле проглядывался уже пожелтевший овал.
— Да, бывший синячок.
— Бык угостил.
— За что?
— Корм ему задавал. Я чуть коньки не отбросил. А у меня в бригаде баб полно. Визжат на весь комбинат.
— Что ж это за быки?
— Привезли такой гурт. Злющие, с кольцами в носу. За ставку-то рисковать жизнью. Понимаешь ход моей обиды?
Инспектор задумчиво вытащил сигаретку, позабыв, что он не курящий. Осталось задать последний вопрос, контрольный, чтобы проверить свою догадку:
— Ну, и не кормили?
— Рисковать-то своими потрохами…
— Что потом?
— Какие подохли, какие отощали. А когда пришла эта, телетюпка, бычков-то других пригнали, небодучих.
Петельников таки закурил, уже не ради беседы — для себя. Вечером идти в бассейн — там выдохнет весь никотин. Неужели разозлился? Неужели из-за бычков?
— Сколько подохло-то?
— Не считал.
— Семён Иваныч, а какой у вас тут самый дешёвый продукт?
— Студень из хрящей да хвостов.
— Знаешь, чего я сейчас попрошу у директора?
— Палочку копчёной колбасы, — расцвёл Закаблук.
— Нет, я попрошу истолочь тебя на студень.
Из дневника следователя.
Есть люди, вроде Калязиной, у которых запечатана душа. Чем, кем и зачем — не знаю, но этому нет ни смысла, ни оправдания. Допустим, этой душою никто в своё время не занялся. Но ведь на неё ежедневно и ежечасно жизнь льёт свою благую влагу. Люди своими хорошими чёрточками, дети своей непосредственностью, цветы и травы своей красотой, солнце своими лучами…
Поэтому неправда, что её некому распечатать. Не хотят, — она же запечатана.
Добровольная исповедь.
Думаю, что эгоизм — это естественная форма существования индивида, поскольку любить ближнего больше себя так же смешно, как отгрызть собственную руку. Гляньте на природу… Жёлтенькие и нежные цыплятки слабенькими клювиками забивают своих же собратьев насмерть. А ведь у людей кулачищи. А дикие животные? Стройные, поджарые, молодые… Потому что они эгоисты и живут по законам естественного отбора. А мы сморкаемся, увидев больного. Выжимаем слезу при виде убогого. Спасаем жизнь заведомому идиотику. Гуманизм? Нет, вырождение общества и засорение генофонда, что в конечном счёте приведёт к вымиранию человечества.
Следователю Рябинину.
В молодости я плавал. Однажды шли мы южными широтами. Жара была такая, что будто не морем идём, а пустыней едем. Откуда-то на корабле появился странный тёмный человек. Он ходил промеж матросов и вроде бы кого-то искал. Затем говорит: «Его здесь нет». И куда-то исчез. Мы искали его, но он пропал, как в воду прыгнул…
Позже выяснилось, что в этот день и в этот же час умер отец капитана. Последние мысли умирающего были о сыне, и перед смертью он сказал про сына: «Его здесь нет».
Вы можете это объяснить?
Уважаемый гражданин Сухотов!
К сожалению, ничем, кроме сильной жары, я этот случай объяснить не могу.
Воздуха, настоянного на осени, осталось шагов на двадцать — до распахнутых металлических воротец. Рябинин вдыхал глубоко, разминая грудь лёгкой и приятной болью. Воздух тут отчего? Кислород же безвкусен. Пылинка с земли, водинка с травы… С жёлтого листа, с мокрого ствола…
Двадцать шагов кончились. Остался последний, который вынес бы его за ворота, на асфальт и бензин. Последний шаг остался и человеку в синем плаще и тёмной шляпе, идущему по соседней дорожке, тоже впадающей в эти воротца. Рябинин улыбнулся. Человек хотел ответить улыбкой, но тень, неприятная ему самому, не пустила её дальше уголка губ. Посуровел и Рябинин.
— В прокуратуру? — спросил Беспалов.
— В неё, — сухо отозвался следователь.
— Что с Калязиной?
Вот откуда неприятная им обоим тень, — прокурор беспокоился о деле.
— Сегодня тёплое утро, — ответил Рябинин.
Юрий Артемьевич посмотрел сбоку каким-то взглядом-крюком. Но они миновали железные воротца, чего Рябинин и и ждал, — ему не хотелось отвечать там, в жёлто-зелёном мире осени; Калязина была из мира по эту сторону воротец, из мира асфальта и бензина. И, ступив на панель, он собралс