Антология советского детектива-26. Компиляция. Книги 1-21 — страница 310 из 608

— Тогда нечего и спрашивать…

Калязину ещё не арестовали — пока только задержали. Она провела в камере предварительного заключения лишь одни сутки. Она была в своём костюме голубовато-стальной шерсти и тончайшей батистовой кофточке. От неё пахло заморскими духами: зноем, розами и пряностями. И всё-таки она выглядела узницей — перед Рябининым сидела заключённая, и он не мог понять, в чём и как это проступает. В отрешённости от жизни?

— Доказательства теперь есть, Аделаида Сергеевна…

Она не ответила.

— Ваши парапсихологические фокусы будут разоблачены в ближайшем номере газеты профессором Пинским.

— Профессор Пинский не считал их фокусами.

— Профессор Пинский молчал по просьбе Петельникова до вашего задержания.

— И подсунул мне агентшу, — лениво усмехнулась она.

— Ну а свою идеологию вы любезно изложили в «исповеди».

— Прочли? — Впервые по её лицу прошла жизнь.

— Прочёл.

Больше она не спрашивала, но он видел, что, может быть, теперь это её единственный интерес.

— Эту «исповедь», Аделаида Сергеевна, я бы пустил в печать под названием «Откровение эгоиста».

— И всё, что вы поняли?

— А там ещё что-то есть?

— Вы ничего не поняли.

— Понял главное: преступницей вас сделал ваш эгоизм.

— Остроумно.

— Я понял, что эгоизм может быть причиной преступления.

— А вы допрашивали Сидоркину?

Она села прямее, нацеливая, как бывало, на него свой торпедный нос. Рябинин обрадовался, потому что говорить с отрешённым от жизни человеком было неудобно.

— Знаю, вы добавили ей денег на покупку тахты. Но после её слов, что если вы не сможете, то никто не сможет. А это опять-таки эгоизм.

— Я не эгоистка, а индивидуалистка.

— Вы эксплуатировали доверчивость людей, вы лишали их веры в человека. Это индивидуализм?

К чему он заспорил? Уж не думает ли её перевоспитать?.. Допрос начат с единственной целью — выведать соучастника. Рябинин надеялся, что, размягчённая неожиданным предательством ассистентки, задержанием, обыском и очными ставками, она признается легко. Молчать ей вроде бы смысла не было. Нет, был: без соучастника суд мог вернуть дело на доследование, а тянуть время в своих интересах Калязина умела.

Убеждая раскаяться, Рябинин обычно искал чувствительное место, которое у каждого своё. Обращался к совести, если она была ещё не потеряна, а вся совесть никогда не терялась. Задевал семейные узы, может быть самые отзывчивые. Касался любви женщины и мужчины. Трогал чувства к родителям, к своему прошлому, к работе… А тут к чему взывать?

— А ведь вы давали врачебную клятву…

— Врачебный долг я исполняла.

— А жалость к людям?

— О жалости к людям клятва не упоминает.

Рябинин её прочёл — клятва врачей и верно не упоминала ни о жалости, ни о сердоболии, ни о сострадании.

Что-то ему сегодня мешало. Рябинин не раз ловил себя на том, что не может смотреть ей в глаза, словно не он допрашивал, а допрашивали его. Что-то… Это же злость, которая лезет, как весенняя крапива.

— Что вам надо, то вы и видите, — вроде бы стала возвращаться Калязина к своему облику.

— Я что-нибудь не увидел?

— Вы прочли раскаяние удручённой души и не поняли её.

— А там всё написано про эту удручённую душу?

— Это не дневниковая исповедь, дорогой товарищ.

— Нет, не всё, дорогая товарка, — выпалил Рябинин, распахивая толстую папку. — Полистаем-ка вашу жизнь…

Калязина смотрела на бумаги и ждала — она знала свою жизнь.

— В школе давали подружкам читать детективы, и только те увлекались, как вы сообщали имя преступника.

— Господи, в детство залез…

— Ваш классный руководитель не терпел, одну песню. Вы заказали её в концерте по заявкам как якобы любимую.

— Когда это было-то…

— Перед поступлением в институт, на юге, вы раздевались на пляже догола, и, пока мужчины на вас смотрели, ваш дружок чистил их карманы. Об этом даже газета писала. Кстати, тогда вы избежали суда как несовершеннолетняя.

— Миновал срок давности.

— Студенткой на вскрытии вы украли с трупа золотую коронку, за что вас чуть не исключили.

— По молодости.

— Вы отказались сдавать экзамен, потому что умер ваш отец. Когда студенты пришли с соболезнованием, дверь им открыл отец.

— Студенческие шалости.

— Мать вы отдали в дом престарелых, хотя имели и деньги, и все условия…

— А это по закону, — перебила она.

— Вы много лет жили одной семьёй с гражданином Сивограковым, начальником снабжения, а когда его разбил паралич, то ушли буквально на второй день.

— Это моё дело.

— В прошлом месяце в магазине самообслуживания вы тихонько опустили в сумку соседке по лестничной площадке бутылку коньяка, за что та была задержана как воровка, — с возрастающим злорадством сообщал Рябинин.

— Может быть, хватит?! — не выдержала Калязина.

— Хватит, — согласился он, скорее остановленный своим злорадством, чем её окриком.

Злорадство — как прущая крапива. Он хотел задержаться на нём, чтобы решить: откуда оно, нужно ли и зачем? Но злорадство, придавая голосу каркающий тембр, уже бросило в лицо Калязиной:

— В этих бумагах описана такая грязная жизнь, что их противно брать в руки.

Он увидел страшное лицо — волевое, надменное, привыкшее повелевать, которое сейчас хотело унизиться. С него и властность не ушла, и лесть уже появилась.

— Сергей Георгиевич, не подшивайте их к делу…

— Уж не просите ли вы у меня помощи? — спросил Рябинин злорадно, всё злорадно. — Пусть вам помогает карр-камень.

Она вновь опала, словно этим карр-камнем он проткнул её и выпустил все силы.

— Неужели в вашей жизни не было зигзагов? — вяло спросила Калязина, потеряв к нему интерес.

— Зигзаги были, но не аморальные.

— Мне хоть есть что вспомнить, а вы чадите…

— Неужели?

— Я вам расскажу притчу…

У неё ещё были силы — на притчу.

— Умер один гражданин и попал на тот свет. Стали думать, куда его — в рай или в ад. Решили проверить… Пустили в одну комнату с драгоценностями не берёт. Пустили в комнату с яствами и винами — не пьёт. Пустили в комнату с красавицами — не трогает. Доложили богу. Всевышний и говорит: «Отправьте его в ад, — в раю дураки не нужны».

— Аделаида Сергеевна, чего же вы не в рай попадаете, а в заключение?

— Потому что вы не бог.

— С богами вы ещё встретитесь. Я имею в виду судей.

Она закрыла глаза, показывая, что говорить больше не о чем.

Разве это допрос? Да он и не может её допрашивать от какой-то дрожи внутри, от крапивного злорадства. Это не допрос — это месть.

— Ну, так назовёте соучастника?

— Меня арестуют? — открыла она глаза.

— Да, после допроса прокурором, — жёстко ответил Рябинин, представляя, как её арестовывают, как она видит постановление, смотрит на печать, расписывается, и её увозят в следственный изолятор, в камеры.

Рябинин снял очки и обдул чистые стёкла: он ли это? Тот ли, который после любого ареста терял аппетит? Тот ли, которого товарищи звали «гуманненьким»? И где ж найденный им смысл жизни, где ж любовь к себе подобным? Но умершая Пленникова, но его страшная ночь в городской прокуратуре…

— У меня просьба, — тихо сказала Калязина.

— Да-да, — с готовностью отозвался он, чтобы заглушить своё злорадство.

— Я хочу попрощаться с Роем.

— С овчаркой?

— Да.

— А с близкими людьми?

— У меня их нет.


Из дневника следователя.

Разве можно ругать человека утром, когда он только что проснулся? Это то же самое, что увидеть за окном чёрное солнце. У человека впереди день — их не много у него…

Разве можно ругать человека, когда он уходит на работу? Он же на работе, на деле. Он должен знать, вернее, должен чувствовать, что дома его ждут и о нём думают. Иначе не работа.

Разве можно ругать человека, когда он в пути? Ведь он ловит волны, как приёмник, — ловит тёплые волны из дому. В пути без них нельзя, без них тяжело.

А разве можно ругать человека, когда он вернулся домой? Он же у себя дома, он же вернулся, и ещё неизвестно, что он пережил на работе и в пути…

И можно ли ругать человека на ночь? Ты же с ним расстаёшься на восемь часов. Он должен выспаться и увидеть свои приятные сны.

Разве можно ругать человека утром?..


О допросе прокурор не спрашивал, закуривая медленно и выжидательно. Но и Рябинин молчал о допросе, — ему казалось, что есть другой разговор, более серьёзный и крайне необходимый, и этому разговору следует быть до всяких других бесед и слов.

— Сегодня Лида нашла у меня пару седых волос, — сказал Рябинин.

Юрий Артемьевич улыбнулся, как старый учитель наивности ученика. И провёл рукой по колкой своей шевелюре. Рябинин проследил движение руки… Боже мой, когда-то чуть седенькие виски прокурора теперь блестели начищенным мельхиором и всё разгорались, расползались, заливая светом всю голову.

— Почему один человек не давал житья многим? — спросил Рябинин, намереваясь спросить не так и, может быть, не совсем о том.

— Вопрос мне? — удивился прокурор, хотя в кабинете больше никого не было.

— Она взяла у нас почти год жизни.

— Тогда и я вас спрошу: чего же мы стоим, если преступница берёт нашу жизнь годами?

— Хотите сказать, что дело не такое уж и сложное?

— Я этого сказать не хочу, но другие скажут. Нет ведь ни убийств, ни запутанного бухгалтерского учёта, ни розыска сбежавших преступников…

— Юрий Артемьевич, сложности уголовного дела определяется не убийствами и розысками, а сложностью человеческих отношений, которые лежат в основе преступления.

Но он хотел сказать не это — другое его занимало.

И промелькнуло, исчезая…

…Самые интересные мысли те, которые не высказать…

— Не призналась? — догадался прокурор.

Вот:

— Почему, Юрий Артемьевич, мы так долго не могли с ней совладать? Ведь она одна, а нас много…