Я не останусь в армии — не потому, что я не люблю нашу бивачную, неспокойную, опасную жизнь, а потому что сколько еще просуществует армия? Вот Татлин говорит, что Ленин был за поголовное вооружение всего народа, а не за армию, но потом понял, что только сильная армия в состоянии защитить РСФСР. Но ведь это только пока идет война. А когда мы одержим победу над эсерами и белогвардейцами, когда весь остальной земной шар по нашему примеру взметнет красный флаг — зачем армия? Чтобы справиться с ворами и грабителями — хватит небольших отрядов. Да и будут ли они в нашем завтра, эти тараканы царизма?
Хорошо думается под стук колес… Нет границ, язык общий, и я больше не латыш, а Татлин больше не иудей, и каждый занят своим любимым делом. У меня было полкнижки «Что делать?». Вторая половина, где рассказывается о прекрасном общежитии мужчин и женщин, которые вместе воспитывают детей, шьют одежду и наполняют мозг чтением умных книжек. Если я доживу до победы — я сотворю такую коммуну. Мы будем шить самые красивые пиджаки и брюки на земле, и мою коммуну будут знать и заказывать в ней одежду трудящиеся всего мира!
Однажды я спросил об этом Вацетиса — это было уже после 6 июля, когда наша латышская дивизия вошла в Москву и спасла революцию и Ленина от покушения спиридоновских полупартийцев. Иоаким — я люблю его, пусть он бывший полковник, но он воистину отец всем нам, латышам красного цвета, — сказал: «Я не читал этой книги, „Что делать?“, но знаю, что написана в ней ерунда. Никогда люди не смогут жить вместе, в одной огромной квартире и читать друг другу рассказики, это все придумали мечтатели — Кампанелла, Мор и Фурье, это неосуществимо, пойми». Я возразил. Я сказал, что вижу в общем быте и душевном общении нечто абсолютно привлекательное, надежное — вот ребенок, к примеру, схватил инфлюэнцу, а мне срочно надо сшить заказ из Испании? И я обращаюсь к Татлину — в соседний коридор, и он ухаживает за моим ребенком, пока я стремлюсь сделать приятное и полезное товарищам из провинции Гвадалахарра. Я спросил: «А во что веришь ты, Иоаким? За что тогда воюешь, презрев золотые погоны и присягу царю?» Он ответил: «Царя нет, и присяги нет. А народ задавлен, унижен, забит насмерть. Я воюю за свой народ, Арвид. И за русских тоже — так уж приходится, я не жалею об этом. Но счастье придет не от полоумных мечтаний. Не от фаланстера и общего клистира. Счастье придет, когда выдавим из себя рабов, как это сделал Чехов, больной и умирающий, но могучий, понимаешь? Счастливы будут только сильные духом. Я хочу дожить до этого и поэтому стреляю в бывших товарищей — офицеров».
Горят деревни, их зажгла гражданская война, у людей долго не будет очага и крова… Нет. Не понимаю Вацетиса. Вместе, сообща — и устроиться легче, и болезни победить, и голод одолеть. Я не считаю себя виновным в том, что горят эти деревни. Пусть их даже зажгли мои красноармейцы, — все равно в этом виноваты эсеровские бандиты. Не будь их — не пришлось бы стрелять, взрывать, поджигать. Вот пришел Татлин, и глаза у него снова пылают сумасшедшим огнем. «Что случилось, комиссар?» — «Не знаю. Я заколебался и пришел посоветоваться. Знаешь, нам не нужно свободное время, а то вот едем-едем, конца не видно, я все и всех проверил, — все в порядке, и вдруг понял, что думаю о посторонних вещах. Это непозволительная роскошь, Арвид… Вот скажи, нужна любовь или только непримиримая ярость к отступникам и спокойное равнодушие ко всем остальным? Я читал про Отелло, Ромео и Джульетту — есть такие рваные книжки в моей прошлой жизни, я знаю, что ты тоже читал рваные книжки — скажи: любовь — это же мука, зачем она? Дети появляются в результате правильного физиологического акта, если они будут правильно воспитаны, они станут врачами, учеными, инженерами. А любовь? Зачем? Разве не лучше ровные, спокойные, товарищеские отношения? Вот как у нас с тобой?» — «У тебя не было любимой женщины?» — «Нет. Женщины — были, любимых — не было. Любить женщину… Я не знаю, что это такое». — «Я тоже не знаю. Пока. Но предчувствую — она будет. Как можно рожать детей и не любить? Мой отец любил мою мать, я это знаю, комиссар». — «Выходит, я чего-то просмотрел, проморгал, недопонял?» — «Ты сух, комиссар. Ты просто-напросто сухарь».
Я долго размышлял над этим разговором. Нет. Он не сухарь. Мы говорим о таких вещах, которые никогда прежде не были предметом обсуждения у нормальных людей. Хорошо это или плохо? Новые мы люди, рожденные революцией и гражданской войной, или просто свихнулись от вечного недосыпания, недоедания, ран и болезней?
Что нас толкает в красное завтра? Почему мы опровергаем вечные истины? Неужто только потому, что они произведены на свет учеными в сюртуках, а не рабочими и крестьянами в рваных рубахах? Главный вопрос: что необходимо изменить в нашей бывшей черной жизни, чтобы навсегда выйти к свету и солнцу?
Я не знаю этого.
Заскрежетали тормоза, лязгнули вагоны, на пороге появился мой порученец Фриц — узколицый австриец, военнопленный из чехословацкого корпуса, месяц назад он перешел к нам (чехи подняли мятеж по всему Сибирскому пути, предлог нашелся: «советвласть» мешает вернуться на родину, по-чешски «родина» — семья, — это лживый предлог. Чехи и словаки поддались эсеровской агитации: вы — враги советвласти, она вас сгноит, уничтожит. Да и какой честный демократ-европеец не восстанет духом и винтовкой против «кровавой диктатуры Ленина»? И они поддались. Ленин говорит, что все на волоске. Но мы не дадим порваться этому волоску, нет, не дадим): «Я приказывал остановку. Нечего жрать. Виден фольварк, Богатый дом, там возьмем». Вышли, саженях в двухстах — райские кущи и облезлая крыша Богатого дома. Крыт железом по высшему разряду. Втроем маршируем впереди взвода охраны штаба.
Кто здесь жил? Колонны, треугольное навершие над ними (кажется, это называется «портик»?), сад: старые яблони, вишни… Сараи, поленница березовых дров. Появился старик в рваной поддевке: «С кем имею честь?» — «Вятский батальон Красной Армии». — «Не знаю такой армии. Есть российская императорская армия. Извольте удалиться. Это частное владение. Собственность». Татлин нехорошо усмехнулся: «Нам требуется продовольствие. Показывай, что у тебя там?» Старик послушно засеменил, словно тараканчик. Тюк-тюк-тюк мелькают ножки, Господи, да они у него в лаковых сапожках… «Кто вы?» — «Господа, вы напрасно стараетесь, имение уже конфисковано». — «Кем?» — «Комитетом бедноты, они сейчас свиней режут». И впрямь — от сараев визг и хрип, окружили, вошли: в полумраке четыре туши, одна еще дергается, три мужика утирают пот. Глянули — аж белки вспыхнули. «Кто такие?» — «Сяжский комбед. Заготавливаем для нужд голодного обчества. Рех-визо-вали значит…» — «Йоркширы… — вмешался старик. — Огромные белые свиньи. На новгородской международной ярмарке получили золотые медали. Какая порода… Тысячу фунтов каждый хряк, и от каждой матки — по двадцать пять поросят!» — «А у нас детишки мрут, — мужик вытер нож о штаны. — Так что — не взыщи, ваше высокородие». — «Значит, будущее решили создать? — прищурился старик. — Со-ци-а-лизьм? Исполать вам, русские люди, стройте». Поклонился в пояс и ушел. Татлин: «Не взыщите, мужики, придется отдать». Переглянулись: «Невозможно, детишки мрут, жрать нечего, мы — посланные сообчеством». — «А мы — революцией. И поймите вы, мужики, — если у вас дети помрут — ваши бабы новых родят. А если Красная Армия от голода сдохнет — погибнет советская власть, а значит — и вы со своими бабами. И некому будет рожать. Тулин, волоките в эшелон».
И тут я увидел, как крестьяне заплакали — словно дети, все разом. Мы шагали позади взвода, красноармейцы обливались потом — тяжелы были «йоркширы», ох тяжелы, и не знаю, от чего была в них эта тяжесть: от нашего ли голода, от умирающих ли крестьянских детей или от неизбывного татлинского взвизгивания. Фриц сказал: «Когда сюда придут белые — эти крестьяне станут их добрыми друзьями. А нам — злыми врагами». Татлин прищурился: «Панику разводишь? Это кто сюда придет? А мы не пустим. А тебя еще пощупать надо — какой ты есть австро-венгерский или там чехословацкий партиец. И вообще: сократи язык». Слева над дорогой поднялось пыльное облако, в нем обозначились телеги — много телег, они неслись будто по воздуху, не слышно было топота коней и грохота колес. «Это чего еще?» — глянул из-под руки Татлин. Фриц метнулся к вагонам: «Арвид, я подниму батальон, это — опасность!» Опасность — так он сказал, а у меня в голове колотили молоточками шесть букв: судьба. Вот она, приближается в пыльном мятущемся воздухе…
Трудно усвоить то, что Татлин называет «логикой борьбы» (он объяснил: «логика» — наука о верном мышлении). Для чего революция? Для трудящихся масс. Для чего гражданская война? Чтобы защитить революцию. От кого? От малой части народа, которая встала против его большей части. Это — приемлемо. Эта часть «логики» Татлина — и моя логика. Но дальше — пропасть. Он говорит: «Белые хотят вернуть в повиновение вздыбившийся народ. Чтобы этого не произошло — уничтожим белых без остатка, и тогда у всех у нас будут удобные, сухие, теплые квартиры. Наши дети будут ходить в школу за казенный счет. Восьмичасовой рабочий день. Полный воскресный отдых. Жалованье (заработная плата по-новому) такое, чтобы хватало и на мясо, и на одежду, и на развлечения, и книги». Уничтожим… Пусть погибнут десятки и сотни тысяч, чтобы миллионы процветали. Пусть сдохнут с голода крестьянские дети, зато сытая Красная Армия уничтожит белых без остатка. И, отъевшись, вчерашние красноармейцы, а сегодняшние мирные люди произведут на свет здоровое поколение.
Тут что-то не так. И дай Бог разобраться в этом, пока еще не слишком поздно…
…Мы стояли против них — штык в штык, глаз в глаз. Не то цыганский табор с русскими лицами, не то ватага — точное русское слово. Английские винтовки, на флангах — по Гочкису, в телегах сундуки, на одной — клавикорд, видел такой инструмент на картинке в «Ниве». Молчим. Татлин вышел вперед (в храбрости ему не откажешь): «Кто такие?» У него окраинный местечковый взвизг в голосе, сколько говорил ему: раздражает это, борись с наследием режима, отвечает: «Не могу. Въелось. А что? Киевлянину-нодолянину русскую речь с „мовой“ мешать можно, белорусу „гакать“ и „акать“ — тоже, а мне — скажите пожалуйста, неприлично?» Они в ответ: «А ви — кто?» — с таким же взвизгом. Татлин за маузер: «Расстреляю мерзавцев, погромщиков!» Тухлое дело… «Бата-альон! К бою!» Рассыпались. У нас — не паршивые ручняки. Четыре «максима». Ору: «Не дурите! В четыре пулеметных ствола мы сделаем из вас кисель! За одну минуту — кисель! Кто командир?» Вышел тонкий, затянутый, в ремнях. Надкарманом офицерской гимнастерки — эмалевый «Георгий» — мечта… Храбрец безусый, поговорим… «Куда путь держите?» — «От революции — в тишину». Скажи… Забавно. Не белые, значит. «И где же она?» — «В Семиречье. Там отчий дом и заливные луга. Пропустите нас». — «К белым как относитесь?» — «Так же, как и к красным. Призраки вы…» — «Он еще смеет оскорблять революцию!» — Татлин снова за кобуру. «Офицер?» — «Семиреченского казачьего войска сотник Новожилов. Бывший… — опустил руку от папахи, улыбнулся: — Дайте пройти. Или пойдемте с нами. В Семиречье места хватит всем». Как его убедить, уговорить как? Невозможно… Ремни, крест, глаза голубые, стальные. А за ним — еще глаза. Чьи вы, глаза? (Моей судьбы. Только я еще об этом не знаю.) «Инструмент зачем? Поместье ограбили?» — «Подобрали. Сыграть?» Качнул головой, четверо выдернули клавикорд, поставили, откуда-то появилась скамеечка. Уверенно провел по клавишам — я знаю, кто чего стоит. Взял портной иглу в руки — и видно: пустой он портной. Саван на покойника — вот и все его мастерство. А этот… Замелькали пальцы, будто нитка пошла в странный, прерывистый шов. Мощно и крепко пошла. «Крутится-вертится шарф голубой, — пел он высоким и сильным голосом, — крутится-вертится над головой…» Красивый романс, хотя у нас в городе его пели набухшими голосами только пьяные офицеры. «Кто это с тобой?» Оглянулся: «Это? Ординарец. А что?» — «Ничего. Просто спрашиваю. Вот что, сотник… Кончай валять дурака. Перед тобой регулярная часть Красной Армии. Есть возможность