омешной тьме, кто-то бежал и хотел опередить его, захватить клад, лишить его счастья и радости. Он рвался вперед изо всех сил, по лицу его, покрытому смолистой копотью, струился пот; глаза были страшны. Вепринцев кидался от стены к стене и, как одержимый, несвязно бормотал:
— Раз, два, три, четыре… Тридцать два ровных шага от углубления в левой стене… И дальше должен быть штрек вправо… Ага, оказывается, я хорошо помню все, что говорил этот развращенный младенец. Это великолепно!.. О блаженный Ксаверий! Ты же в свое время был добрым иезуитом и неплохо послужил папскому престолу, так послужи и мне, дружище!.. Вот и штрек!.. Нужно пройти еще десять шагов. Раз, два, три… Камень?.. Где этот камень? Ага, вот он! Вот он!..
Вепринцев больше не мог стоять на ногах, он устало опустился на колени и, обхватив обеими руками большой округлый камень, прижался головой к его ледяной ноздреватой поверхности. «Вот я и нашел тебя! Как хорошо… Столько лет недвижимо и прочно лежишь на своем месте. О, это прекрасно!..»
Он сидел в обнимку с холодным гранитом и уже, кажется, ни о чем больше не думал: он достиг цели. Подошли остальные. К Вепринцеву снова вернулось состояние активности, он вскочил на ноги.
— Ага, вы уже здесь?! Нельзя так далеко отставать, друзья мои, нельзя… — Воткнув свой факел в расщелину и сбросив куртку, Вепринцев взялся за лопату.
— Здесь, на месте этого камня, пробьем шурф, — сказал он строго и деловито, как полководец, вступивший на побежденную землю, — это самое подходящее место…
Камни со свистом и скрежетом срывались с его лопаты и, гремя, летели по сторонам. Стриж и Гурий работали кирками. Оспан откатывал в сторону крупные камни, чтобы они не мешали забойщикам и не скатывались назад. Тагильцев в обеих руках держал факелы и освещал еще не глубокую яму. Тускло-желтые огни факелов, словно глаза пещерных чудовищ, подслеповато глядели из клубистой тьмы.
— А ну, Оспан, покидай немного, — крикнул Вепринцев, бросив ему свою лопату. — Мудрецы говорят, что такая работа очень полезна на старости лет. — Он громко захохотал и выпрыгнул из ямы. — Воды у нас нет? — спросил он Тагильцева.
— В моей фляжке всегда есть «нз»… фронтовая привычка.
— Давай сюда на расправку твою фронтовую привычку.
Вепринцев одним духом опорожнил флягу и сел на корточки перед ямой. «Глубина сто двадцать сантиметров… Еще далеко, но надо быть наготове»…
— А ну, веселей! Что вы как ленивые черепахи возитесь…
Стриж уже еле дышал, он сбросил с себя даже рубашку. Худое ребристое тело его в трепетном полумраке напоминало меха старой гармошки. Он редко опускал тяжелую кирку, сопровождая каждый удар хриплым вздохом.
Вепринцев опять прыгнул в яму, выхватил из рук Оспана лопату и с ожесточением стал кидать породу. Вот его лопата звонко скорготнула о камень и отскочила.
— Ага, камень!.. — дрожащей от напряжения рукой он смахнул повисшие на бровях черные капли пота. «Конечно, это тот последний камень, о котором говорил Дурасов… Под ним и должны быть мешки.
Тихо шипели смолевые факелы, воткнутые в щели; с них, легко потрескивая, срывались огненные брызги. Густой огненно-бурый мрак клубился над ямой, в которой, как в котле, копошились черные фигуры людей. А Вепринцев все подгонял, все подбадривал и сам, обливаясь потом, махал тяжелой горняцкой лопатой. Он ничего не видел перед собой, кроме этих проклятых камней, кроме этой ямы. Он не заметил, как следом за ними под свет тех же факелов, в штольню вошли трое с собакой и тотчас растворились во тьме. Здесь, под землей, Вепринцева не преследовали ни сомнения, ни страх. Вот он, напряженно сгорбившись, сдвинул с места большой черный камень с тупыми углами — под руку попал смазанный медвежьим салом мешочек, другой, третий…
— Неужели клад?! — растерянно произнес Гурий.
— О-о, ты догадлив, старина, — ты, кажется, не ошибся… Но мы это должны еще хорошенько посмотреть…
И вдруг в то время, когда Вепринцев, дрожа от волнения, вытаскивал из-под камня аккуратные кожаные пудовички, ему в глаза ударил ослепительно-белый поток горячего света.
— Что за игрушки, Семен! — крикнул Вепринцев, закрывая ладонью глаза. Но сильный и прямой луч, как острие шпаги, припирал его к стенке, к холодным черным камням.
И в это время Вепринцев увидел то, что заставило его вздрогнуть: на краю ямы, словно окаменевшая, стояла огромная овчарка. С удивительной легкостью он кинулся к своей куртке, но Тагильцев опередил его, а овчарка, вздыбив на хребте шерсть, злобно зарычала и перед самым его лицом звонко лязгнула зубами.
— Опоздали! — прозвучал из темноты чужой голос. Капитан Шатеркин стоял в черном комбинезоне у стены штольни, в одной руке у него был фонарь, в другой — тяжелый автоматический пистолет, наведенный на Вепринцева.
— Кто вы такой?! — закричал Вепринцев. — Прекратите или я уничтожу вас, как последнюю тварь!
— Напрасно волнуетесь, — с иронией ответил Шатеркин. — Ваше оружие у нас… А я тот самый, которого в этот момент вы больше всего не хотели бы видеть.
Илья подошел к яме.
— И ты здесь!.. — прохрипел Вепринцев, ожесточенно скрипнув зубами.
— Спокойно! — строго приказал Шатеркин. — Золото мы откопаем и без вашей помощи.
Лихорадочный озноб охватил Вепринцева, он почувствовал, как из-под ног поползли в разные стороны камни, обхватил дрожащими руками воспаленную голову и со стоном упал на колени.
— Проклятье! — хриплым голосом произнес он. — Какая насмешка судьбы. — Его обескровленные потрескавшиеся губы торопливо зашевелились — он стал молиться. Он еще верил в чудотворную силу латинского креста, верил в покровительство иезуита Ксаверия. Это все, что он теперь мог делать.
— Вот тебе и товарищи геологи, — оправившись от испуга, сказал Оспан. — Попались, стало быть, вот и хорошо, — старик с облегчением поглядел на Илюшу, потом перевел взгляд на Рифа и погрозил ему пальцем. — Это, выходит, ты, сукин сын, вчера зайца-то выгнал? А я-то думал, зверь забрался сюда…
Семен КлебановНастроение на завтра
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Старбеев пробудился от шума хлынувшего дождя. Дождь падал серыми струями, усердно стучался в окна, выказывал свою силу, напоминая людям, что настало время разгуляться ему, повздорить с бабьим летом.
В мальчишечьи годы Старбеев любил дождливую пору, привольно бегал с дружками, пускал бумажные кораблики по игривым ручейкам. И был особенно рад, когда его лодочка с лоскутным парусом обгоняла соперников.
Давно это было.
Сейчас он лежал притихший, ощущая тупую боль в груди. Немного подремал, а когда раскрыл глаза, увидел жену, сидевшую на стуле возле кровати.
— Живой я, живой.
— Вижу. Только стонал, метался. Плохо вы болеете, мужики. Терпения не хватает. Не нам чета. А нас слабым полом считаете. — Валентина примирительно улыбнулась. — Болит?
— Отпустило… Я думаю, Валюта, что страх возникает вовсе не от боли, а от жалости к себе. Вот-вот конец… Какой-то остряк ехидно придумал: у жизни один диагноз — смерть…
— Павлуша, милый… Куда тебя повело? Сердце защемило, а ты уж в кусты.
— Да не в кусты, а в постель. И не я улегся, а меня уложили. Не без твоей помощи… — Он тронул ладонью грудь. — Присмирело.
— Вот и хорошо. Сейчас завтрак принесу.
— Может, встану?
— Медицину надо уважать.
— Есть на свете медсестра Валюша Гречихина… Двадцать три года люблю и уважаю. Посмотри на нее в зеркало. Посмотри, не стесняйся.
Она повернула голову к зеркалу. Отражение глянуло на нее усталым лицом с мягким росчерком гусиных лапок у висков.
— Просто у тебя глаза добрые. Свое видят.
— Тем и горжусь, что свое. Между прочим, доказано, что наступает пора, когда женщина второй раз в цвет идет. Не все, конечно. Только любимые.
— Полвека позади. А ты разнежился, словно сватаешься.
— Тороплюсь сказать. На календаре-то семидесятый год. Боюсь, поздно будет.
В былое время Старбеев отсчитывал годы, как все, — от дня рождения, а вернувшись с войны, повел счет иной, у которого были неодолимая правда, свои отметины. И если раньше красные дни календаря для него существовали как дань времени, то теперь к одному из них — Девятому мая — он чувствовал причастным и себя. Старбеев отмечал все важные события в жизни, сохраняя верность своему календарю: «Женился через два года после войны… Сын родился в четвертый год Победы…»
— Чудак ты у меня, Павлуша.
— Плохо это?
— В чудаках особинка есть.
— Во мне какая?
— Старбеевская. — Валентина встала. — Воркуем как голубки. А завтрак стынет.
— Завтрак, Валюша, каждый день бывает. А такой разговор — редкий гость. Почему так? Может, стыдимся своих чувств? А зачем? Без них душа сохнет… И нет счастливого часа, чтобы распахнуть сердце, испить радости.
— Размечтался. Придет доктор, он и расскажет про твое сердце.
— Нет, Валюша. Он про хворь станет говорит. У сердца один хозяин — человек… Когда генерал вручал мне орден, он сказал: «А знаешь ли ты, Старбеев, почему ордена ближе к сердцу носят? Великая мудрость в том. Это награда ему. От него — жизнь! И все, на что способен человек…» — Старбеев помолчал. — Горько вспоминать… Не увидел Золотой Звезды генерал. Героем стал посмертно.
В полдень пришел доктор. Высокий, грузноватый, лет ему было за шестьдесят. Он шумно дышал и сразу присел на стул.
— Кардиограмму придется повторить, — медленно заговорил доктор, почему-то глядя на Валентину, а не на больного. — Сердце надо щадить. А то вы, Павел Петрович, по первой радости натворите бед. Давно отдыхали?
— Два года… Третий пошел.
— Что так?
— Не получалось…
— Это не причина. Отговорка. И замечу, весьма распространенная, губительная. Скажете: «Работа не позволила. Дела». Я не ошибся?
Старбеев, чувствуя свою незащищенность, покраснел, будто провинившийся ученик. Он мог бы рассказать, как хочется поехать в отпуск летом, порыбачить. А он все годы отдыхал после жестокого декабря, когда закрывали годовой план.