ий пиджачишко теплей и надежней гимнастерки.
Она вспомнила про берет, натянула его по самые уши.
Где же она все-таки находится? И где те? Ей было бы сто крат спокойней, если бы они торчали перед глазами… Темень-то, темень какая! В деревне такой не бывает. В деревне долина широкая, небо огромное, тысячи звезд свет льют на крыши. А тут… Тут горы слились в одну черную массу. Будто кто-то закатал Оленьку в шарик из вара, одну маленькую дырочку над головой оставил, чтоб не задохнулась.
И вдруг… Ей показалось, что в той стороне, куда ушли неизвестные, обозначился кусочек склона. Это было неправдоподобно, ибо выше он опять сливался с другой горой.
Она уже подумала, что голодной куме — просо на уме, как странное явление повторилось. Оленька сосредоточилась, всматриваясь в то место, и совершенно отчетливо увидела кусочек склона, куст, черной сетью нависший над ним.
Что там? Выход в просторную долину? А может, деревня? Ведь попалась им какая-то дорога.
Крадучись мягче кошки, ощупывая землю, как минер, Оленька двинулась навстречу этому странному видению. Душа ее коченела от холода и страха, но и усидеть на месте она не могла.
Вскоре она увидела расплывчатый нетвердый оранжевый свет. Свет поднимался откуда-то из-под земли, раскрывался веером и невысоко гас в прохладном мраке.
«Костер! — догадалась Оленька. И обрадовалась, чуть не захлопала в ладоши. — Это костер! А возле него… Чабаны? Или геологи?.. Могут быть и охотники… Или возчики заночевать остановились… А если… Если те?..»
Последние метры она кралась затаив дыхание. Если б могла, и сердце остановила бы, чтоб не стучало громко.
У маленького костерка сидели они. Те самые. И ложками вычерпывали из блестящей железной банки куски, смачно жуя, едва не мурлыча от удовольствия. На тряпице, разостланной под банкой, лежали наломанные куски хлеба.
Оленька сглотнула слюну и почувствовала, что и ей хочется есть. Сверток с лепешками остался в ходке.
«Гады, — подумала она сердито. — Консервы жрут. Мясо, поди. С той машины…»
У нее не оставалось сомнения, с кем столкнула ее судьба.
«Ах, как же это так, что Корнея нет рядом… Он бы накормил вас… Накормил… — Как и все без исключения девчата-милиционеры, она наделяла Пирогова преувеличенной силой, удалью, бесстрашием и всей душой верила, что это так. Он был нужен им такой — заступник, как старший брат. — Корней бы вас… березовой кашей… Березовой… Но ничего… Я подожду… Я вас не отпущу… Корней догадается… Он сообразит… Пойдет искать меня… И найдет… Вас найдет…»
Ей представилось, как они с Корнеем, — рука в руке, — по-птичьи парят над костром и бандюги в ужасе валятся на землю…
— О, господи!
Те, трое, покончили с консервами. Спрятали ложки в карманы. Душегрейка подбросил в костерок несколько тонких прутиков, при ожившем огоньке принялся исследовать внутренность банки. Что-то он там разглядел, поскреб ложкой, облизнул ее. Снова засунул во внутренний карман, откинулся на спину, сыто поводил ладонью по животу. Пробубнил: грюм-блюм-прюм. Остальные гоготнули, зашевелились, выдавая нетерпеливое согласие с первым.
Оленька не расслышала ни слова, но женским обостренным умом вдруг недвусмысленно поняла, что говорили чуть ли не о ней… В ушах у Оленьки тонко запели комарики. Щеки вспыхнули, запылали от стыда и обиды. Она спряталась поглубже в куст. Показалось, что стыдливый этот пламень высветит ее на склоне. Повернула колечко на кобуре, и упругая кожа пристегнутого клапана сама откинулась вверх, обнажив прохладную рубчатую рукоять револьвера.
«Будет вам и грюм, и блюм, и прюм… Все будет…»
Теперь ей казалось, что она не боится стрелять.
Глава двадцать пятая
Пустовойтова он нашел без труда. Оглядел стекольную «муку», свернул с дороги в густой кедрач и увидел… Увидел и вздрогнул, как если бы получил неожиданный тычок в спину… Тело шофера висело на старом мшистом кедре, едва не касаясь ногами земли.
Снова, как тогда на повороте, в присутствии Кречетова, Пироговым овладела страшная усталость. Отметив, что немедленная помощь уже не нужна, он отвернулся, колени сами по себе обмякли, и он присел на поваленный пустотелый ствол мертвого дерева, лежащего неподалеку.
Где ж и когда согрешил ты жестоко, Пирогов, если жизнь подбрасывает тебе испытания будто в отместку?
Темная туча легла на вершину перевала шапкой, медленно сползала вниз по склону, и в движении ее было что-то сродни дурному знамению. Ударцев… Якитов… Пустовойтов… Не много ли для начала?
Профессиональным умом Пирогов донимал, что торопится хоронить шофера. Личность повешенного еще предстояло установить, предъявив родным и знакомым. Но интуиция твердила, что это простая формальность, что в петле именно Пустовойтов. Но как он попал в нее?
Справившись с первым чувством, Корней Павлович поднялся с лесины, осторожно приблизился к старому ветвистому кедру с веревкой. На Пустовойтове была короткая суконная тужурка, старые бумажные брюки, с пятнами… Пятнами масла чуть выше колена и в самом низу… Солдатские ботинки. Все это соответствовало описанию, полученному Полиной из горотдела. На голове, насунутая на лоб, тряпичная шапка-ушанка. Она едва держалась на месте, и Пирогову вдруг показалось, что надета она потом. Небрежно. С издевкой или отвращением приляпана, как дурацкий колпак. Само по себе это ничего не доказывало. Шапка могла сползти во время конвульсии или быть сдвинута веревкой. Но подробность эта была любопытной и стоила того, чтоб не пропустить се. Хотя бы потому, что у безвольно вытянутых ног не оказалось ни чурки, ни полена, ни палки, с которой самоубийца мог бы надеть петлю. Следовательно, он должен был проделать это сидя на дереве, а потом броситься вниз. И вот тут-то шапка едва ли удержалась бы на голове.
Ладно, частность есть частность. А вообще-то резонно ли было шагать двадцать километров от сгоревшей машины, нести веревку и забраться именно здесь на кедр? Что за прихоть? В характеристиках администрации и профкома сказано, что Пустовойтов был выдержан, хладнокровен. Откуда ж такая эксцентричность в последнем поступке?
А может, это и не Пустовойтов вовсе?
Может, Якитов, «страсть гордый какой», извелся совестью и наложил на себя руки? Или кто-то еще случайный, но такой же, загнавший себя в угол, запутавшийся, преступивший закон? Но… Но масленые пятна на брюках.
Почва под Элек-Еланью была кочковатая, как на болоте. Между кочками лежала коричневая супесь. Сами же кочки представляли собой высокие — в колено — упругие травянистые султаны. Шутники уверяли, что если город — сердце области, то Элек-Елань — мочевой пузырь. И верно, не было того дня, чтоб близкий Кургайский перевал не зацепил дождевую тучу и не пролил ее к подножию и на округу. Тот же перевал, протянувшийся с запада на восток, стеной принимал на себя северные ветры, и с южной стороны, сильно увлажненной; был своеобразный климат, как в унавоженном парнике.
Оставив Пустовойтова, Корней Павлович принялся искать следы на земле. Они были нечеткие. Но их оказалось много, так много, что они слились в сплошное месиво, будто здесь останавливался на привал взвод солдат. Некоторые кочки были просто проутюжены, густые султаны втоптаны в супесь, расхристаны, как полова. Если здесь и правда побывала ватага, количеством со взвод, то, конечно ж, не для отдыха; земля и сейчас хранит жар недавних страстей.
Отыскав сносно сохранившийся след, Пирогов развернул складной плотничий метр, наложил сверху. Ого! Тридцать… Тридцать с небольшим сантиметров! Какому размеру соответствует такая длина? Сев на кочку, он промерил свой сорок второй и убедился, что не дорос почти на дюйм. Тогда он приблизился к Пустовойтову, не без робости приложил линейку к подошве ботинка. Запомнил длину и ширину поперек носка и каблука.
Что-то сухо щелкнуло над головой, эхо аукнуло в тишине, и Пирогов замер, вдруг представив, как под шофером обламывается сук, и тот всем своим обмякшим, оплывшим телом падает сверху ему, Корнею, на плечи, обхватывает руками…
Ну, знаете! Его даже испарина прошибла.
Он отошел от кедра. Черт с ними, с ботинками. Никуда они и завтра не денутся. Достав из сумки лист бумага, он набросал план местности: дорогу, стекольную «муку» на ней, стрелкой обозначил свой путь в кедрач, — сорок шагов — тщательно нарисовал кудряшку, нанизал ее на палочку, получилось условное обозначение дерева. С восточной стороны кедра, помусолив карандаш, поставил жирную точку — тело. Крапочками указал множество следов. Потом он срисовал четкий след. Поставил размеры. Подумал, что неплохо бы слепок сделать.
Он посмотрел на вершину перевала. Туча сильно приблизилась. Несколько косых серых столбов тянулись от склона вверх. Там шел дождь. И, кажется, очень сильный.
Что ж, подумал Корней Павлович, через час здесь не останется следов вообще… И на дороге не останется… Кто-то хорошо все продумал… Знает место отлично…
Размышляя так, он вернулся на тракт, остановился над осколками стекла, «мукой», глянул вправо-влево, попытался представить, что и как здесь происходило: машина медленно сползала под гору. Впереди виднелся крутой поворот. Вон он!.. За годы работы изучил Сергей Никанорович этот отрезок дороги как свои пять пальцев. И лучше еще. Потому не рискнул прибавить скорости и проскочить мимо. Потому притормозил или остановился совсем, что либо не ожидал подлости, либо, чувствуя недоброе, полагался еще на счастливый случай. Иначе бросил бы машину прямо в Урсул — один конец…
Если Пустовойтов знал трудный спуск, то знал его еще кто-то. Факт! Как и вообще Элек-Елань, этот кедрач. Кто же это? Может, тоже шофер? Тот самый, который увел машину до сво-ротка на Сарапки… Таким образом, получается, не просто шофер, а один из тех, кто работал на тракте до войны.
Вспомнилось не ко времени, как холостой-неженатый бегал он, Пирогов, обедать в чайную на базарной площади, и всегда там было тесно от проезжих шоферов. Одетые добротно в кожаные куртки, в кожаные шлемы, с кожаными перчатками — крагами за ремнем, они шумно захватывали столики, шумно заказывали щи, мясо, сметану, блины или оладьи, дурашливо чокались стаканами с компотом. Это были хорошие шоферы, смелые люди, ибо горный тракт других не принимал… В июне, на пятый день войны, все они ушли на фронт со своими машинами.