— Ты что, паренек, не умеешь отличить стартового пистолета от настоящего?
Сандро придал своей подвижной физиономии то выражение, какое сам про себя он называл «номер один» — самое неотразимое; он понимал, что именно в эту минуту может решиться его судьба, хотя еще не знал как, и весело ответил:
— Легко отличаю. Но только в тех случаях, когда из него стреляю я, а не в меня.
Питса «номер один» проняло. Он улыбнулся в ответ.
— И ты хочешь научиться стрелять?
— Очень хочу.
— Ну что ж… Хоть ты и не слишком подходишь под мерку… Но попробуем…
Он думал, что его освободят в тот же день, но его еще с неделю продержали в тюрьме, а потом состоялся суд, где с соблюдением всех правовых норм было несомненно доказано, что Армстронга он ударил с целью защиты не столько собственной жизни, сколько жизни несчастной Аннет, что в спальню к ней он попал лишь затем, чтобы вручить ей пригласительный билет на концерт только входившего тогда в моду Адамса, и что он никак не мог знать, что пистолет этот был стартовый.
Вскоре он был направлен в разведывательную школу. Он не жалел, что так неожиданно переменилась его профессия. Ему новое дело нравилось.
Внешне он мало походил на людей того типа, каких обычно вербовали в эту школу, — незаметных, ничем не выделяющихся из массы, способных словно растворяться среди окружающих. Нет, его неправильное лицо отличалось броской мужской красотой, речь — темпераментом, одежда — модным покроем, он был весел и общителен.
Он был убежден, что серый, неприметный, осторожный агент как тип пользуется такой известностью, что обратит на себя большее внимание, чем человек яркий, уверенный в себе, выделяющийся из массы.
Первое свое задание он выполнил отлично. Год без малого он провел в Азербайджане под именем Александра Александровича Ибрагимова, мастера по ремонту радиооборудования. Очень трудным и сложным было возвращение. Но и здесь ему повезло. Он охотно полетел и во второй раз, в Таджикистан. В самолете он был отгорожен занавеской от еще трех человек, которые должны были выброситься в этих же местах. Чтоб они его не видели. Он прыгал в обыкновенном костюме, без всякого багажа. Даже без пистолета. Он считал, что пистолет в руках агента представляет большую опасность для него самого, чем для тех, против кого он может быть направлен. Страшно было в минуты спуска. Казалось, что внизу тебя ждут. Что спускаешься прямо в руки скрытых ночной темнотой контрразведчиков. Влажное, мгновенно пропитавшееся потом белье липло к телу и воняло, как на цирковой арене во время тренировки партерных акробатов.
Зато потом все вошло в нормальную колею. Поступил на работу, где сразу был оценен как хороший мастер. Стал рационализатором. Схему модернизированного осциллографа он помнил назубок. Эту схему для него подготовили инженеры «Дженераль электрик». Фирма собиралась запускать ее в производство только через год, но для разведки не пожалели производственного секрета. Схема и впрямь была хороша. Сам бы он до такой никогда не додумался…
Он сумел создать для себя постоянную клиентуру, в основном из числа военных. Поступил на курсы иностранных языков. Хорошо зарабатывал, легко тратил деньги. Пользовался неизменным успехом у женщин. В этом он не притворялся — легко влюблялся, легко становился любимым, умел оставаться добрым другом даже с теми, с кем расставался помимо и против их воли.
Был по-настоящему удачлив, жил весело, вел себя уверенно и смело. Он купил мощный мотоциклет с коляской и был известен регулировщикам тем, что не давал обогнать себя ни одной автомашине.
Так и жил он. И жизнь эта ему нравилась. Считал, что сшита она как раз по его мерке. И нервы у него были в полном порядке. Однажды даже не поленился — сходил к невропатологу. К самому лучшему в городе. Тот сказал, что его нервной системе можно позавидовать. И все-таки нервы сдали — он стал удивительно суеверным. Не переносил, если кошка перебегала дорогу, особенно черная. Понимал, что это глупо, а вот не переносил.
«Но это, — думал он, — могло бы появиться у меня и если бы я торговал автомашинами в отцовской фирме. Да в конце концов если бы я жил по-другому, скажем, в Чикаго. Без риска. Могла бы и там меня сбить автомашина. Или в руках у Армстронга мог оказаться не стартовый, а настоящий пистолет. Или я мог бы заболеть каким-нибудь белокровием. Всякая жизнь — это риск, это постоянная борьба со смертью. Главное, чтоб не изменила удача. «Маш алла», — как говорил покойный дедушка. «Все — в руках аллаха».
Он проверил, как работает телевизор, поблагодарил Гришу Кинько за помощь, без которой он бы справился с этим делом значительно быстрее, вручил Грише книгу «Ремонт и настройка телевизоров» и точно к назначенному времени успел на свидание с красивой и веселой Маргаритой Аркадьевной — преподавательницей английского на курсах иностранных языков. Муж ее называл Ритой, а он — Марго.
«Нужно же хоть в чем-то отличаться от мужа», — думал Ибрагимов.
Глава девятнадцатая,о том, как любовь ученого зарождалась на кухне
Ничего нет в разуме такого, чего бы не было раньше в чувстве.
Нужно было уходить.
Он пришел на кухню, чтобы вылить в раковину ярко-синюю воду — у него засорилось автоматическое перо, и он промывал его в стакане. Он вылил воду, и теперь нужно было уйти или что-то сказать. Что-нибудь. Ну хоть: «Хорошая сегодня погода». Или: «Не знаете ли вы, который час? У меня часы спешат. Или отстают».
Но он стоял у раковины с пустым стаканом в руке и молча наблюдал за тем, как Таня моет посуду.
Он подумал, что это похоже на мост. На ажурный мост, который кажется таким красивым потому, что во всем этом строении нет ни одной лишней перекладины, что все служит определенной цели. Все ее движения были очень быстры, но без малейшей суеты, очень согласованы между собой и как-то на редкость приятны. И вообще ему никогда не приходило в голову, что мытье посуды может быть таким удивительно красивым зрелищем. И сама Таня в клеенчатом фартуке поверх вызывающе яркого платья из светлой ткани, украшенной красными, черными и желтыми полосами, вдруг предстала перед Володей в каком-то новом свете.
— Очень здорово вы это… — неожиданно для себя сказал Володя. — Посуду моете…
— Как — здорово? — повернула к нему Таня раскрасневшееся лицо.
— Ну быстро очень. И ловко.
— Спасибо, — с нарочито преувеличенным достоинством поблагодарила Таня. — Я, как, наверное, и все остальные женщины, помню все комплименты, сказанные мне когда бы то ни было за всю мою жизнь. Но такого я действительно еще не получала. Тем более что точно так, как я, очевидно, моют посуду все, кому приходится это делать.
— Нет, нет, — сказал Володя, — вы просто не понимаете… Я просто не это хотел сказать… Я просто подумал…
Так и не сообщив о том, что же он «просто подумал», Володя со стаканом в руке ушел из кухни.
Таня ополоснула вымытую посуду кипятком и принялась вытирать тарелки. Делала она это быстрыми, четкими и спорыми движениями. Она в самом деле любила мыть посуду, как иные любят вышивать, перебирать бисер, раскладывать пасьянс — это занятие всегда успокаивало ее и отвлекало. Но сейчас, после слов Володи, она как бы посмотрела на себя со стороны, и вдруг оказалось — то, что прежде у нее получалось само собой, требует теперь внимания и сосредоточенности. Широкая и плоская тарелка неожиданно выскользнула у нее из рук, шлепнулась плашмя на пол и раскололась на две части.
Таня бросила разбитую тарелку в ведро для мусора.
Как это Густав Мейринк писал о тысяченожке? — старалась припомнить она. Это и в самом деле было похоже. Тысяченожка плясала на камне, извиваясь кругами и восьмерками. Завистница жаба обратилась к ней с таким вопросом: «Откуда ты знаешь, какой ноге начать, какая будет второй и третьей, какая пятой и шестой, затем вступит десятая или сотая, что в это время делает четвертая и седьмая? Когда ты поднимаешь девятьсот семьдесят третью ногу, опускаешь ли ты тридцать девятую, сгибаешь ли ты семисотую и протягиваешь ли четырнадцатую?» И тысяченожка замерла, словно прикованная, и не могла уже сдвинуться с места. Она забыла, какой ногой ступать первой, и чем больше думала об этом, тем больше путалась.
Горькая шутка. И шутка ли? Пока все шло само собой — все вокруг казалось простым и понятным. Но если хоть на минутку задуматься о том, какой ноге сгибаться седьмой…
Почему Машенька дичится своего блестящего, эффектного отца и тянется к неловкому, молчаливому Володе? Почему она сама, поддерживая общий тон, ведет себя с Евгением Ильичом так, словно само собой подразумевается, что их отношения будут теперь восстановлены, хотя ведь она-то лучше, чем кто бы то ни было, знает, что ничто не восстановится, что ничего не восстановить. Почему она надела это платье, о котором отец говорит, что такие яркие краски ему до этого случалось видеть только в спектре двууглекислого натрия? Почему ей интересно, что думает о ней этот рыхлый и нелепый Володя, и почему в его присутствии она старается говорить умнее и интересней, чем обычно, и отец это видит и поглядывает на нее искоса и с любопытством? Неужели для того, чтобы вызвать ревность у мужа? Неужели она так плохо себя знает, что сама не может понять причин, которые побуждают ее поступать так или иначе? Неужто в самом деле осознать, чего ты хочешь, бывает подчас так же трудно, как осуществить то, чего ты хочешь?
На кухонном столе все росла и росла стопа насухо вытертых тарелок. Таня сняла фартук и выглянула в окно. В садике на узкой скамейке без спинки сидел Володя Неслюдов с раскрытой книгой на коленях. Рядом с ним — на трехколесном велосипеде, держась руками за руль, глядя вниз и слегка поворачивая педали то назад, то вперед, Машенька.
Машеньке нравились ученые люди. Правда, она пока знала только двух ученых — своего дедушку, Николая Ивановича, и этого толстого человека, которого она про себя звала Володей, а вслух Владимиром Владимировичем. Но и по этим двум людям она составила себе ясное представление о том, кто такие ученые. Это люди, которые чего-либо не знают. Большой, и как говорили о нем все, когда его не было, ученый Володя, например, не знал, как кричит ишак. И когда увидел заспиртованного богомола, спросил, не кусается ли этот жук. Дедушка за столом спрашивал, где находится какой-то город с названием, похожим на ужа — длинным и вьющимся, — она забыла каким. Или: как зовут какую-то живую королеву? Очевидно, ему, как и ей, было странно, что где-то до сих пор есть, как в сказках, живая королева.