Сильна ли Русь? Война и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали.
Смотрите ж: все стоит она!
Они молча стояли у окна и смотрели, как взлетали с веселым треском гроздья ракет и вдруг рассыпались в еще не совсем темном московском небе яркими красными, желтыми, зелеными, белыми огнями.
Когда отгремел последний залп и погасла последняя ракета, Алексей Хованский пригласил гостей к столу, разлил по бокалам шампанское и сказал:
— Друзья, за День Победы! За подлинно народный праздник!
Встал Сергей Кучеров, осушил свой бокал, виновато улыбнулся, плеснул себе еще немного вина и сказал:
— Перед тем как уйти, я хочу сказать несколько слов. Кучеровым везет: люди чудом спасли моего предка, декабриста, от ссылки, чекист защитил честь отца, белого генерала, а меня, его сына, избавили от тюрьмы советские рабочие! И я верю, что подобные люди не переведутся на Руси! Будьте здоровы! — И, чокнувшись со всеми, выпил, пожал всем руки и ушел.
— Вылитый отец. А почему он упомянул тюрьму? — спросил Чегодов, когда провожавший Кучерова хозяин вернулся из прихожей.
— Его по ложному доносу обвинили во вредительстве. А на выездной сессии показательного суда рабочие за него заступились и доказали, что он ни в чем не виноват. Кучеров — крупный специалист, новатор, получил Сталинскую премию…
Хованский не договорил: в дверь позвонили, и он направился встречать новых гостей.
Сергеев-Боярский в модном заграничном костюме и начищенных до блеска ботинках, улыбающийся, галантно поклонился Латавре, обнял Алексея и крепко пожал руку Олегу Чегодову.
— Рад вас видеть, сколько лет, сколько зим! — пробасил он, усаживаясь за стол. — Три года? Или уже четыре, как мы не встречались? Все по заграницам мотаюсь. То в западной зоне Германии — во Франкфурте, то в Югославии… Многих ребят видел. Знакомые передают вам приветы.
— Надоело жить за границей, так живите в Москве, — пошутил Хованский.
— Как начальство прикажет. Гости к нам из НТС жалуют. Надо вам их встретить должным образом. Скажу по секрету, тайно прибывают наши общие знакомые. Их сбросят на Украине на парашютах. Оттуда двое направятся на северо-восток, где, по предположению ЦРУ, мы добываем уран, и возьмут пробу грунта и воды. Один отправится проверять явочные квартиры. — Сергеев-Боярский повернулся к Чегодову: — Вы, Олег, хорошо знаете распоряжения Околова и К°, которые он адресовал «солидаристам», находящимся в подполье…
— Его инструкции мне известны. Недавно я получил письмо от Байдалакова, — засмеялся Чегодов. — И вам чем могу — помогу, если требуется…
— Драчка у них случилась превеликая! Колошматили друг друга как на ярмарке: в кулачном бою кого-то тяжко ранили. Шпана Околова оказалась покрепче, натасканная на разбое и насилье в бригаде Каминского и «Зондерштабе Р», а байдалаковцы — белоручки, кабинетные теоретики. В результате председателем «избрали» Поремского, а Байдалакова пустили по «крысиной тропе», и он уже в Америке.
— А почему к власти пришел Поремский, а не Околов? — удивился Хованский.
— У Околова неприятности: его пасынок Анатолий Разгильдяев вернулся в Советский Союз. Смелый юноша! Очень нам помог. А мать с дочерью пока за границей…
— Какие переплетения судеб! — неожиданно для себя произнес Олег Чегодов.
В комнату вошла Латавра с подносом, на котором стояли рюмки. Она наполнила их коньяком и подошла с поклоном к Сергееву-Боярскому.
— За победу! — сказала она.
— За победу! На всех фронтах! Так было, есть и будет! — И стоя осушил рюмку. Потом, опустившись на стул, поглядел на Чегодова, продолжил свой рассказ: — Судьбы, судьбы… Чем дальше, тем с эмиграцией сложнее. Сейчас там, за границей, в НТС, намечается еще одна драчка, теперь между старыми эмигрантами команды Околова, Поремского, Редлиха, Столыпина и новыми — изменниками Родины в годы Второй мировой войны, такими, как Артемов, Островский… Поремский мудрит над некой «молекулярной доктриной», благодаря которой (как он надеется убедить ЦРУ) можно минимумом пропагандистских средств оформлять стремления и чаяния людей, и массы станут играть, как хорошо срепетированный оркестр без дирижера…
— Чепуха все это! — расхохотался Чегодов. — А впрочем, что им остается делать, как не дурить голову тому, кто платит деньги.
— Ладно, бог с ними! Лучше скажи, как там наши? — спросил Алексей Хованский.
— Во Франкфурте я видел только Гракова. Он не унывает, увлекается живописью, выставил во Франкфурте несколько своих полотен.
— Во время войны, когда приезжал в Локоть, Грак по секрету мне говорил, что связан с неким Радо или его резидентом в Гамбурге. Будто выполнял ваши, Алексей Алексеевич, задания, передавал не то шифровки, не то еще что-то. Может, я задаю бестактный вопрос? Тогда простите! — и Чегодов почувствовал себя неловко.
— Дело прошлое. Это был один из агентов Радо. А сам Радо, Шандор Радо — венгр, коммунист, легендарный разведчик. Под его началом работали семьдесят агентов. По специальности Радо — картограф. Начал свою разведывательную деятельность по совету Урицкого и Артузова в Женеве. Во время войны послал около шести тысяч радиограмм. Таинственная «Дора» передавала секретнейшие приказы верховного командования вермахта, конфиденциальные беседы фюрера о дислокации и перемещении войсковых подразделений. — Алексей откашлялся. — Передачи эти обычно шли ночью. Запеленговать станцию немцам долго не удавалось. Фашисты не очень церемонились с швейцарскими властями, но все-таки это было государство, по многим и весьма важным причинам самостоятельное…
— Надо думать, в швейцарских банках хранилось немало золота фашистской верхушки, — заметил Чегодов.
— Совершенно верно. Абверу удалось наконец расшифровать посылаемые «Дорой» тексты радиограмм. Активные помехи перешли на пассивные, потом началась дезинформация; чуть было не сбили с панталыку нашу разведку. Спасла положение жена Радо, Мария, почерк которой был хорошо известен.
— А откуда, если это не секрет, Радо получал такую потрясающую информацию? — заинтересовался Олег.
— Через Рудольфа Расслера, а Расслер — от двух девушек-связисток, сидевших у телетайпных аппаратов, автоматически воспроизводивших в доли секунды истинный текст. Эти девушки рисковали больше всех!
— И какова их судьба?
— Обе погибли…
— А где Колька Буйницкий? — Чегодову не терпелось узнать разные подробности.
Сергеев потупился, пожал плечами и нехотя протянул:
— Тяжело болен… не знаю, выживет ли?
— Да, да, — грустно подтвердила Латавра.
Все помолчали.
— Мне обидно за Алексея Денисенко, нашего Лесика. И надо же, погиб из-за амулета! Помню это старинное кольцо, доставшееся его жене Марусе не то от деда, не то от прадеда, и верил он, что в нем таинственная сила…
— Передают приветы Зимовнов, Черемисов, — уже более весело продолжал Сергеев-Боярский.
— Иван, говорят, стал большим начальником! — заметил Олег.
— Зимовнова советское правительство наградило орденом Кутузова. Герой! Сейчас подал в отставку.
— А как Жора? — спросили разом Латавра и Алексей.
— Черемисов — молодцом! Живет на окраине Белграда у вдовы Аркадия Попова. Рассказывал, как ваш друг, черногорец Васо Хранич, ездил в Далмацию и неподалеку от древнего городка Стон, на пригорке, среди оливковой рощи отыскал каменную глыбу с деревянной скульптурой и надписью: «Памятник летчику. НОАЮ СТАНКОВОУКУ. Ноябрь 1944 год».
— А при чем тут Воук?
— В том-то и дело, что дотошный чико Васо выяснил, что там лежит Попов! И теперь, надеюсь, с разрешения властей будет выбита надпись: «Здесь покоится сын тихого Дона, командир звена "В" Первой эскадрильи НОАЮ майор Аркадий Иванович Попов. 1906-1944».
— У города Стона «его зарыли в шар земной, как будто в мавзолей», — грустно произнес Чегодов. — А как Зорица?
— Познакомился я и с ней, и с ее сыном. Славный мальчик! Уже большой, крепыш, ходит в школу и, говорят, вылитый Аркадий!
Латавра вдруг поднялась:
— Дорогие друзья! Не надо бередить незажившие раны. Лучше, по грузинскому обычаю, поднимем чарки за ушедших от нас героев!
Все встали и молча выпили. Каждому из них было что и кого вспомнить. У каждого была своя дума, как жить после войны.
Хованский подошел к шкафу, вынул толстую папку с наклейкой «НТС», порывшись в бумагах, негромко обратился к присутствующим:
— Послушайте последнее слово обвиняемого Георгиевского: «О моих теперешних настроениях я могу сказать следующее: я историк и прожил шестьдесят два года. Мне тяжело признавать свои ошибки. Однако я должен признать, что мои идеалы потерпели крах. Война показала, что русский народ пошел за советскую власть. Теперь я убежден, что будущее за социализмом. Долгое время я трудился над осуществлением теории "солидаризма". Я принимал эту программу как исходный пункт для борьбы с советской властью, но на самом деле у меня было очень мало общего с убеждениями членов НТСНП. Меня сближало с ними только то, что я не признавал коммунистической идеологии-. Я много передумал за время своего пребывания под следствием. Должен заявить, что я очень благодарен советским органам следствия за гуманное ко мне отношение, этим самым я опровергаю те клеветнические измышления о режиме и методах ведения следствия в СССР, которые сам раньше распространял. Сейчас я не являюсь противником советской власти. Прошу учесть, что в тысяча девятьсот сорок четвертом году я при приближении советских войск к Белграду не бежал с оккупантами, хотя имел такую возможность; я прошу суд о снисхождении. Может быть, я смогу передать свой горький опыт русской эмиграции, которая сейчас вновь вступила на ложный путь, на путь борьбы с советской властью. Еще раз искренне, без задних мыслей, прошу снисхождения…»
— Все-таки просил снисхождения?!
Хованский отложил папку.
— Ни попом Аввакумом, ни Джордано Бруно, ни Галилеем его не назовешь! Мен