Ультразвук! Многие читатели уже знают это слово. Звуковые волны с частотой более двадцати тысяч колебаний в секунду играют сегодня важную роль в медицине, технике, химии и биологии. Этим рассказом я стараюсь помочь читателю заглянуть в будущее ультразвуковой техники. Однако читатель может спросить: где в этом рассказе граница между реальностью и фантазией? Холодное плавления металлов и передача ультразвукового луча на большое расстояние – это пока еще дело будущего.
Но ученые неустанно работают над усовершенствованием приборов, и область применения ультразвука постоянно расширяется. Разве ультразвуковые микроскопы, с помощью которых возможна микроскопия материалов, не пропускающих света, – это утопия? Нет, это реальность! Советские ученые уже сделали такой микроскоп. Возможности ультразвука исследованы далеко не полностью.
Так же и инфракрасные лучи. Поле их применения расширяется с каждым днем. Как без инфракрасных лучей, так и без ультразвука мы уже не можем представить себе нашу жизнь. Разве очки, через которые можно видеть на большое расстояние в темноте и тумане, это фантазия или детская шутка? Нет, это реальность! Чехословацкие ученые уже изобрели инфракрасные очки.
Наука постоянно идет вперед, и, несомненно, наступит день, когда ученым удастся решить проблему холодного плавления металлов и передачи ультразвука на большое расстояние. И сделано это будет к пользе и во славу всего человечества.
Флоренцев В.Незримый поединок
РАССКАЗЫ
НЕПОЙМАННЫЙ
В переулке было так темно, хоть проявляй фотопленку. Старычев злился. Он споткнулся о корягу, едва не вывихнув ногу.
— На левую споткнулись, Сергей Петрович? К счастью! — донесся голос из темноты.
Это Гриша Шибаев. Черт бы побрал этого практиканта! Юнец…
В довершение всего откуда-то со двора донеслось:
…Полная задора и огня.
Самая нелепая ошибка —
То, что ты уходишь от меня.
За забором послышался визг и ликующие крики. Так, наверно, кричали индейцы, бросавшиеся с томагавками в руках на противника.
— Чарльстон танцуют ребятки, — заметил Шибаев.
«Нет, этот парень мне явно не в помощь. Нашли кого прислать», — подумал Старычев.
Он попытался представить тех, кто пляшет за забором. Лица у них, вероятно, красные, как свекла.
— Во-первых, под «Мишку» нельзя танцевать чарльстон, — сказал Старычев. — А, во-вторых, знаешь, в чем самая нелепая ошибка? В том, что вообще записали эту песню на пластинку, а потом еще и танцевать стали.
Практикант не отозвался на реплику. Ему, конечно, нравились ребятки и не нравилась работа в ОБХСС. Это видно с первого дня. Никаких тебе погонь и схваток. А что пришлось делать практиканту? Познакомиться с тем, что такое книга инвентарного учета, как оформляются накладные, и еще заниматься «делом» о похищении бочки соленых помидоров. Сгнили эти помидоры, испортились. Так и в акте записано. Ну, разве все это практика? Скукота.
Гриша Шибаев представлял работу по-другому. Он ловит валютчиков, этих самых, как их? Ну, фарцовщиков. Таких, как Ян Рокотов, о котором в газетах писали. Он, Гриша Шибаев, тонко разоблачает их. Начальник отдела награждает его именными часами. Его ставят в пример другим практикантам. Пишут благодарственное письмо ректору.
Ничего похожего не было и нет. Вот и сегодня битых два часа торчит он в этом проклятом переулке. Он должен не проморгать Русишвили. То есть не самого Русишвили, а его «волгу» ТНФ 12-47. Но прошло еще полчаса, а никто не появлялся. В этом переулке, пожалуй, никто и не живет. От нечего делать Гриша уже успел просвистеть мотивы всех песен, которые помнил. От «Каховки» до «Прощайте, голуби». Никто не появлялся.
Будь проклят этот Русишвили. Он должен приехать тут в один дом. Ему «лапу» дадут за одно дело. И его надо взять на месте преступления.
Этот Русишвили жук тот еще! Один дом на дочь записал, другой — на мать, а сам участок купил в центре. На участке — домишко. Потом написал заявление в райисполком — дом в аварийном состоянии. Пришла комиссия — в самом деле, в аварийном. Составили акт. Разрешили строить новый дом. Ну, Русишвили отмахал домину! Там весь отдел милиции поместился бы — и ОБХСС, и угрозыск, и дознание. Но сейчас они поймают этого проходимца.
Наконец-то пришел Старычев. Он такой высокий, худой и нескладный. Вид у него растерянный.
— Что-то непонятно, — пробормотал он. — Я видел машину Русишвили совсем недавно. Она ушла по шоссе. Ну, пойдем быстрее. Он вернется.
Однако Русишвили не вернулся. Напрасно Старычев и Гриша ожидали его. Русишвили, видно, передумал. Он решил, что больше рисковать не стоит. А может быть, это вообще была ложная тревога? Он хотел удостовериться, в самом ли деле за ним следят. И подослал человека. Своего. И все это было «уткой»?
В полтретьего ночи, когда уже никакой транспорт не ходил и город погрузился в сонную тишину, Старычев и Шибаев побрели домой. Пешком.
Работы было по горло. Мучила текучка. Старычев уходил домой часов в шесть, снова возвращался к девяти и потом уже сидел допоздна. Когда, наконец, шел домой, улицы пустовали. И только в подъезде четырехэтажного дома, в котором он жил, вздыхала парочка. Они целовались и приближающихся шагов его, как правило, не слышали, и он всякий раз придумывал что-нибудь новое: то кашлял, то шаркал ногой, то нарочито медленно скрипел дверью, а однажды даже запел песню «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо…». Петь он не умел и на четвертой строке дал петуха. Ему стало неловко перед этой парочкой. Он рванул дверь на себя. В подъезде было пусто. Это впервые. Что случилось?
Черт возьми, зря надрывал голосовые связки. Да и вообще все это ему надоело. Почему они целуются в подъезде? Нашли место. И когда они, в конце концов, пойдут в ЗАГС?
Но сегодня Старычев приближался к дому спокойно. Он пригласил Гришу Шибаева к себе ночевать. Не надо шаркать ногой, не надо кашлять. Но парочки опять не было. Старычев даже обиделся.
— Гриша, — спросил он, когда они устало поднимались по лестнице, — у тебя девушка есть?
— Чувиха? У нас на юрфаке слабовато с ними…
— Почему «чувиха»? Я говорю о девушке. И вообще, что это у тебя за выражения — «ребятки», «чувиха»?
Шибаев молчаливо отстукивал ногами ступеньки. Разговора не получилось…
Утром они пошли в кафе, пили кофе стоя, возле высокого круглого столика. Гриша Шибаев назвал кафе — «стояк». Довольно точное определение. В кафе было душно, кофе обжигал. Отличный кофе. Шибаев даже губы облизывал от удовольствия.
— Мой любимый напиток, — сказал Старычев. — Недаром Талейран говорил: «Кофе должен быть горяч, как пекло, черен, как дьявол, чист, как ангел, и сладок, как любовь».
Гриша улыбнулся. Он уже знал, что когда-то Старычев учился на филологическом факультете и хранил в своей памяти огромное количество афоризмов. На любые случаи жизни…
Старычев вдруг разволновался. Так волнуются, распечатывая письмо, которое ждут долгие месяцы.
— Ты видишь эту женщину? — тихо спросил он.
Гриша оглянулся. Женщина как женщина. Около пятидесяти лет. Только уж очень усталое лицо. И бледное.
— Она работает медсестрой. Уже двадцать лет, — зашептал Старычев. — Делала мне уколы, когда я лежал в стационаре. Муж у нее погиб под Севастополем. Сынишка есть. Учится в институте. Часто болеет. Она делает все, чтобы сын выучился на врача. Живет недалеко от Русишвили. Каждое утро приходит в кафе — покупает свежие булочки сыну. И вот, когда я вижу ее, не могу… Сам понимаешь, им нелегко. А этот Русишвили разъезжает на «волге». У него жена не работает — такая здоровая, наглая баба… — Он встретился с удивленными глазами Шибаева и помрачнел. — Ты, Гриша, учти, в нашем деле не может быть равнодушных. Этот непойманный Русишвили — наш враг. Ночами буду сидеть, в отпуск не пойду, но я его…
Старычев замолчал и принялся за кофе.
— Ну, все, Шибаев, — сказал он. — Это я так, извини. Я сейчас в отдел, а ты — к Русишвили. Надо проверить, за сколько он купил дом. И побывай у нотариуса, который подписывал документ.
Они расстались. Целый день Гриша колесил по городу. Был у нотариуса, беседовал с соседями Русишвили, побывал на лакокрасочном заводе, где раньше работал Русишвили.
На завод Шибаев ходил не один, а с экспертом из торговой инспекции. Там как раз ревизия была. Ревизоры интересовались бухгалтерскими делами, эксперт же проверял качество эмульсионного разбавителя. Шибаеву было тоскливо и от ревизоров и от эксперта.
— До лампочки мне вся эта краска, — задыхался Гриша.
Он думал о Борьке Птицыне, своем сокурснике. Птицын проходит практику в уголовном розыске. Может быть, сидит он сейчас где-нибудь в засаде. На окраине города. У заброшенного домика, заросшего бурьяном. И ожидает, когда сюда главарь шайки заявится. В этом доме у них «маслина». А тут возись с каким-то эмульсионным разбавителем… Шибаев равнодушно оглядывал тучного лысого заведующего складом и эксперта, копошившихся среди бидонов и банок.
У заведующего складом было серое лицо, будто на него сел слой пыли. Грише так и хотелось провести по нему пальцем. А глаза у завскладом совсем навыкате. И когда он начинал говорить, глаза розовели и еще сильней расширялись. Казалось, сейчас они лопнут и растекутся по пыльным щекам.
Но не за это Гриша невзлюбил завскладом, а за то, что он сказал, обращаясь к эксперту:
— А это что за экскурсант?
— Не экскурсант, а практикант…
— Откуда?
— Из ОБХСС.
— А-а-а… — равнодушно зевнул завскладом и сделал толстой рукой резкое движение, будто пытался поймать муху.
А эксперт проверял качество эмульсионного разбавителя. Он погрузил в большой бидон длинную стеклянную трубку. Так он брал пробу. 1000 граммов пробы. Он определял однородность разбавителя — принес кусок стекла, вытер его насухо тряпочкой, нанес разбавитель на стекло.
— Гм… вроде бы все нормально, — пробормотал эксперт.
А потом он проверял качество олифы «оксоль» и густотертых красок.
Гриша не знал, куда себя деть. Он думал об уголовном розыске. И завидовал Борьке Птицыну. Смертельно завидовал.
К концу дня Шибаев устал от безделья. А эксперт, мрачный, перепачканный в краске, начал ему объяснять:
— Ты понимаешь, содержание олифы «оксоль» в эмульсии должно быть 60 на 40. У них же, по сведениям, чуть ли не наоборот. А ведь от этого водостойкость и эластичность снижается. Суррогат, а не масляная краска.
— Ну, и как содержание олифы? — каменным голосом произнес Шибаев.
— Понимаешь, — снова замахал руками эксперт, снимая с себя перепачканный краской халат, — у них все в норме. Но так и следовало предполагать. Во-первых, кто-то предупредил… У мошенников особое чутье на ОБХСС… Потому они так спокойны… Вот увидишь, и с «бухгалтерией» все в порядке будет. Но ничего. Сколько веревочке не виться…
Уставший Гриша вечером возвратился в отдел.
Старычева в кабинете не было. На старом тяжелом столе, покрытом выцветшим сукном неопределенной окраски, валялась тощая брошюрка. Гриша плюхнулся на стул и мельком взглянул на брошюрку. От названия книжицы ему стало плохо. Аж перед глазами замельтешило.
«Всесоюзный научно-исследовательский институт по строительству «Вниистройнефть». Так было написано наверху. А чуть пониже светлым курсивом — «Информационное сообщение». А еще ниже строка — «Указание по приготовлению малярных эмульсий — заменителей олифы».
Поморщившись, Гриша полистал страницы.
«Все водомасляные эмульсии обладают повышенной вязкостью и перед применением в дело их необходимо разбавлять скипидаром, уайт-спиртом или керосином…» — начал он читать, чувствуя, что заболевает.
— Малокровным тут станешь, — грустно заключил Гриша, но читать все же продолжал.
«…разбавлять до вязкости олифы, применяемой для приготовления эмульсий. Количество вводимого в эмульсию разбавителя не должно превышать 30 процентов от объема олифы «оксоль» и 38 процентов от объема натуральной олифы».
Гриша проголодался, во рту было горько, но ему казалось, что плохо не от голода, а от этой проклятой брошюрки, от рассуждений эксперта и, вообще, от посещения этого лакокрасочного завода. И когда Гриша вспомнил о Борьке Птицыне, ему стало так тошно, будто он наглотался этой самой олифы «оксоль».
Вскоре пришел Старычев. А с ним какой-то высокий человек в очках, в модном лавсановом костюме. Увидев у стола Гришу, человек почему-то улыбнулся, показал редкие зубы, желтые, как кукурузный початок.
— Все, что ты говоришь, очень даже похоже на правду, — сказал Старычев, усаживаясь за стол.
«Видимо, Сергей Петрович уже разговаривал с этим человеком у начальника отдела», — подумал Гриша.
Человек отвечал на вопросы Старычева очень вежливо, с улыбочкой. Но в его словах Гриша улавливал тень какого-то поучительного превосходства. Речь шла опять о той же олифе «оксоль», о каменноугольном лаке и о замазке.
«С лакокрасочного, наверное», — сообразил Шибаев. Он слушал, как незнакомец разъяснял Старычеву, что известковую воду не брали из гасильных ям, а приготовляли в колерной мастерской, перемешивая известковое тесто с водой. Сияя выпуклыми очками, словно фарами, он говорил о каких-то кольцах из малоустойчивой резины, которые служат сальником и которые позволяют легко поворачивать наружную трубу эмульгатора. Он, видимо, хотел поразить Старычева своими знаниями, засыпать его малопонятными терминами. А Шибаева он совсем игнорировал. И Гриша даже чуть-чуть растерялся. Он взглянул на Старычева. Сергей Петрович сидел хмурый и, казалось, не слушал собеседника. Гриша знал, что в споре Старычев не уступит, ко противник тоже силен. Ему палец в рот не клади. И потом он так и обволакивает терминами. Разве разберешься в этой проклятой олифе?
Шибаев вдруг испугался — он взглянул на незнакомца, на его тонкие синие губы, подрагивающие в самодовольной усмешке, и понял — из такого много не вытянешь.
— Лекцию об эмульгаторе ты мне зря читал, — хмуро сказал Старычев. — Куда канифоль сплавляли?
— То есть как сплавляли? — смешался человек.
Старычев приподнялся из-за стола, подошел к сейфу, вытащил оттуда отпечатанный бланк протокола допроса и снова уселся за стол.
— По рецепту в замазку что входит? — тихо спросил он, обмакивая перо в чернильницу. — Три десятых части извести-пушонки, девять десятых части минерального масла и еще… А вы по сколько частей клали?
Нагловатая улыбка слетела с лица незнакомца. Он совсем загрустил, когда Старычев сказал ему, сколько граммов расходуется каменноугольного лака при окраске в один слой.
Старычев наседал. Он говорил о канифольно-казеиновых эмульсиях, о каменноугольном лаке, о нитрокраске, о безолифной шпаклевке под масляную краску.
Высокий заметался на стуле, широко раскрыв рот. А Старычев, «проанализировав» состав безолифной шпаклевки, начал разъяснять, сколько в нее входит жидкого клея, сколько мыла, скипидара и мела.
— Заметь, Гриша, — обратился Старычев к Шибаеву, — у них все тонко было сработано. — Они…
Старычев кивнул в сторону высокого.
— …они для повышения стабильности эмульсии к воде добавляли эмульгатор. Ты понимаешь, в чем тут хитрость? Но самое главное, что сейчас у них с качеством все отлично. Первый сорт. И они думают…
— Может, и были у нас какие-то недоделки. Кто прошлое помянет, тому глаз вон. Ладно, товарищ Старычев, — наконец, проговорил высокий.
Шибаев смотрел, как Старычев записывал что-то в протокол, как снова задавал высокому вопросы. Он загонял его в тупик, прижимал к невидимой стенке. Накалывал на иголку, как букашку. И человек забыл о терминах. Делая над собой усилие, он вынужденно улыбался и старался отвечать односложно. И то, о чем они говорили, было настолько замысловато, что Гриша смутно понимал их разговор. Но теперь он уже не скучал. И его не мутило…
Только сейчас, глядя на усталое лицо Старычева, Гриша понял свою непричастность ко всему, что происходит в отделе. Он не смог бы допрашивать этого высокого человека. Он, Гриша Шибаев, лишний человек для Старычева. Он — как аппендицит. И Борька Птицын тоже не нужен. Тут надо просто знать эту проклятую олифу «оксоль», густотертые краски и все такое прочее.
— Кто это был? — тихо спросил Шибаев, когда ушел высокий человек.
— Русишвили.
— Русишвили?! — удивился Гриша.
— Ты чего кричишь? — в свою очередь удивился Старычев. — Да, Русишвили, собственной персоной. Ну, ты на заводе был, Гриша? Что нового? Разобрался в этой истории?
Старычев глядел на Шибаева, прищурив глаза, и Гриша с ужасом ждал, что сейчас он задаст какой-нибудь вопрос об олифе и тогда…
— Ничего я не понимаю в этих красках, Сергей Петрович, — застонал Гриша.
— А что тут понимать? У них было много списанного животного клея и цинковых белил. Ясно?
— Пока нет.
— Клей замачивают в тройном количестве воды, — сказал Старычев. — Потом варят, а потом при смеси с олифой получается клеемасляная эмульсия. Другая продукция шла налево.
— А разве отличить эти эмульсии друг от друга нельзя?
— Гм… можно. Если применялась клеемасляная эмульсия, получается глянцевая пленка, на известковой воде — матовая. Ну, и так далее. Только не в этом дело.
— А в чем?
— А в том, что они успели спрятать концы в воду. Сейчас качество у них отличное.
— А качество старой эмульсии нельзя проверить?
— Наши эксперты — умные ребята. И кое-что доказать еще можно. Знаешь, если на окрашенной поверхности сделать надрезы в виде решеток, то при хорошем качестве такая решетка не осыпется…
Старычев долго еще говорил что-то, а Гриша думал о Русишвили. Он пытался представить себе его лицо и не мог — оно расплывалось, расслаивалось… Вместо него появлялись какие-то другие лица и предметы. Шибаев видел синюю «волгу» Русишвили, видел его жену, похожую на кадушку, видел его огромный дом. Все это ворованное. Но дело-то, в конце концов, не в этом. Гриша представил себе мир без красок — нет, это было бы так скучно и серо. До отчаяния скучно. Краски сияют повсюду. Сверкают красками витрины. И целые жилые массивы. И автомашины, сошедшие с конвейера. И если краски поблекли — виноват Русишвили и его компания. Они — похитители красоты. И не только красоты. Взять, например, этот самый лак. Он устойчив при действии пресной и морской воды. Его и применяют для окраски металлических и деревянных предметов, находящихся под водой. Чтобы предохранить их от коррозии. А если лак некачественный, то медленно, но верно коррозия погубит металл. И тогда…
Гриша представил, что будет тогда, и растерянно посмотрел на Старычева.
— Сергей Петрович, когда олифу принимают на хранение, ее проверяют на качество?
— Конечно, Гриша. Все проверяют. И химический состав. И состояние упаковки и маркировки. Вес брутто и нетто. Вернее — должны проверять. Но тут мы подошли к вопросу о «связи» поставщика в лице Русишвили с предприятием-хранителем. В нашу с тобой задачу и входит сейчас установить, как осуществлялась эта «связь».
— То есть, проще говоря, узнать — что и от кого Русишвили получал взамен.
— Да, Гриша.
Шибаев начинал злиться. Нет, все здесь не так просто, как казалось. Этого Русишвили голыми руками не возьмешь. Он — преступник, это ясно, но Старычев не может его арестовать. Еще много работы предстоит. А пока приходится смириться и ждать. Но Гриша совсем не умел ждать, и от этого у него внутри все так и кипело от негодования.
Гриша почувствовал нечто странное — он разглядывал синюю брошюрку о заменителях олифы, лежавшую на столе, и ему захотелось прочитать ее, разобраться в ней так, чтобы завтра же припереть этого паразита к стене.
Старычев заметил его взгляд:
— Возьми, если хочешь, почитай. Знаешь, почему заменитель искали — ведь олифа из растительных масел приготовляется. А это же ценный питательный продукт. Чтобы найти ей заменитель, целые научно-исследовательские институты работали, производственные лаборатории, строительные организации… А ведь Русишвили тоже трудится. В поте лица. Своими махинациями всю эту работу сводит на нет… Ну, ладно, заболтались мы, Гриша, — сказал Старычев. — А мне еще шофера допросить надо. Идем в другую комнату.
Было душно, и Старычев примостился у окна. В комнате валялось два мешка, набитых каким-то зерном, и четыре больших чемодана.
«Успели у кого-то конфисковать», — подумал Шибаев.
В прогулочном дворе расшумелись. Наверное, выпустили из КПЗ этих, которым по пятнадцать суток дали. Нет, там и те, что по делу об «огурцах» проходят.
— Зря мне дело клеите! — раздался голос сзади.
Шибаев повернулся, с удивлением рассматривая небритого человека неопределенного возраста. Видимо, тот самый шофер, которого вызвали по делу Русишвили.
— Вот, Гриша, слышишь — «клеите»? Товарищ шофер выражается на том же жаргоне, что и ты, — «чувиха», «ребятки», «клеите», — заметил Старычев. — Ну, так, значит, не знаешь? — обратился он к шоферу.
Видимо, фразу эту он повторял уже не раз.
Шофер чмокнул губами.
— Что ты? Мое дело маленькое. Сказали вези, я отвез. А остальное меня не касается.
— А левачить тебя касается? — тихо спросил Старычев.
— Цыпленок тоже хочет жить…
— Ты цыпленок или человек?
— Человек, конечно. А человек — он грешен.
Против ожидания Старычев в дискуссию не пустился. Он только пробурчал:
— Советую тебе бросить это дело. А то следующая встреча будет совсем неприятной.
Старычев закончил протокол опроса. Гриша недоуменно кивнул на мешки и чемоданы — почему это Старычев отпускает шофера?
— Это не его, — сказал Сергей Петрович, — Из ОУРа ребята положили. У них некуда. Совещание идет, Альханов проводит.
— А-а-а… Этот кощей?
Старычев перестал писать. Он задел рукой за чернильницу, и синяя лужица потекла по бумаге.
Но Сергей Петрович будто не видел.
— Юнцы любят судить о человеке по внешности. Ты не вздрагивай, Шибаев, — сказал он, — это не о тебе.
— Извините, Сергей Петрович. Это я так, сгоряча. Вы правы. Но я уже кое-что понял. Ведь, вот, в угрозыске как? Кто-то украл, надо найти человека. Преступление налицо — а преступник неизвестен. У нас наоборот. Преступник зачастую известен, но не пойман. Видим, что вор, живет не по средствам, а доказать, что ворует, порой трудно. И тут-то вся загвоздка. А какой месяц тянется дело Русишвили?
Старычев взглянул на Гришу с интересом.
— Третий, — заметил он. — А для того чтобы доказать, надо много знать. Универсалом надо быть.
Старычев взял Шибаева за рукав и потащил в другую комнату. Он открыл ящик стола, заполненный карточками. Пожелтевшими, замусоленными, с загнутыми концами.
— Вот! — Старычев перебирал карточки, выкладывал их на стол.
Гриша взглянул на одну из них. Прочитал: М. Калантарова «Расход рыбы-сырца и размер отходов и потерь при производстве сардин и шпрот».
— Что это? — удивился Шибаев.
— Это? «Дело о рыбе». Когда мы дельцов с рыбохолодильника разоблачили. Сложно было. Вот пришлось читать всякую литературу. Когда берешься за дело, надо знать всю подноготную не хуже преступников, иначе ничего не выйдет. Чего только читать не приходится! Вот еще — «Укладка кильки в тару без взвешивания».
— Ну и брошюры! На грани фантастики, — покачал головой Шибаев.
— Это еще что! А вот — «Факторы, влияющие на обезжиривание молока в сепараторах», или «Паркетные доски из отходов лесопиления и деревообработки», или «Пути повышения равномерности влажности табака в мешках». Черт знает чем приходится заниматься! Почитаешь таких книжек — свихнуться можно.
— Да-а-а… — задумчиво протянул Шибаев. Теперь он вспомнил: когда в отделе у кого были затруднения, всегда говорили — «Спроси у Старычева», «Ну, это только Старычев может знать». Старычев знал парфюмерию, мыловарение, фотодело, кирпичное производстве, технологию изготовления стекла. Он знал крахмал. Гипс. Лаки. Клей. Олифу, эфирное масло, цемент….
Русишвили ведал краской. И Старычев взялся за краски. Но Русишвили разве дурак? Он ушел с лакокрасочного завода. Уже пять месяцев там не работает. Теперь он заведует районным клубом. Культпросветработник. Где он взял «волгу» и этот дом в центре города на ста пяти квадратных метрах? Ах, деньги? Его бабушка, умершая в Одессе, — вот вам «похоронная»! — оставила ему восемь тысяч. Да, в новых деньгах, разумеется. Номер сберегательной книжки? Нет, старушка хранила деньги дома. Ей нравились наличные. А еще ему дали взаймы. Друзья дали. Вот копии его расписок. У него на любые случаи жизни квитанции есть. Железо кровельное? Пожалуйста. Шифер, доски, кирпич? Пожалуйста.
— Кто эти друзья Русишвили? — вдруг спросил Гриша.
— Мы уже взялись за них. Знаешь, есть выражение — товарищи по перу. А эти товарищи «по беру».
— Сергей Петрович, а мне удалось кое-что выяснить сегодня — Русишвили купил участок в полтора раза дешевле, чем та цена, которую предлагали владельцу другие. По-моему, это значит одно — Русишвили нотариально оформил уменьшенную сумму, а заплатил в два раза больше. Чтобы не смогли придраться.
«Молодец, Шибаев», — подумал Старычев и взглянул в лицо Грише, затем добавил вслух:
— У тебя уже есть чутье. Только бы сбросить тебе эту спесь и лексикон почистить. А так ничего, кажется, толк будет.
Старычев посмотрел на часы и устало потер глаза.
— Гриша, совсем завертелся я. Ты сегодня ел что-нибудь? Вот, возьми, у меня тут рыба копченая, булка. А лучше пойдем ко мне, сварим кофе. На сегодня хватит заниматься Русишвили.
Шибаев согласился и сказал:
— Он-то, небось, о нас не думает. Отдыхает себе на даче, музыку слушает…
— Не думает? — Старычев резко повернулся. — Это только кажется. Думает, Гриша. Всю жизнь думает. И ночью, и днем. И на работе. И на отдыхе. Как бы не разоблачили. А сейчас — особенно. Чувствует — петля затягивается. Страх преследует таких людей всю жизнь. Не потому ли среди них много неврастеников? Ну, ладно. Завтра поедем за город — на дачу Русишвили. Туда должны шифер завезти. Проверим, что за шифер.
Гриша уселся на подоконник. Он глядел на звезды.
— Сергей Петрович, откуда берутся такие, как Русишвили, а? Откуда?
— От равнодушия.
— Как это?
— Я уже тебе говорил. Самое страшное в человеке — равнодушие. Ведь жил Русишвили не на необитаемом острове — жил он среди людей. Люди видели, как он обогащался, и молчали. Как рыбы. А ведь лучше сорняк вырвать в зародыше.
Старычев собрал со стола бумаги, открыл дверцу сейфа и положил документы на верхнюю полку.
— А я ненавижу сейфы, Сергей Петрович, — обронил Шибаев.
— Это почему?
— Ну, вот этот сколько весит? Килограммов двести. Юрий Власов и тот не выжал бы. Сколько моторов можно было бы сделать из всех этих сейфов. Ведь в каждом учреждении не меньше двух-трех. А то и больше… Думаю, придет время, когда все это — на переплавку. И магазины на ночь будут оставлять открытыми — исчезнут замки, щеколды, решетки, задвижки, ставни…
Старычев хрустнул ключом. Вытащил маленькую медную печать и нажал ею на пластилиновую бляшку. Критически оглядел сейф. Кивнул ему головой, как живому:
— Ну, недолго тебе осталось жить, старина. Шибаев приготовил для тебя похоронную.
На следующий день Грише снова пришлось посетить лакокрасочный завод. И все же он выкроил часа полтора, чтобы побывать в публичной библиотеке. Он ходил мимо длинных высоких каталожных шкафов и разглядывал надписи на выдвижных ящиках. Каких тут только не было книг! Одежда. Парикмахерское дело. Галантерея. Оборудование театральной сцены. Старычев, наверное, знал и это. Ага, вот и олифа. Гриша заказал несколько брошюрок. Вечером он начитался до головной боли.
А ночью ему приснился страшный сон. Будто сидит он, Гриша Шибаев, у реки и ловит рыбу. В реке непросто вода течет, а олифа. И не просто олифа, а олифа «оксоль». Шибаев берет в реке пробу на вязкость. И тут приходит Старычев. Он улыбается и протягивает Грише акваланг. «На, ныряй», — говорит он. Тихо, но настойчиво. «А зачем?» — робко спрашивает Гриша. «Там, на дне, Русишвили сидит», — Сергей Петрович кивает головой на реку. Гриша одевает акваланг и хочет прыгать. Он ясно видит — на дне сидит Русишвили, улыбается и что-то шепчет. «Видит око, да зуб неймет». Вот что он шепчет. Грише стало не по себе.
Проснувшись, он застыл, глядя в окно. Стекло золотилось, радужно искрилось по краям — солнце уже давно взошло. «Сколько же сейчас времени?» — забеспокоился Шибаев. Не позавтракав, он убежал в отдел.
В узком сумрачном коридоре отдела милиции он наткнулся на какого-то человека. Тот сделал шаг назад и протянул руку:
— Гришка, ты чего мчишься, как угорелый?
— Это ты, Борис? — недовольно буркнул Шибаев. — Тоже друг — не мог разбудить!
— А ты так сладко дремал, — зевнул Птицын. — Сон, наверное, видел? Но это ерунда. Знаешь, мы сегодня Кота взяли. Да, того самого. У него три ограбления. С пистолетом был, сволочь. Дамский пистолетик, такой малюсенький. В упор бьет.
— Страшно было?
Птицын зарделся.
— Привыкаем… — рассеянно произнес он. — А ты что делал?
— Когда?
— Ну, хотя бы вчера.
— Изучал содержание неомыленных веществ в натуральной олифе.
— Ну и сколько?
— Одна целая и восемь десятых. А удельный вес при 20 градусах тебя интересует? А вязкость по Энглеру?
— Ты что, шизофреник? — выпучил глаза Птицын. — Смотри, не попади в психиатрическую после этой практики!
— Постараюсь, — весело кивнул головой Гриша и побежал но коридору.
Через неделю он уже чувствовал себя специалистом по краскам. Он пошел на базар. Заходил во все хозяйственные магазины. Требовал показать ему олифу или замазку. Надоедал продавцам каверзными вопросами и открыто хвалился перед ними своими знаниями. Гриша Шибаев уже не представлял, как это есть люди, которые живут на свете и не подозревают, что натуральная олифа изготовляется из льняного или конопляного масла.
Но сегодня ему не удалось похвалиться перед продавцами. Сегодня они едут за город. Вместе со Старычевым.
Тихо. Так тихо, что слышно, как стучит секундная стрелка ручных часов, вычерчивая невидимый круг. За рекой сверчок верещит.
И еще звуки. Серебряные всплески над водой. Рыба выскакивает. На хлипком берегу сидят трое. Взгляды у них, как у лунатиков. Это рыбаки. Поплавки своими глазами гипнотизируют.
Старычев и Шибаев смотрят на них сверху. С обрыва.
— Пойдем, — сказал Старычев. — Скоро дождь. Может застать в пути. А нам еще долго шагать.
Шибаев задрал голову кверху. Так смотрят на спутник. «На небе ни облачка. Какой может быть дождь?» — подумал он.
Из кустов послышалось шипение, словно кто-то зажигал спички.
— Это удод, — пояснил Старычев. — Местные мальчишки так его и называют: «Удод-пш-пш».
Они углубились в рощу. Потемнело, потянуло сыростью.
— Сергей Петрович, о каком дожде вы говорили? — спросил Шибаев. — Небо чистое.
— Сразу видно, что ревматизмом ты не страдаешь. Ну, это и хорошо. Во время войны я был летчиком-истребителем. Подбили. Выбросился с парашютом. Три года в партизанах — полесские леса, болота. Постелью нам там матушка-земля служила. Вот…
— Я вас о дожде спрашиваю…
— А я и отвечаю. Ведь ревматик — почище всякого барометра. Да и рыба еще.
— Какая рыба?
— Ну, да ты еще к тому же не рыболов. Ты думаешь, почему рыба из воды выскакивает? Когда крылья у насекомых влажнеют, они высоко летать не могут. Низко над водой стелются. А рыба выскакивает и ловит их. Природу знать надо. Ты фильм Образцова «Удивительное рядом» видел? Советую посмотреть.
Старычев был в своем репертуаре. Он сыпал приметами: «роса на траве — дождя не будет», «кольцо тумана вокруг солнца — к дождю», «пчелы при облачной погоде летят из улья — к хорошей погоде».
Раньше Шибаев от этих народных примет и изречений морщился, как от кислого яблока. Но потом понял — это не рисовка. Просто Старычев по натуре такой. Его рассказы Гриша слушал теперь как музыку. Всю дорогу они рассуждали о погоде, забыв, казалось, ради чего забрались в такую даль от города. Они идут смотреть «надстройку». Так Старычев назвал дачу Русишвили. Русишвили расширяется, ему все мало. Русишвили не боится. Он уверен в себе. У него все шито-крыто, его бабушка, которая умерла в Одессе, оставила восемь тысяч.
— Ничего, Гриша, — сказал Старычев. — Узнаем, откуда шифер. Надо спешить. Мы пойдем наискосок через луг. Только бы не застал дождь.
Дождь начался внезапно — словно кто-то взмахнул огромной огненной плетью, и небо раскололось надвое. Гроза стихла, когда они, насквозь промокшие, добрались до небольшого пруда.
Совсем стемнело. Гром укатывал на юг. И словно прохудился в небе какой-то мешок — на ровную поверхность пруда посыпались звезды.
— Красота-то какая! — Шибаев с наслаждением втягивал влажный воздух.
— Дорога прямо за прудом, и дача рядом, — откликнулся Старычев.
Шибаев прислушался — издали нарастал все усиливающийся гул. Машина. Они заспешили. Ого! Ну и дачу отгрохал Русишвили. Дворец пионеров бы здесь разместился.
Из-за поворота появилась машина и, поблескивая фарами, запыхтела на подъеме.
Старычев схватил Шибаева за рукав, метнулся в кусты. Машина, недовольно проурчав мимо, засигналила у ворот. Но из дома никто не выходил. Видимо, дача пустовала.
Шофер вышел из кабины и распахнул ворота настежь. Он въехал во двор и, оглянувшись по сторонам, стал складывать шифер на землю. Старычев тихо подошел сзади.
— Помочь?
Шофер приподнялся:
— Товарищ начальник? Какими судьбами?
Старычев нахмурился:
— А… Это ты, Долгов? Давно освободился? Тебе же за баранкой запрещено работать…
Старычев был спокоен, хотя встреча с бывшим преступником, видимо, была неожиданностью. Оба молчали. Это молчание становилось угрожающим.
Шибаев ничего сообразить не успел. Шофер резко откинул руку назад, и удар страшной силы обрушился в… пустоту. Не удержав равновесия, шофер полетел на землю. В руках у него блеснул нож. Старычев не успел прижаться к дереву, как шофер вскочил на ноги. Нож вспыхнул в слабом свете луны. Все это произошло В какие-то секунды. Шибаев рванулся вперед. Он видел, как из-за дерева бежали еще двое. «Наши, — мелькнула мысль. — Я их видел в отделе». А Старычев падал. Его худое тело скользнуло по мокрому от дождя дереву на холодную землю. На мокрую траву.
Падал Старычев. Он был летчиком-истребителем. Три года партизанил. Знал столько мудрых афоризмов. В милиции он был самый лучший работник. Он был…
— Сергей Петрович!
Крика не получилось. Гриша захлебнулся.
А шофер метнулся в темноту. Он заметался в чаще.
Гриша подбежал к Старычеву.
— Плечо… — слабо вздохнул Сергей Петрович и закрыл глаза.
Гриша разорвал на нем рубаху. Слезы душили его. Подоспели оперативники. Один взялся перевязывать.
Гриша приподнялся. Где шофер? Он может убежать. Сволочь.
Шибаев привык гонять баскет. Он входил в состав сборной института. У него второй разряд на 400 метров. Он вмиг догонит этого ублюдка.
Гриша побежал. Пот застилал глаза. Дышалось трудно, как рыбе, выброшенной на берег. Над обрывом он остановился. Метров пять высоты. Далеко внизу шофер отвязывал лодку. Уйдет! Мысли взлетали и падали, как чайки над пенной волной. «Не успею! Уйдет! А там у мокрого карагача Старычев…»
…Гриша прыгнул. Упал рядом с шофером. Боли он сразу не почувствовал. Совсем рядом увидел чужое лицо. И глаза, холодные, как лед, — дотронешься — руки отморозишь. Гриша сжался, словно пружина, и даже не почувствовал, как ударил. Только слышал, как плюхнулось тело в воду. А потом все завертелось — и песок, и роща, и небо. Как на центрифуге. Словно тебя испытывают. Для полетов в космос!
Их кровати стояли напротив. В одной палате. Старычев, с перевязанным плечом, мог ходить, хотя ему не разрешали. Шибаев ходить не мог. Ноги у него были в гипсе. Намертво. Треснули кости от прыжка с большой высоты.
Шофера задержали. Он сидит в КПЗ. А Русишвили опять вышел сухим из воды. Он — непойманный. Он купил шифер. Понимаете? Купил. За сбои денежки.
Документы? Пожалуйста. Вот вам квитанция, вот накладная. А шофера Русишвили не знает. Если у шофера со Старычевым старые счеты — при чем тут он, Русишвили? Да, при чем, товарищ следователь? Шофера Русишвили первый раз в глаза видит. Нанял перевезти шифер. Вот так, товарищ следователь.
Гриша Шибаев не может смотреть в окно. Оно сзади.
«Ну, вот, прощайте, милые кеды. Прощай, баскет», — грустит Гриша. Взгляд его уперся в желтые обои. Глаза унылые, как после проигрыша решающего матча.
Старычев притворяется спящим. Гриша знает об этом.
— Сергей Петрович, вы же не спите. Я вот о чем. Помните, как мы не спали по ночам? Сколько сил положили. В глазах рябит. И все же мы не взяли Русишвили. Он — непойманный. Так что же — он, значит, сильнее?
Старычев молчал.
— Сергей Петрович! — вскричал Гриша. — Я спрашиваю: Русишвили сильнее нас или нет? Он ездит на «волге», он отдыхает на даче, а мы…
Старычев шевельнулся. Словно кто-то дотронулся до больного плеча. Он приподнялся на здоровой руке, и лицо его исказилось от боли.
— Слушай, Шибаев, — прохрипел он. — Помнишь чеховского Ионыча? Так. А ты знаешь, откуда Ионычи берутся? Это люди, которым не хватило заряда на задуманное. Они задохнулись на середине дороги… Мы возьмем его! Слышишь? Возьмем! Но для этого нужны твердые доказательства. И ты не все еще знаешь. Сейф у меня не напрасно стоит. В нем кое-что есть.
Сергей Петрович откинулся на подушку. Гриша разволновался, ему захотелось искупить свою вину перед Старычевым.
— Сергей Петрович, — начал он, — у меня к вам просьба. Я хочу, когда встану, ну, когда заживет нога, поработать до конца с вами. Пока не возьмем этого… Я вас очень прошу…
Старычев вздохнул. От практиканта из ОУРа он знал: Шибаев три года мечтал поехать на Иссык-Куль. Накопил денег. После практики хотел поехать. И вот вместо отпуска…
Спасибо, Шибаев! Но тебе надо отдыхать. Ты поедешь на высокогорное озеро. Я сам справлюсь. Мне не привыкать.
— Сергей Петрович! — снова позвал Гриша.
Старычев закрыл глаза. Он улыбался.
«Молодчина, — подумал Старычев. — А нога заживет. Обязательно. И ты будешь играть еще в сборной института. Железно будешь играть, Гриша Шибаев».
ЛИДКА
Дом был старый, построенный неизвестно в какие времена. Он стоял на окраине Заркента и так же, как другие дома этого квартала, ожидал своего бульдозера.
В доме два этажа. Верхний жильцы именовали «пенсионеркой» — из восьми квартир, расположенных там, семь занимали пенсионеры.
Жизнь в старом доме текла размеренно-однообразно, соседи рассуждали о том, что недавно сказал У Тан и как это повлияло на международную обстановку, а потом вдруг начинали ругаться из-за того, что чей-то мальчишка, бросая камень в кошку, попал в окно.
Иногда разгорались дебаты. Люди собирались в кружок, дискутировали о том, помогает ли иглоукалывание, и что это за штука вообще, и есть ли прок от утренней гимнастики. Потом кружок распадался — кто-то сообщал, что в «центре» есть кукурузное масло, а оно помогает от гипертонии. А еще пенсионеры ездили на охоту и на рыбалку, ворчали на «москвича» старой марки, который постоянно надо ремонтировать. И еще три раза в день они разжигали и тушили примусы и, конечно, беспрестанно говорили о пище, а в оставшееся время с таким увлечением рассказывали друг другу о своих болезнях, что можно было подумать: без этих болезней жизнь их была бы неполной.
Лидка жила в восьмой, угловой квартире. Она была высокая, худая, белесая. Ей надо бы перекрасить волосы — они были цвета пересохшей соломы и еще больше портили ее некрасивое лицо. Но Лидка мало следила за своей внешностью.
Их двое во дворе, незамужних. Она и Галка Резникова. Галке тоже за тридцать. Она в вагоне-ресторане работает…
Галка жила во дворе богаче всех — комнаты сверкали полированной мебелью, а платья она меняла на день по два раза. Мужчин Галка тоже меняла часто. Она считала, что во дворе жить никто не умеет, кроме нее.
Если Лидка или кто-нибудь другой проходил по двору, никто на это внимания не обращал, но когда по узенькой кирпичной тропинке тонко цокали Галкины каблучки, начинали хлопать двери. А те, кто не выходил на балкон, прилипали к окнам, как мухи к липучке, и пялили на нее глаза. И Лидка тоже глядела из окна. А Галка, лакированная с ног до головы, катилась и блестела, как кристалл.
Мнения о Галке были самые различные, но каждый держал их при себе, и только один старик Петрович говорил вслух, что думал.
Петрович был совсем худой. Худее Лидки. Лицо у него обветренное и такое же потрескавшееся, как пальцы на руках. Двадцать пять лет провел он за баранкой, почти все машины водил — от «эмки» до МАЗа. По израненным фронтовым дорогам, по блестящему городскому асфальту, по пескам и бездорожью. Водил в жару. В дождь. В метель. И он привык говорить то, что думает. Это вошло в привычку.
— Ей, думаете, нужна красота? — вопрошал он. — Да на кой леший нужна была бы ей красота, если б не давала выгоду? Ну, правильно я говорю, чего молчите? — обращался он к собравшимся вокруг него.
Обычно его никто не поддерживал.
Лидка, когда видела лакированную Галку, чувствовала, что сердце стучит, как дятел, выдалбливая в груди невидимое дупло. Никогда не видела она такого внимания к себе, даже когда была совсем молоденькой. После детдома Лидка воспитывалась у чужих людей. Правда, тогда все было совсем иначе — небо казалось голубее, земля теплее и богаче, деревья красивей и таинственней, и каждый день душу переполняла радость новизны. В ней жило смутное ожидание счастья. Потом была война и трудные послевоенные годы. Лидка работала кондуктором, каменщицей, проводником на железной дороге.
А сейчас она — маляр. На работу ездит совсем в другую сторону Заркента, тоже на окраину. На трамвае, а потом двумя автобусами. На окраине возводится новый жилой массив, заркентские «Черемушки». Черемушки начинаются сразу же, как только трамвайная линия вычерчивает восьмерку. Совсем рядом с этой восьмеркой — гигантский башенный кран. Он стоит, тяжелый и серьезный, вытянув над незаконченным домом жирафью шею, словно придирчиво оглядывая свои владения. Скоро конец стройке, осталось возвести несколько зданий, и тогда шагать крану на другой жилой массив.
Утром над Хактепа — так называется новый район — не висит дымка, но часам к десяти потухшие вулканы стройплощадок оживают. Даже по запаху определить можно, что работа в полном разгаре. Хотя, чем вообще пахнет стройка? Да ничем, скажет посторонний. А для Лидки стройка — родная стихия. Как сизые волны расшумевшегося моря для моряка, как неизмеримая голубень неба для астронавта, как золотые колосья пшеницы для хлебороба…
Лидка берет трафарет, проводит по нему кистью. И происходит маленькое чудо — стена была белая, а сейчас уже цветом походит на луговую траву. На траву, омытую косым весенним дождем. Смотришь на стену, и улыбка невольно появляется на губах.
Зеленая стена пахнет не травой, краской. Но для Лидки это родной, волнующий запах. И все на стройке источает свой особый аромат. Олифой пахнет и известкой. Отсыревшими за ночь досками. Жженым кирпичом. Остывающим асфальтом у подъезда.
Лидка на третьем этаже работает. Сегодня их бригада кончает с домом. Один этаж остался — четвертый. А выше четвертого на массиве домов не строят. По сейсмическим соображениям. Выше четвертого этажа начинается небо.
Лидка прощается с небом и вздыхает. Сейчас домой надо ехать. А дома… Дома ее ожидают книги. Дома она мечтает и чего-то ждет. Ожидание счастья — это тоже, наверное, счастье. Но Лидка слишком долго ожидает его. Жизненная тропинка, по которой она шла, была светлой, но мертвой, словно блеск луны. На тропинке никто не появился. Она никого не встретила и никто не встретился ей.
Дворовые мальчишки любили Лидку и каждый раз, когда она возвращалась с работы, голоса их звенели, как горсть рассыпавшихся монет. Она приносила им раскрашенные книжки, переводные картинки, а малышам «сладких петушков», которых покупала у торговки на «зеленом» базаре. Она собиралась с ребятами вечером на скамейке у колодца и рассказывала им разные истории. Рассказывала с чувством, но иногда почему-то не хватало слов, и тогда она разбавляла их мимикой. Мальчишки хохотали, радовались, сердились вместе с ней.
Мальчишки! Нетерпеливые, как солнечные зайчики, они становились серьезными и задумчивыми, когда она хмурилась, и взволнованно замирали, приколотые к месту ожиданием интересной развязки.
Особенно привязалась она к соседскому Ваське, и он хозяйничал в ее комнате, как в своей. Васька жил без родителей, у тетки. Мать и отец его погибли в ленинградскую блокаду. Лидка знала, что Ваську подобрали солдаты. В широких, испуганных глазах мальчишки, казалось, застыла снежная тишина ленинградских улиц. Васька изголодался по ласке, как Лидка по любви, и когда она ласково погладила его по белесой головке и вздохнула о чем-то своем, Васька вдруг взглянул на нее, как ей показалось, странно, не по-детски задумчиво и серьезно.
Но то были мальчишки, а взрослые… Лидка слышала, как у нее за спиной шушукались соседи, ожидая, когда же она выйдет, наконец, замуж: «Пора — двадцать шестой пошел, через год-два — старая дева». Но так они говорили и через два года, и через три, и через пять. Вначале это раздражало ее, а потом она с этими разговорами свыклась, и пришло время, когда они прекратились вовсе.
Поэтому, когда однажды вечером соседи увидели, как из ее комнаты выходил широкоплечий мужчина, дом был так поражен, что даже не обратил внимания на дефилировавшую Галку. Мужчина был в синей рубашке, в серых парусиновых брюках, лицо у него темное, загорелое, как хлебная корка. Он был без одной руки. Новость, словно цепная реакция, облетела двор, но Лидку никто спросить не решался. Правда, разговоры пошли:
— Может, замуж выскочит…
— Да где уж ей!
— А чем черт не шутит!
— Поживем — увидим…
— Он хоть без руки, а здоров.
Поздно вечером, когда люди рассосались по квартирам, Лидка вытащила стул на балкон, включила лампочку и, облокотившись о перила, зашелестела книгой. Ее во дворе книжницей звали. С легкой Галкиной руки.
Книги, после мальчишек, были второй любовью Лидки. Лидка читала запоем, все, что попадалось, а больше всего, о море. Там всегда было то, о чем она мечтала. Море стояло перед глазами. Море шуршало прибрежной галькой. Мокрый песок блестел, как рыбья чешуя. Было так волнующе-легко на душе, что хотелось плакать.
Лидка взглянула в небо — сквозь клочки разорванных облаков подмигивали редкие звезды. Облака двигались. Они были похожи на паруса. Паруса плывут в неизвестность.
Кто-то заскрипел ступеньками, вспугнув Лидкины мысли.
Лидка безучастно посмотрела на опустевший двор.
Это старик Петрович поднимался по упругой лестнице. Он произнес негромко:
— Ты на них, Лидуха, внимания не обращай…
Он очертил рукой большой круг над головой, давая тем самым понять, кого подразумевает под словом «них»,и добавил:
— Это же не грех — погулять.
Лидка посветлела, как будто на лицо ей упал свет луны.
— Ребенка бы мне… — глубоко вздохнула она.
Слабый румянец осветил ее худенькое некрасивое лицо, и в нем отразилось нечто невыразимо грустное.
— А ребеночка — тем более не грех, — ласково проговорил Петрович.
Лидка захлопнула книгу и вернулась в комнату. Щелкнула выключателем — вспыхнул свет. Спущенная штора слабо колыхалась на сквозняке, все предметы в Лидкиной комнате, казалось, неслышно шуршали и двигались.
Лидка придвинулась ближе к зеркалу, разглядывая свое лицо. Губы отчего-то посинели. Это Лидку испугало. Особенно, когда она прочитала заметку в журнале. Как это там написано: «Нередко губы отражают состояние организма человека: яркие свидетельствуют о здоровье, бледные — о малокровии, синеватый оттенок губ — признак кислородного голодания». У нее как раз синеватый оттенок. Шутка ли — кислородное голодание! У Галки совсем другие губы — цвета раздавленной вишни… И лицо у Галки — так и просится на обложку иллюстрированного журнала.
Лидка любила иллюстрированные журналы. С их страниц часто смотрели на тебя красивые женщины. Как Галка. Лидка подолгу рассматривала цветные портреты, а потом садилась к зеркалу и рассматривала себя.
Две нижних полки на этажерке Лидка специально отвела для таких журналов. Там у нее хранились и портреты артисток. Почти всех. От Орловой до Симоны Синьоре. И у всех такие ослепительные улыбки!
Но косметику Лидка не любила. Ни губную помаду. Ни басму. Ни лондатон. И туалетный столик ее пустовал. Только сиротливый флакон одеколона любовался своим отражением в зеркале. У Галки столик, конечно, весь заставлен. От него пахнет, как от цветочной клумбы. Вообще, Галке все идет, все ей к лицу. И все на ней сверкает. Жакет без застежки. Кофточка вязаная. Юбка шестиклинка. Спортивный джемпер. Панбархат. Есть у Галки одно платье. Лиловое. Вышла она в нем однажды во двор. Стоит у кладовки на тонких иглах-каблучках, покачивается. Словно фиалка на ветру.
И нет длинного ряда кладовок, нет старого дома, Покривившегося палисадника Петровича. Нет ничего этого. А есть песня. Казалось, знакомый мотив разлился в воздухе:
Купите фиалки, вот фиалки лесные,
Скромны и неярки, они словно живые.
Галка уходила, хлопнув дверью, и мотив угасал. Вот она какая. Как песня.
Те мужчины, что приходят к Галке, не взглянут на Лидку. Даже если она наденет бархатное платье с глубоким декольте. Лидка надевала его несколько раз, когда приходил Степан. Дома надевала. На улицу она в нем никогда не выходила, боялась соседских языков. А сейчас это платье снова висит в шкафу.
Лидка пристально глядела в зеркало, словно допрашивала его. «Вот тебе скоро сорок, и совсем ты одинока… А что ты сделала за свою жизнь? Для чего ты жила? Кто это сказал, что человек должен за свою жизнь посадить дерево или вырастить сына? Дерево она посадила и не одно, когда работала каменщицей в пустыне, они там весь городок озеленили. А вот сына… Такого, как Васька, белесого… Родного сына…»
Однорукого мужчину видели у Лидки еще несколько раз, а потом он совсем исчез, и по двору поползли слухи.
— Вернется он.
— Ищи ветра в поле…
— Хорошо, хоть один нашелся.
— Докрутилась!
— А я вам говорю, вернется.
К осени у Лидки родился ребенок. Вышла из больницы она сильно похудевшая, и, когда поднималась по лестнице, пацаны шугали в ее честь голубей, разноцветных, как почтовые марки.
Лидка долго плакала. От радости. Теперь, когда она выходила гулять с ребенком, видела: на нее глазели из окон, как из бойниц, словно брали на прицел.
Лидка знала — Степан не вернется. Ну, конечно. Он поехал в Абакан на заработки. Он так и сказал — на заработки. А такой не вернется.
Приходил Васька. Он подозрительно глядел на ребенка и трогал его пальцем, словно желая удостовериться, живой ли он. Васька задавал разные каверзные вопросы. Теперь тетя Лида все реже появлялась среди мальчишек, а сегодня не вышла совсем. Когда тетя Лида выходила гулять с малышом, пацаны бросали играть в пятнашки и глядели на малыша. Они ревновали. Еще бы! Такой маленький, а вот отбил у них тетю Лиду.
Малыша Лидке не с кем было оставить, а надо выходить на работу. Старик Петрович пробовал ходатайствовать насчет яслей в райисполкоме, а когда это не помогло, туда неожиданно пришел весь двор. Лидка сияла — это произвело впечатление. Она вышла на работу.
Через месяц она купила большую белоснежную коляску с козырьком от солнца и дождя, малышу было тепло и уютно в ней, как в гнезде. В желтой шапочке малыш поворачивал лицо вслед уходящему солнцу. Он был похож на цветущий подсолнух.
Мать катила коляску и улыбалась, а ее некрасивое лицо становилось пунцовым. Хлопали двери — двор провожал их на прогулку.
Лидка шла, остывающее солнце тускло било ей в глаза, и она прикрывала их ладонью. Потом, не отпуская коляску, она наклонилась, чтобы поправить туфель, и мельком скользнула взглядом по соседскому окну. За зеленой полутьмой стекла напряженно блестели глаза Галки. Секунду женщины смотрели друг на друга. Но только секунду. И сразу же тяжелая бархатная занавеска шевельнулась, скрыв за собой Галку.
Лидка никогда не была в тех комнатах, но из разговоров соседей знала, что за черной занавесью — гарнитур последнего выпуска, два больших бухарских ковра и еще неизвестно что.
Лидка не помнила, чтобы Галка когда-нибудь интересовалась ею или хотя бы посмотрела в ее сторону. А сейчас она украдкой выглядывает из-за занавески, и у нее такое жалкое лицо…
ВСТРЕЧА
Поезда уходят, а человек остается. Сколько раз сходил Николай Павлович Резванов на полустанках, на каких-то крохотных перронах, где его никто никогда не встречал. Служба в МВД бросала Резванова от Закавказья до Магадана. Но здесь, в пустыне, он еще не бывал.
На новое место Николай Павлович всегда прибывал один. С жильем обычно было туговато. Вначале Николай Павлович жил по-холостяцки, и только потом, много времени спустя, перевозил семью. Раньше жена проявляла недовольство, но наконец смирилась с переездами как с неизбежностью.
Новизна всегда пленяет — ждут тебя новые места, новые планы, друзья, но всякий раз, ступая с чемоданом в руках на незнакомый перрон, Резванов вдруг ощущал какое-то неодолимое чувство грусти, тоски и еще чего-то, что не выразишь никакими словами. Вот и сейчас это чувство нахлынуло, едва только последний вагон растаял в угрюмой вечерней полумгле.
На станции было безлюдно. Телеграмму Николай Павлович дать не успел, и никто из сотрудников колонии не пришел к поезду.
«Черт знает, где эта колония? Наверное, далеко», — решил он, пытаясь разглядеть что-либо в сгущающихся сумерках.
Песок был назойлив, как комары, — он скрипел на зубах, попадал в глаза, глухо шуршал по перрону. Прикрываясь рукой от ветра, Резванов выбрался на дорогу. Сквозь сизую песочную завесу пробивалось расплывчатое пятно света. Машина! Резванов снял с головы фуражку и принялся размахивать ею над головой. Кружок света приблизился и замер.
— До колонии не подвезешь?
— Залезай, — донеслось откуда-то сверху. — По пути…
Приподняв чемодан, Резванов взобрался на подножку МАЗа, залез в кабину. Машина медленно тронулась.
— Далеко? — спросил Резванов.
— В первый раз? — шофер повернулся вполоборота и встретился взглядом с пассажиром. Глаза у обоих вспыхнули. Руль резко крутнулся влево, и машина чуть не задела приземистое станционное строение. Скрипнули тормоза.
— Гражданин… товарищ начальник… — прошептал шофер. — Какими судьбами?.. Вы меня помните?
— Помню ли? Аверин Алексей Петрович…
Они обнялись, как старые друзья.
— Давно освободился? — спросил Резванов.
— Через полгода как вы уехали.
— Значит, семь лет прошло… Что ж забрался в такую даль?
Шофер помрачнел:
— Жена у меня здесь нефтяником. Да и сам я не люблю город…
— Жена — та самая женщина, что писала в колонию?
— Та самая…
— А почему это ты невзлюбил город?
— Дружки одолевали. Не хочу снова на кривую дорогу.
— Дорога зависит от человека.
— Вот и шоферю здесь, — улыбнулся в ответ Аверин.
Машина снова тронулась.
Резванов искоса разглядывал Аверина. Внешне он вроде бы совсем не изменился с тех пор, как они расстались. Не погас живой огонек в светло-синих глазах, аскетическая складка по-прежнему застыла в уголках губ. Только вот волосы Аверин зачесывает на пробор — этого Резванов не знал. В то отдаленное время Алексей Аверин всегда был стрижен наголо. Да и фамилию свою он вряд ли тогда помнил. А был он просто Лешка Тайга.
Начальника оперчасти Кошелева приступ скрутил внезапно. Он обессиленно лежал на кровати, прогибая жесткую сетку. Прибежал фельдшер, пощупал пульс, живот и покачал головой:
— Аппендицит. Острый… Оперировать немедленно. Не то перитонит, считай — крышка…
«Легко сказать оперировать, — подумал начальник подразделения Резванов. — Врач в больнице, до сангородка километров сорок. Правда, есть другая дорога, короче впятеро. Но кто возьмется провести по ней машину над обрывами да по таежной глухомани?»
Резванов взглянул в окно. Прямо перед зоной была большая расчищенная площадка. Дальше — болотистая местность. А еще дальше глухо и таинственно шумела верхушками темных елей вековая тайга. Ох, тайга, тайга, если бы умела ты рассказывать… О скольких историях поведала б ты людям. Общение с внешним миром начиналось только летом, когда тусклое солнце упрямо лезло вверх над тайгой и растапливало лед на реке. Тогда начинался лесосплав, а снизу приходили тяжелые длинные баржи, груженные сушеным картофелем и мороженой рыбой.
Резванов глядел сквозь запотевшее окно. Оранжевое солнце плавало в морозной дымке. В этом неярком свете мокрые от дождя ели сверкали, будто покрытые светлячками.
«Что же делать? — мучительно думал Резванов. — Что делать? Санитарная машина вернется из ремонтной мастерской только к утру. Но ждать до утра нельзя, не дотянет до утра Кошелев. А ведь сегодня воскресенье — все вольнонаемные шоферы поразъехались».
За окном легла серая длинная тень. Потом появился человек. Он тяжело ступал по мокрой земле. Шел уверенно и твердо, с таким видом, словно все вокруг — и тайга, и вся зона — принадлежали ему лично.
Это Аверин. Или Лешка Тайга, как его называли в колонии. «Неисправимый», — махнули рукой на него воспитатели. Да и в самом деле — сколько нервов попортил он им. Побег за ним числился. Много суток провел он в бараке усиленного режима. Одним словом, «пахан». Только держался он сейчас от всех в сторонке, воровского куска не брал. А недавно начал работать. Как стало известно, причиной тому было письмо, полученное недавно Авериным. Писала женщина — откуда-то из Средней Азии. Но кто она такая и почему задумался Лешка, получив ее письмо, было неизвестно.
Много раз и раньше пытался Резванов найти «ключ» к его душе. Но ничего не получалось. На вопросы Тайга отвечал односложно:
— Ваше дело мораль читать, мое — сидеть. Я не кролик, экспериментов не люблю. Работай не работай — срок не скинут.
А когда Резванов завел разговор о смысле и цели жизни, Лешка вдруг сказал:
— Счастье, гражданин начальник, — это быстроногий олень. А мы хромые охотники…
Эта фраза была поводом для того, чтобы начать убеждать Лешку, что счастье свое он растоптал сам, счастье — это не быстроногий олень, а борьба. Резванов уже обдумывал, как он скажет сейчас об этом Лешке. Но, взглянув ему в глаза, внезапно понял, что эффекта никакого не будет. Лешка привык к «морали» и принимает наставления, как горькую пилюлю. Он ожидал эту пилюлю сейчас. А Резванов ничего не сказал. И это поразило Аверина больше всего.
А однажды… ГАЗ-51 вышел из строя. На нем возили хлеб и продукты. Запас хлеба вышел. Если фургон не пойдет, останутся сегодня ребята без хлеба. А они лес валили, мозолили руки.
Двое механиков — вольнонаемные — копались в моторе. Перепачканные, они ругались на чем свет стоит.
— Может, кто поможет из заключенных? — спросил Резванов, наблюдавший за их работой.
— Чего? — выпучил глаза механик. — Эти, что ли? — Коротким взглядом он окинул зону. — Да они только по карманам лазить мастаки…
Механик не договорил. Откуда-то появился Лешка. Лицо у него сумрачное, губы поджаты.
— А ну-ка повтори… — Лешка говорил тихо, не вынимая рук из карманов.
— Да я так… — засуетился механик под пристальным Лешкиным взглядом.
— Отваливай! — Лешка положил руку на крыло. — Слышь?
Резванов меж тем стоял недвижимо. В строгих его глазах, в самых уголках, горели искорки любопытства.
Лешка скинул телогрейку и, выхватив у оторопевшего механика разводной ключ, полез под капот. Колдовал он там с полчаса, пока не собралась толпа.
Мотор завелся. Лешка вылез. Перекинул телогрейку через плечо и пошел к бараку. Ни разу не оглянулся.
Резванов встретил его через день. Лешка сидел на скамейке и курил. Гитарист бренчал на гитаре, Лешка пел:
Есть по Чуйскому тракту дорога,
Много ездит по ней шоферов
И один был отчаянный шофер,
Звали Костя его Снегирев.
Песня была знакома Резванову. Как и многое из того, что поют эти люди, она была унылой и грустной.
— Вот ведь, сколько поешь, а все за душу берет. Так ведь, гражданин начальник? — прервал песню Лешка.
— Ты что, шофером работал? — спросил Резванов.
Тайга нахмурился:
— Было дело… А вы думали, я только песню о Чуйском тракте знаю?
— Какой класс?
— Чего?
— Шофер какого класса?
— Первый, — вздохнул Тайга. — «Скорую» водил когда-то…
Лешка закусил губу. Потом мигнул гитаристу. Тот дернул струны, и снова разлилось над зоной: «Он машину любимую АМО…»
Резванов поинтересовался, что за женщина написала Лешке письмо. Но тот отвечал, как всегда, односложно…
— Подельница моя. Освободилась. По одной статье проходили…
Замолчал. Потом, вздохнув, добавил:
— Эх, не понять вам души нашей. Разве поймет горе тот, кто не пережил его сам.
И хотя Резванов хлебнул на своем веку немало — голодные, засушливые годы, две войны, три ранения, гибель дочери под бомбежкой, но ничего не сказал. То ли потому, что не читал Резванов морали, а может, по какой другой причине, но на следующий вечер Лешка пришел к нему в кабинет и начал рассказывать свою жизнь от корки до корки. И рассказал о женщине, приславшей ему письмо, и о том, как он ее любит…
Резванов поднялся.
— Слушай, — проговорил он. — Хочешь вернуться за баранку?
Аверин не ответил, но Резванову показалось, будто вспомнилось Аверину что-то далекое, уже забытое.
Лешка попятился к двери, выскочил из комнаты и быстро направился к бараку.
Недоверие между Резвановым и Лешкой стало исчезать.
Заметил Резванов — Аверин украдкой наблюдает, как уезжает из зоны «санитарка», как уезжают лесовозы, и Тайга часто подсаживается к вольнонаемным шоферам, о чем-то толкует с ними. «Тоскует Леха по баранке», — говорили водители Резванову. Только не нравилось уркаганам, что «пахан» к воспитателю пошел. «Закон» предал. Ну, а за это… Правда, боятся они «пахана». Пуще зимней тайги боятся. Смотрят косо. А он идет сумрачный, задумался о чем-то своем. Вот прошел окно.
— Аверин! — донеслось вдруг из окна. — Алексей!
Он жил в мире кличек. Зверь, Колыма, Тайга — это все он. И вдруг — Алексей.
Он остановился. Скрипнула дверь, на пороге показался Резванов.
— Алексей, просьба к тебе есть. С Кошелевым приступ. Отвезти надо до сангородка.
— Кошелев — опер?
— Да, начальник оперчасти…
Глаза Аверина сверкнули.
«О чем он думает?» — размышлял Резванов.
— А при чем тут я? — спросил Аверин.
И Резванов заметил, как тот слегка побледнел.
— Ты же шоферил когда-то на воле…
Тайга молчал, вычерчивая ботинком на земле замысловатую фигуру.
— Шоферил… — выдохнул он.
— Так просьба к тебе. До сангородка…
Аверин вдруг хлопнул себя по бедрам и расхохотался:
— Да что вы, гражданин начальник! За мной же побег числится. А сейчас время как раз нашенское. Зек — он лето любит. Не боитесь — сбегу?
— Человек погибает, — очень тихо сказал, Резванов. — Надо трогаться, Алексей. Худо Кошелеву.
— Мне ехать? — задержав дыхание, спросил Аверин.
— Тебе. Только учти — дорога трудная. Солдат покажет дорогу. Справишься?
Больше Аверин вопросов не задавал. Вобрал голову в тяжелые плечи. Вся его большая фигура сжалась, словно попал он под холодный дождь.
— Где самосвал? — тихо спросил он.
…В конторе у Резванова произошел крупный разговор с начальником охраны.
— На голову свою отпускаете, — говорил тот. — Таких, как Тайга, только могила исправит.
— Человека исправляет жизнь, — сказал Резванов.
— Ну, что ж, посмотрим…
Самосвал засигналил у ворот. Резванов и начальник охраны наблюдали из конторы, как в кузов накидали соломы, опилок, а потом сверху бросили несколько одеял и носилки. Кошелева положили на матрац ближе к кабине. Рядом с ним сел солдат с автоматом. Машина выехала из колонии и растворилась в таежной глухомани. Резванов проводил ее долгим взглядом.
Уснуть в эту ночь он не мог. Думал об Аверине, вспоминал слова начальника охраны: «горбатого могила исправит». Нет, брат. В могилу кладут труп. А человек — даже самый плохой — это человек.
И все-таки на душе было тревожно.
Проснулся он рано. Пошел в зону. На вахте первым долгом спросил у солдат, пришли ли машины. Да, все машины вернулись. За исключением самосвала, на котором поехал Аверин.
«Может быть, задержался, вернется», — думал Резванов.
Но Тайга не вернулся ни через час, ни через три. И тогда над зоной прозвучал сигнал тревоги.
Дорога петляла мимо глухих завалов, скатывалась под откос, взбиралась на кручи, перепрыгивала через ручьи. Кошелеву становилось все хуже. Солдат-конвойник затарабанил прикладом о кабину. Аверин притормозил.
— Ну, что там? — недовольно выкрикнул он.
— Побыстрей давай. Через «медвежий угол» поедем, — крикнул солдат Аверину. — Это прямо, потом направо.
Машина дернулась вперед. У Талого ручья, там, где дорога выползала на пригорок, Аверин свернул в сторону.
«Медвежий угол». Недаром так прозвали эту «трассу». Медленно, задыхаясь, машина вползала на перевал, осторожно двигалась по осыпям над обрывом, а потом на бешеной скорости мчалась по корявой равнине. Буксовала у болота.
«Ничего, — думал Аверин. — Еще немного: два раза проскочить над обрывом, а потом останется километра три до сангородка. Дорога там сносная».
Когда впереди показалась одинокая грибовидная скала, Аверин дал газ. И машина проскочила опасное место.
Ну, теперь последний «чертов мост». Потом все. Однако еще издали Аверин увидел — поперек дороги, свалившись с обочины, лежит огромная ель. Не доезжая метров двадцать, Аверин притормозил. Хлопнув дверцей, выскочил из кабины. Черт побери, не одно, так другое. Подбежав к упавшему дереву, он оглядел дорогу — объехать нечего было и думать.
— Тьфу ты, — выругался Аверин и побежал звать на помощь солдата.
Он уже подбегал к машине, когда глухую тишину разорвала автоматная очередь, и в ту же секунду он увидел: какой-то человек напал на солдата сзади, ударил его ножом, подобрал автомат. Аверин юркнул под кузов. Когда человек с автоматом в руках двинулся в сторону леса, Аверин, как кошка, прыгнул на него сзади и, вырвав автомат, отскочил в сторону. И тогда из-за деревьев выскочил еще один.
— Свои же, Тайга! — крикнул он. — Ловкий ты, черт. Пошли. До реки километров пять еще. Двинули.
«Ах, вы, гады», — подумал Аверин. Он узнал обоих. Заключенные из соседнего отряда. С лесоповала сбежали.
— Двинули, — снова сказал тот, что ударил солдата.
— Может, опера добить? — спросил другой.
— Не стоит… Сам дуба даст. Еще «вышку» за него получишь. Пошли, Тайга. Втроем не пропадем. Автоматик очень кстати.
Аверин оглянулся — солдат лежал на земле, не двигаясь.
Он ощутил, что руки, державшие автомат, стали скользкими, словно намыленные. Перед глазами встало лицо Резванова. Вспомнилось, как он говорил: «Дорога трудная, Алексей. Справишься?»
Дрожащим пальцем Аверин нащупал спусковой крючок, и длинная автоматная очередь резанула по вершинам деревьев. Сверху посыпалась хвоя, затрещали сухие ветки. Тайга ответила на стрельбу ухающими звуками, словно кто-то заплясал на клавишах огромного рояля.
— Ложись! — истошно заорал Аверин.
От неожиданности двое распластались на земле.
Медленно, держа автомат наперевес, Аверин двинулся к ним:
— А ну, поднимайтесь.
Заключенные поднялись.
— Здорово напугал ты нас, Тайга, — рассмеялся один.
Другой поддержал его дрогнувшей улыбкой:
— Идем, Тайга. Скоро река. А за ней — воля!
— Поворачивай к машине! — угрожающе проговорил Аверин.
— Что ты? Воля же!
На их лицах появилась растерянность, смешанная со страхом.
— Ну! — крикнул Аверин. — Перестреляю, как собак.
И в глазах у него блеснула такая ярость, что оба, поеживаясь, гуськом пошли к машине. Взглянув в лицо Лешки, беглые поняли — не шутит. А они помнили, что было с теми, кто прекословил «пахану». Потому они шли молча.
Черным пятном застыл самосвал на дороге. Слышно было, как стонал Кошелев.
— Перевяжите солдата, — приказал Аверин.
Заключенные, то и дело оглядываясь, разорвали на солдате рубаху, начали перевязывать плечо. Тот застонал.
— Осторожней! — предупредил Аверин.
«Ранение вроде не тяжелое, в плечо, — лихорадочно думал он. — Потерпит немного солдат, а я мигом людей из сангородка пришлю».
— Потерпишь? — спросил Аверин конвойника. Тот кивнул головой и поморщился от сильной боли.
— В кузов! — приказал Аверин, когда заключенные перевязали солдату плечо. — Положите Кошелева на носилки. Машина все равно не пойдет — завал. Уложили? А теперь быстрее, в сангородок! — сказал Аверин, направляя дуло автомата на задержанных.
Двое подняли на носилки начальника оперчасти, спустили его с машины.
— Тронулись!
Аверин шел сзади. Миновали обрыв. Взобрались на пригорок. Отсюда до горизонта чернела тайга, а у самого окоема синяя лента — река! Это, считай, воля. Воля, которой Аверин не видел уже шесть лет и еще долго не увидит.
Он вздохнул всей грудью и потянул носом воздух. Четверо с носилками замерли, с волнением глядя на него.
Воля…
Аверин проглотил слюну, опустил автомат книзу и тут же вскинул его, держа палец на спусковом крючке.
— А ну, быстрей! Кто сделает шаг в сторону — смерть на месте.
Так спустились вниз. Дорога метнулась в тайгу, двое шли медленно, хрустя валежником, а сзади них с автоматом наперевес шагал Лешка Тайга, гроза уркаганов. Восемь раз они отдыхали, пока впереди, на склоне холма, не замаячили белые корпуса сангородка…
Машина мчалась прямо по песку, не разбирая дороги. Да и никакой дороги здесь не было — степь и песок без конца и края. Шофер затормозил:
— Вот и колония…
— Где? — спросил Резванов, протирая ветровое стекло.
— За бугром, отсюда не видать… Машина туда не взойдет. А может, ко мне, Николай Павлович? — спросил Аверин. — Семь лет ведь не виделись после того… Здесь километров десять до нефтепромыслов.
— Спасибо, Алексей. На днях обязательно заеду, — Резванов крепко пожал ему руку и, подхватив чемодан, вылез из машины.
Ветер хлестнул в лицо. Резванов зажмурился. А когда открыл глаза, увидел: машина уходила в пески, к нефтяным вышкам, где начиналась трасса. Над радиатором самосвала трепетал небольшой красный флажок. Резванов знал, что означает этот вымпел, кого им награждают.
ОТЕЦ
Виктор глядел в окно. Этот дом на окраине города совсем не похож на отдел милиции — за окном зеленеют картофельные грядки, радугой полыхает цветник, от кустов шиповника падает в арык густая тень.
А здесь, за дверью с табличкой «паспортный стол», словно кто-то размеренно режет капусту — хррм-хррм, хррм-хррм… нет, кто-то шагает взад-вперед.
Виктор знал: сюда людей приводит надежда — если кто-то пропал без вести, если людей разбросала по земле война, если…
Шаги в кабинете смолкли. Скрипнуло, распахнувшись, окно. Виктор уловил вздох. Это было таинственно, как неясные шорохи на ночной реке. Когда сидишь с удочкой. Один.
Дверь распахнулась. Из кабинета вышли двое — седоватый мужчина и парень лет восемнадцати. Они улыбались. Но Виктора поразили не они. Капитан милиции застыл за ними у порога. Он тоже улыбался. Тонкая сетка морщин избороздила лицо капитана. Есть такие лица, которые улыбка старит. У капитана именно такое лицо.
— Десять лет не виделись… И вот — встретились. Удалось разыскать, — сказал капитан, когда двое вышли на улицу.
— Кто они? — спросил Виктор.
— Отец и сын… — задумчиво сказал капитан и сразу же спохватился.
— Вы ко мне?
— Да.
— Проходите, — капитан пригласил Виктора в комнату.
Здесь был небольшой кожаный диван, а за барьером, у стен, стояли тяжелые серые шкафы с маленькими выдвижными ящичками.
— Расскажите, — попросил капитан, когда они сели на диван. — Кого вы разыскиваете?
Какой странный голос — хрипловатый, слова скользят плавно, словно на невидимых волнах, и внезапно гаснут, будто наткнувшись на плотный бархат.
— У меня такая же история, что и у тех, — Виктор кивнул головой в сторону двери. — Только я не потерял отца. Я от него сбежал. Это было давно. Тогда я поклялся, что никогда к нему не вернусь, но время шло, и каждый день я все острее ощущал утрату. Но найти его не могу. Помогите мне…
— Погодите, — сказал капитан. — Не торопитесь. Расскажите спокойно все как было.
— Ну, что ж, — произнес Виктор и тихо повторил: — Ну, что ж…
Виктор словно провалился. Он падал в колодец памяти, в прошлое. Пока не коснулся дна. События проступили резко и четко, словно это случилось вчера.
Вспомнил он и тот день, круто повернувший всю его жизнь.
В седьмом «б» шла контрольная по физике. В классе стояла настороженная тишина, и только слышно было, как скрипели перья по бумаге, да еще поскрипывали между рядами ботинки Василия Ивановича, учителя, которого за педантичность ребята прозвали «первый вопрос».
«Первый вопрос» подошел к доске и только занес мел, чтобы написать условие задачи на закон Ома, как дверь без стука распахнулась и Витька, сидевший за первой партой, прямо перед собой увидел соседского мальчишку Кольку. Тот был весь красный, взмокший и босой.
— Витька… — сказал он, захлебываясь. — Иди, там твоя мать умирает.
— Мне можно? Да? — приподнимаясь, спросил Витька. Он заметил: у «первого вопроса» вывалился из рук мел и разбился на кусочки. Но ни удара, ни того, что ответил учитель, Витька уже не слышал.
Потом ребята из его класса рассказывали, что «первый вопрос» весь урок угрюмо молчал и впервые ничего не задал им на дом.
Витькина мать умирала — тонкие струйки слез текли по ее щекам.
— Витюшку береги, — глухо говорила она отцу. — Витюшку…
Больше она ничего не сказала.
— Клянусь! — чужим и совсем далеким голосом проговорил отец и опустился перед кроватью на колени.
…Несколько дней промелькнули в непривычной тишине. Разговаривал отец с сыном мало — о чем бы ни заговорили, все как-то касалось матери, а это вызывало жгучую боль…
Минуло три года. Наступила осень, и листья на деревьях стали походить на желтые медяки. В один из вечеров отец появился дома не один. Последнее время он вообще приходил поздно. Витька видел, как он подолгу сидел перед зеркалом, тщательно брился и зализывал волосы на пробор.
Увидев чужую женщину в доме, Витька ничего не сказал, а отец посмотрел на него внимательно и тоже не обмолвился ни словом.
А женщина подошла ближе и протянула сильно надушенную белую руку. От нее пахло, как от акации в цвету. Но Витька убежал в другую комнату.
Теперь каждый день Витька видел, как эта женщина пудрилась из пудреницы его матери, мазала басмой волосы перед маминым зеркалом. Она только и делала, что пудрилась и красилась. Витька разбил зеркало, пудреницу спрятал в саду.
Однажды он случайно услышал разговор: «Хорош сынок… Твоя краля так его воспитала». Это сказала женщина, пахнувшая акацией. Так отзываться о маме!
Витька появился в дверях неожиданно. Он видел, как отец стоял возле Веры Семеновны, о чем-то ее упрашивая. Лицо у отца было совсем бледное, и Витьке стало жалко его. Отец так просит Веру Семеновну, а она даже не поворачивает головы. Она примеряет длинные желтые серьги. Витька решил, что сегодня ночью он утащит у нее эти серьги и запрячет в саду. Никто не найдет.
И снова она произнесла это слово — «краля».
— Моя мама не краля! — закричал Витька. — Она была хорошая, она лучше вас в сто раз… Это вы — краля!
Он увидел: глаза у Веры Семеновны пожелтели, потом стали коричневыми, как брюшко осы. Казалось, они сейчас расправят крылья, вылетят и ужалят.
И вдруг — он не успел опомниться — Вера Семеновна ударила его.
Витька прижался к отцу, ожидая защиты.
— Иди, проси прощенья, ну! — глухо сказал отец и подтолкнул Витьку в плечо.
Витька похолодел. Словно бросили за шиворот ледяшку, она растаяла, и тонкие холодные струйки растекаются по спине между лопатками.
— Ну, извинись! — прикрикнул отец и поднял руку.
Витька рванулся к двери. Выскочив на улицу, он бежал, бежал не останавливаясь, пока не очутился в автобусе.
Он выскочил на конечной остановке и зашагал по пыльной дороге. К реке. До нее было километров семь. Почему он шел к реке? А разве не все равно.
От синей реки тянуло прохладой. Витька упал в прибрежную осоку, больно поранил руку. Он плакал. Было тихо-тихо, стайки волн набрасывались на песчаную отмель и, подлизывая пожелтевшие водоросли, уносили их в поток. Пахло раздавленной ежевикой и головастиками.
Сквозь зеленые ливни трав Витька увидел — совсем далеко нависла в небе серая пелена пыли — там был город. Думать ни о чем не хотелось, но одно Витька знал наверняка — домой он не вернется. Никогда…
— Как фамилия вашего отца? — спросил капитан.
— Тихонов, Андрей Николаевич.
Виктор замолчал и, взглянув в лицо капитану, увидел: оно было белым и вялым, как промокашка.
— Что с вами? — испугался Виктор. — Вам плохо?
— Нет, нет… Ничего. А что было дальше?
— Дальше?
Сколько воды утекло с тех пор! Где только не побывал Витька — скитался по железнодорожным вагонам, сидел в детколонии, окончил ремесленное училище, работал в Братске, женился, и мальчишка растет у него такой славный…
— Но это вкратце, конечно…
Открыв ящик стола, капитан вытащил из горки бланков один лист и протянул его Виктору.
— Пишите заявление, — сказал он. — Впрочем…
Капитан помедлил.
— Знаете что… Есть у нас тут один майор. В ГУМе работает. Я думаю, он больше чем я поможет. Он уже многим помог… Идемте, я вас подвезу.
Машина подпрыгивала на буграх. Виктор взглянул в зеркальце, прикрепленное у ветрового стекла. В зеркале он увидел кусок дороги, уносящейся назад. Он видел, как четко пропечатывается след колес по размытой дороге, но потоки дождя, неистово хлещущего сверху, смывают этот след, и уже невозможно разобрать его, ничего не остается сзади.
— Так что это за человек, к которому мы едем? — спросил Виктор.
Он повторил этот вопрос уже второй раз. Первый раз он спрашивал об этом в милиции, но, вместо ответа, капитан надвинул на переносицу очки и начал искать что-то в картотеке. Он лихорадочно перебирал карточки тонкими пальцами, словно боялся о них обжечься, будто это был чай из термоса.
— Бывает, обида, нанесенная близким, жжет всю жизнь, — сказал капитан. — Но сила, красота человека и в том, чтобы уметь прощать.
И сейчас, когда Виктор снова задал ему тот же вопрос, какая-то виновато-растерянная улыбка осветила лицо капитана.
— Понимаете, — сказал он, — этот майор у нас недавно, приехал откуда-то издалека. Он совсем одинок, но многим людям помог разыскать родных. Он сам… Знаете, мне кажется, что он так ревностно относится к своей работе потому, что потерял кого-то сам… давно потерял… Он и в милицию-то пришел за тем, по-моему, чтобы, разыскивая людей, потерявших друг друга, доставлять им радость…
Капитан поглядел на Виктора из-под очков и замолчал. Больше они не разговаривали.
Дождь лил, не переставая, когда они вышли из машины. Виктор оглядел себя: одежда его имела жалкий вид — серый костюм был весь в волглых буграх, намокшие ботинки погрузнели.
Они прошли через проходную, миновали пропахший бензином и соляркой гараж, сокращая путь, двигались какими-то закоулками во внутренний двор, заглянули в фотолабораторию, где капитан передал заведующему фотопленку, поднялись на второй этаж и долго шли узким коридором, пока не остановились около двери, обитой потертым коричневым дерматином.
И тут, перед дверью, Виктора охватило странное волнение — вспомнив все, что рассказал ему капитан, он подумал: неспроста он говорил обо всем этом, и привел его сюда тоже неспроста, потому что ведь и сам он мог помочь Виктору. Когда же капитан постучался в дверь, Виктор увидел у него на лице ту самую виновато-растерянную улыбку.
Никто не ответил на стук, и капитан постучался снова.
Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился седой человек в милицейской форме. Поток света падал в комнату из окна, а из коридора лицо его освещалось слабым светом электрической лампы. Кожа на лице майора была потрескавшаяся, как на старых картинах, и отсвечивала тускло, как икона. Седой человек глядел на Виктора долго и пристально, словно вспоминая что-то, и вдруг ухватился рукой за дверной косяк. Рука стала желтой. На виске у майора наискосок, от уха к глазу, кралась сиреневая полоска.
Этот шрам — от уха до глаза, — который в минуты волнения всегда становился темнее, Виктор помнил с детства…
АРКАНСУ
— Тутек[74], — уверенно сказал Вадим Стороженко. Он нагнулся, и его широченная фигура заслонила выход из палатки. Деревянные колышки, которые мы с таким трудом забили в сухую, твердую почву по краям палатки, жалобно пищали, словно живые, а брезентовый верх вздувался парусом, будто мы сидели в лодке и готовились отправиться в плавание.
— Колья, укрепите колья! — поморщился Вадим. — Я же говорил…
Последние слова уже относились ко мне. Да, он говорил! Еще в Оше, в базовом лагере, откуда мы двинулись в горы. Вадим не хотел меня брать в экспедицию, потому что я едва оправился от болезни, и к тому же врачи обнаружили, что у меня слабое сердце.
До Красного перевала, однако, я чувствовал себя ничего, но сейчас стало плохо — из носа пошла кровь, голова кружилась, а сердце колотилось, как после кросса.
— Пройдет… В Боливии на высоте четыре тысячи пятьсот шахтеры играют в футбол — и ничего. Врачи считают, что высотный футбол даже полезен, — обернувшись, Вадим взглянул на меня. — Дня через два пообвыкнешь. Я к тому времени вернусь. Ну, ребята, с богом.
Он снова откинул брезент и, пригнувшись, вышел из палатки. Ребята бросились его уговаривать. «Подожди, утихнет ветер, — говорили они. — А то поднимется песчаная буря, а на перевале и снежная заметет». Так говорили ребята. И кивали на лошадей, которые, собравшись в кучу, били копытами по каменистой почве и протяжно ржали. Лошади прекрасно чувствовали непогоду. Но разве можно уговорить Стороженко! Он только хмурил брови, кивал головой, поджимал губы, и обычно почти невидимые складки по краям губ проступали во всю глубину. Лицо у Вадима — цвета скал, что вздымаются по обоим бокам Красного перевала, и такое же оно обветренное и не по годам потрескавшееся. Его уважали в экспедиции — он облазил окрестные горы вдоль и поперек и никогда не брал с собой проводников, потому что не хуже их знал дорогу.
Вадим уедет назад в долину и вернется с грузом — он привезет порох, примусы, продукты и лекарства. И я знал, что остановить его не сможет никакая буря и никакая лавина. Потому что времени у нас было в обрез, а нам еще надо пройти два перевала и один из них Белоголовый, самый трудный и самый опасный. А дальше шла совершенно мертвая каменная долина — сплошной хаос изломанных скал, а за этой долиной была высокогорная метеостанция, и там была Гала… Вадим узнал, что у них на исходе продовольствие, а последняя снежная лавина похоронила под собой примусы, порох и лекарства. Именно поэтому его не могла удержать никакая буря. И еще потому, что Вадим любил Галину.
Я знал, что у разбитного геолога Вадима было много знакомых женщин, но я знал также, что с тех пор, со студенческих лет, когда мы вместе ездили на сбор табака, он любил Галину.
Ничего в ней не было особенного, в этой Галине. Веснушчатое лицо, курносый носик, только глаза странно неподвижные, цвета памирской бирюзы. Вадим был переросток на курсе — на геолфак он поступил, вернувшись из армии. Я учился с Галиной на биологическом, и мы с ней были одногодки. Тогда на курсе никто не мог понять, почему своим сокурсникам она предпочла этого неуклюжего увальня — геолога, который был порядком старше ее. Тогда я еще многого не понимал в жизни — не понимал я и того, что любовь не всегда можно объяснить и понять. А когда человек не понимает, он начинает выходить из себя и нередко делает, глупости. Я любил Галину. Только я никогда не говорил ей об этом. Даже никто из самых близких моих товарищей ничего не подозревал, ну, и она, конечно же, не догадывалась. Сотни раз я решался: вот сегодня заговорю с нею, но всякий раз ее бирюзовые глаза глядели на меня, как мне казалось, с усмешкой, и я не мог подойти к ней.
А однажды я увидел на вечеринке, как Вадим играл на гитаре. «Кто сгорел, того не подожжешь», — подпевал он себе приятным тенором. Он казался мне именно таким — усталым, перегоревшим. Я глядел на них в тот вечер и думал — ничего настоящего у них не будет, все это лишь игра, которая однажды оборвется так же, как началась. Только дети верят в игру, в которую они играют, а они были уже взрослые люди.
Когда мы кончали университет и получали направления, я тянул до самого последнего дня, пока не узнал, куда послали ее, чтобы поехать вместе с ней. Но место было одно — и оно принадлежало Гале.
Я до сих пор не могу понять, как сложились их отношения с Вадимом. И по-моему, никто в экспедиции не мог этого понять. Весной на целое лето они расставались друг с другом, чтобы осенью встретиться вновь — загорелые, обветренные и похудевшие.
Все это время после окончания университета я работал младшим научным сотрудником в НИИ, все это время я думал о ней. И мне часто казалось, что я видел ее на улице, в кино, в библиотеке, на реке. Я видел ее в каждой девушке. Но я знал — ее здесь нет, она далеко в горах. Два раза я приезжал в Ош, но так и не застал ее, потому что она была в экспедиции. А сейчас я сам уезжал в экспедицию в Сибирь. Может быть, уезжал навсегда, и поэтому я не мог не проститься с ней.
Вадим удивился, увидев меня в Оше. Я сказал ему, что мне надо попасть на Восточный Памир, чтобы собрать кое-какие материалы для своей будущей диссертации. Кажется, я покраснел, говоря это Вадиму, потому что никакую диссертацию я не писал, но Вадим, по-моему, этого не заметил. Однако, когда врачи запретили мне ехать в горы, он развел руками. Но я все же уговорил Вадима взять меня с собой, и он согласился.
И вот, надо же случиться — тутек… Однако через два дня я чувствовал себя уже сносно. Утром, выйдя из палатки, я встретил у дороги караванщика Узербая. С Узербаем я познакомился еще в Оше, он уехал на полмесяца раньше нас. Сейчас он возвращался в свой родной Суфи-Курган. Узербай сообщил мне новость — Галина вместе с двумя другими сотрудниками, после того как они едва не погибли под снежной лавиной, погрузили весь свой нехитрый скарб на кутасов[75] и двинулись вниз через долину, чтобы присоединиться к экспедиции Тарновского, которая находится намного восточнее. Сегодня к концу дня они будут проходить, видимо, около Безымянного хребта — два дня пути, если ехать по трассе, а если идти по тропинке, то дня полтора.
Я понял, что мне представляется случай увидеть Галину. Мне ничего не надо было — только увидеть ее, поговорить с ней… Но для того чтобы встретить Галину у Безымянного хребта, я должен пройти Аркансу. А я знал, что на это не решались даже опытные альпинисты.
И поэтому я пошел просить совета у Узербая. Кто как не старый караванщик должен был помочь мне. Узербай ночевал на ледниках, перебирался через глубокие трещины, обвязавшись веревками из шерсти яка, длиннющими оврингами[76] шел над бездонными пропастями, он проникал через недоступные ущелья, забирался в такие места, куда не доберешься даже на вертолете.
Смуглое лицо Узербая, казалось, выражало безразличие, а глаза сузились — тоненькие щелочки.
— Нет, — сказал Узербай. — Нет. Через Аркансу пройти нельзя.
Так сказал караванщик. А слова караванщика — это закон гор. И, кто нарушает закон гор, тот погибает.
Мы сидели с ним около юрты и глядели на яков, пасущихся недалеко. Мой взгляд невольно скользил вдоль вершин к ущелью — там Аркансу.
Узербай начал прощаться, мы выпили с ним по пиалушке айрана и закусили сухой лепешкой. После этого Узербай крепко пожал мне руку и, вскочив на коня, тронулся в путь. А я глядел ему вслед до тех пор, пока едва различимая крохотная точка не мелькнула на гребне перевала, чтобы совсем исчезнуть из глаз. Мне стало грустно. Я взобрался на пригорок — отсюда было видно, как далеко-далеко на востоке растрепанные тучи тащились по земле, выгребая пыль и щебень из расселин, смешивались с пылью и вдруг начинали вертеться, словно отплясывая дикий танец. Серые смерчи поднимались высоко вверх, растворяясь в облаках. И тогда видна была между отвесных скал узкая полоска ущелья, за которым начиналась долина с крутыми осыпающимися холмами по краям — Аркансу.
Вадим должен был вернуться только к вечеру, а к вечеру я уже миную Аркансу и успею встретить Галину. В палатке остались только два альпиниста, которые обязательно дождутся Вадима и поедут с ним догонять экспедицию. Она ушла далеко вперед, это ведь только я остался, потому что подхватил тутек и мне надо было акклиматизироваться. Альпинистов я не застал — они еще не вернулись из долины, куда спускались за эдельвейсами. В записке я написал, что отправляюсь назад в базовый лагерь, положил эту записку на свой спальный мешок, привалив ее камнем. Эта записка была моя вторая ложь перед Вадимом.
Собрался я быстро, меня словно лихорадило, и мне казалось, что с Галиной непременно может приключиться какая-то беда и я должен спешить. Я захватил с собой нож, бутылку воды и лепешку.
Наблюдая за входом в Аркансу, я заметил, что смерчи появляются через какие-то равные промежутки времени, словно в ущелье сидит огромный дракон, набирает в рот песок и систематически со страшной силой выплевывает его вверх. Я хотел проникнуть в ущелье, как только тучи песка рванутся вверх, но «расписание» почему-то нарушилось — страшные вихри со свистом выскочили из ущелья, завертели песок и мелкие камни. Я припал к скале и так лежал, задыхаясь и не двигаясь, пока оба смерча не рассеялись столь же внезапно, как и появились. Я поднялся и, отряхиваясь от пыли, забившей все складки одежды, двинулся вперед. Впереди, в желто-серой пелене, вздымавшейся над горами, утопало солнце.
По ущелью бродили сумерки. Черные, гигантские каменные глыбы, нависавшие слева и справа, заслонили небо. Я поднял голову, и мне показалось, будто гляжу я из горлышка бутылки. Узербай был прав — идти по дну ущелья совершенно невозможно — можно лишь карабкаться по террасе, тесно прижавшейся к отвесному боку ущелья. Но карабкаться было трудно из-за бешеного ветра. Он пронизывал насквозь, прижимал к скалам, и тогда острые зазубрины больно впивались в тело. С трудом я все же добрался до выветренной плоской скалы. Ноги скользили, тянули вниз отяжелевшее тело. Но мне удалось взобраться на скалу, и здесь я отлеживался, часто дыша, и глядел туда, где солнце. Скала подрагивала и осыпалась.
Я начал спускаться. Медленно. Оскальзываясь на валунах, обдирая локти о льдисто-холодный гранит, цепляясь вспотевшими пальцами за расщелины в скалах, утопая в пролежнях песка, осыпая за собой лавины щебня. Мускулы налились тупой усталостью, раскрасневшиеся ладони горели, во рту пересохло.
Кончилось ущелье, и началось Аркансу — извилистые подвижные скаты, состоявшие из наносов песка, гальки и крупных камней, скрепленных местами прослойками из глины. Тут-то я понял, что ущелье, через которое я пробрался, было просто детской игрой по сравнению с этими живыми холмами и стенами. Через Аркансу можно было пройти только одному, потому что за каждым твоим шагом рушились сзади огромные камни, возникали лавины. Но один через Аркансу никто пройти не решался.
Здесь не было этого ужасающего ветра, бесноватых смерчей — небо чистое, спокойное, странная тишина повисла над долиной. Но тишина ненадежная и ей нельзя было доверять. Камни-предатели вставали на пути. Любой камень, за который рука хватается с надеждой, любой валун, на который ступает нога, начинает ползти, тащит за собой соседние камни, вокруг водопадом шумит песок, и ты летишь вниз в хаосе желтой пыли.
Камни окружали меня со всех сторон. Они падали не только от прикосновения, но и от звука шагов, и лишь невероятные прыжки, которые я совершал, уже трижды спасали меня от верной смерти. Через полчаса я потерял синие альпинистские очки и нож, бутылка с водой давно разбилась, руки и лицо были все в царапинах и кровоподтеках. Иногда я останавливался, поднимал камень и, не целясь, бросал его впереди себя — немые скаты мгновенно отвечали диким грохотом, водопад камней, песка и обломков скал сыпался вниз. Неустойчивых камней от этого почему-то не убавлялось, и мне казалось, что их становилось даже больше.
После того как мимо меня со свистом пролетел обломок скалы, я стал опасаться звука собственных шагов, шуршания одежды и прежде чем сделать шаг, озирался по сторонам. Каждый раз, когда рушилась каменная лавина и потом медленно оседала пыль, наступала жуткая тишина. Тишина была еще более невыносимой, потому что солнце сияло вовсю в синем небе, а вокруг возвышались только горы песка и эти дьявольские камни. Ничего живого до самого горизонта, ни кустика, ни травинки… Только камни, камни, камни на моем пути… Я лежал у последнего, как мне казалось, живого ската и видел впереди, насколько хватал взгляд, такую же мертвую долину, с таким же неземным марсианским пейзажем. Губы ссохлись настолько, что, облизывая их шершавым языком, я чувствовал соленый привкус крови. И я вдруг понял, что никогда не выбраться мне из Аркансу, а ночью я замерзну — такой уж странный климат в горах — днем жарища нестерпимая, а ночью вода замерзает.
И все же я продолжал эту игру с камнями, пока часа через три, уже совсем измученный, грязный и оборванный, не вскарабкался на холм. И тут я вдруг увидел внизу неожиданное — ярко-зеленая речушка вспенивала волны о валуны, а совсем далеко в сиреневой дымке вздымались в небо белоглавые вершины. Из долины веяло прохладой — там была жизнь. Но вначале я не поверил увиденному и думал, что это мираж. Я тер глаза, но мираж не исчезал.
Внизу, подо мною, прижимаясь к стенкам ущелья, пролегала дорога. Я взглянул вниз, и словно холодным ледяным ветром прошило меня — слева за поворотом, там, где дорога круто устремлялась вниз, а потом резко поворачивала, ее рассекала огромная трещина. Когда я спустился вниз, то увидел далеко впереди четыре крохотных двигающихся точки. От усталости я не мог шевелиться, веки слипались, я решил подождать маленький караван здесь и предупредить людей об опасности. Кажется, я уснул, потому что когда открыл глаза, увидел над собой усталое лицо бородатого человека. Он тряс меня за плечи. Я глянул через его голову — бирюзовые неживые глаза Галины встретились с моими. Она мигом спрыгнула с кутаса.
— Что с Вадимом? — закричала она.
И я понял: все, что я собирался ей сказать, что обдумывал по дороге за время этого пути, мгновенно рухнуло. Она даже не удивилась, встретив меня здесь на горной тропе, впереди их каравана, не удивилась, увидев меня, еле живого, в лохмотьях здесь, на краю «Ойкумены». Она только закричала, потому что испугалась, что Вадим был вместе со мною, а сейчас его нет.
Я успокоил ее, сказал, что Вадим отправился в базовый лагерь за продовольствием и сейчас, наверное, возвращается назад. Я сказал также, что впереди обвалилась скала и за поворотом пропасть. Караван повернул назад. Меня усадили на яка, который и так, бедняга, тащил несколько мешков с инструментом и гербарием. Яки медленно брели назад. Я смотрел на Галю и понял, что она сейчас все равно повернула бы караван, даже если бы не было впереди никакой пропасти. И еще я понял, что она меня совсем не любила, даже капельку. А я так надеялся на эту капельку.
А ведь исполнилось то, о чем я мечтал давно, в студенческие годы — я спас ей жизнь. Не предупреди я их об опасности, весь маленький караван мог бы полететь в пропасть. Я спас жизнь любимой! Да, я по-прежнему любил ее, несмотря ни на что, я знал, что буду любить ее всегда, куда бы ни забросила меня судьба, я все равно буду шагать к ней всю жизнь и она будет рядом со мной. Я буду идти к ней, когда со мной будет беда или радость, когда мне будет улыбаться солнце и когда тучи закроют горизонт — всю жизнь я буду идти к ней. Только пройдя Аркансу, я уже стал другим. Потому что всегда становишься другим, преодолев преграду. И еще я знаю, что на пути каждого человека лежит его Аркансу. И пройдя Аркансу, он уже совсем другой. И я стал другим.
Я сидел на спине черно-бурого яка, медленно бредущего по дороге, меня укачивало — я засыпал. Когда дорога пересекла трассу, я начал с ними прощаться. Они остались здесь, чтобы подождать машину Вадима. А я на попутном газике уехал в Ош. Я сказал Галине, что обязательно предупрежу Вадима, если встречу его в долине или по пути. Но до самого Оша я так его и не встретил и подумал, что мы, наверное, с ним разминулись. И только два года спустя, в тайге, где я работал в экспедиции, я встретил знакомого ботаника, и он рассказал мне, что Вадим Стороженко погиб в долине Аркансу. И тут я наконец понял — то, что я прошел Аркансу, было просто чудом. Вадим вступал в ущелье смерчей как раз в тот момент, когда я уже преодолел Аркансу. Говорят, он узнал, что дорога обвалилась, и поспешил предупредить об опасности. Он пошел через Аркансу. Он не мог пойти другой дорогой. Потому что в характере таких, как он, — всегда выбирать самые короткие пути.