Антология советского детектива-32. Компиляция. Книги 1-20 — страница 129 из 465

ВОСКОБОЙНИКОВ

Начальник отдела кадров овощной базы Воскобойников смотрел в синюю карточку и скучно, без выражения читал:

– Волонтир Георгий Васильевич, русский, беспартийный, образование неполное среднее, не женат, детей не имеет, инвалид второй группы, проживает по улице Первомайской, дом сто пять.

Продолжая держать карточку перед собой, он поверх очков посмотрел на Сотниченко, не то закончив, не то сделав паузу.

– Это все? – спросил инспектор.

– Почти, – отозвался кадровик. – Взысканий не имел, благодарностей тоже.

– Вы лично его хорошо знали?

– Вроде неплохо. – Воскобойников отложил карточку с анкетными данными. – Восемнадцать лет здесь работаю, а Волонтир пришел на базу в пятьдесят шестом, так что сами считайте.

– Вот вы сказали, что он инвалид...

– Георгий Васильевич хромал на левую ногу. Врожденное это у него.

Сотниченко сделал пометку в блокноте.

– Как он зарекомендовал себя по работе?

– На его-то должности? – Воскобойников скупо улыбнулся. – «Пост сдал, пост принял» – вот и вся премудрость. – Он посмотрел на инспектора, точно проверяя, удовлетворяет его ответ или нет.

– А подробней? – спросил тот.

– Подробней? Можно и подробней. Было два случая. Первый раз, лет шесть назад, попался он на мелком хищении, пытался вынести с базы мешок с тепличными огурцами. Дружинники задержали. Судили его товарищеским судом. Больше в кражах не замечался. А в прошлом году снова судили, за употребление спиртных напитков в рабочее время.

– Ну, вот, а говорите, не зарекомендовал, – упрекнул Сотниченко.

– Пить он, конечно, не перестал, – продолжал кадровик. – А вот систему изменил. День стоит трезвый, но перед окончанием смены одну-две бутылки вина, как правило, оприходует. И не придерешься: отработал человек, имеет право, тем более держал себя в рамках.

– Он что, каждый день пил?

– Ну, каждый день я его не видел. Георгий Васильевич выходил через двое суток на третьи. А что прикладывался часто, это точно. Что было, то было. Позавчера, к примеру, тоже.

– Восемнадцатого?

– Дайте сообразить... Да, восемнадцатого. Вечером.

– Скажите, а с чего он пил? Повод, может, какой? С горя или, может, радость у него была? Не интересовались?

– Минуточку. – Воскобойников развернулся вместе со своим вращающимся креслом, запустил руку в сейф и вытащил оттуда папку. Перелистав бумаги, он протянул инспектору пожелтевший с краев лист. – Обратите внимание на дату.

Это была автобиография, написанная Волонтиром в пятьдесят шестом году. Неровными, далеко стоящими друг от друга буквами он указал год и место своего рождения, сведения о родителях, другие данные. Среди прочих была строчка: «В 1949 году привлекался по 58-й статье, но дело прекратили».

– Любопытный документ, – сказал Сотниченко, закончив читать.

– Знаете, в чем его обвиняли? – Воскобойников снова надел очки. – В пособничестве оккупантам. Но до суда дело не дошло. Установили, что немцам он не помогал. В сорок третьем ему было всего пятнадцать лет.

– И вы полагаете, что эта история...

– Не совсем, – перебил Воскобойников и откинулся на спинку кресла. – У Волонтира был старший брат, Дмитрий. Четыре года назад его судил военный трибунал, и наш Георгий Васильевич выступал на процессе свидетелем. Дмитрия приговорили к высшей мере наказания.

– В чем он обвинялся?

– В измене Родине. Во время войны Дмитрий Волонтир служил в зондеркоманде, участвовал в массовых расстрелах мирного населения.

– Понятно, – не совсем уверенно проговорил Сотниченко. – Простите, а откуда у вас столь обширная информация?

– Я участвовал в процессе. Общественным обвинителем.

– Значит, вы считаете, что суд над старшим братом так сильно подействовал на Георгия Васильевича, что он запил?

– Утверждать не могу, но хотите верьте, хотите нет, пить он начал после процесса над братом. Это точно.

Некоторое время сидели молча. Воскобойников спрятал папку в сейф.

– Еще вопрос, – нарушил молчание Сотниченко. – Почему вы посоветовали обратить внимание на дату автобиографии?

– В пятьдесят шестом Георгий Васильевич скрыл, что у него есть брат, – сказал Воскобойников. – После процесса это было бы невозможно. О суде над Дмитрием знали все, весь город...

ТИХОЙВАНОВ

Стараясь производить как можно меньше шума, он встал, скатал матрац, сложил раскладушку и поставил ее за дверь. В прихожей подогрел воду, тщательно выбрился, надел свежую рубашку. С галстуком пришлось повозиться, обычно его завязывала сестра, а здесь, в гостях, Тамара, но дочь он будить не хочет, а сестра была далеко, в другом конце города, скорее всего тоже еще спала.

Тихойванов подошел к зеркальцу над умывальником. На мутной поверхности отразилось серое, перечеркнутое глубоким шрамом лицо, седые, зачесанные назад волосы. Федор Константинович поправил галстук. К левому лацкану пиджака были приколоты три орденские планки, соединенные в одну колодку. Он было потянулся, чтобы снять их, но, подумав, оставил. Обмотался теплым шарфом и, взвалив на плечи тяжелое драповое пальто, вышел.

Было еще очень рано, не больше половины седьмого. К нему ненадолго вернулось ощущение бессмысленности того, что собирался предпринять. «Ну что мне скажут в милиции? — подумал он. — Что идет расследование? Я и так это знаю. Зачем же идти, отрывать людей от работы? Чтобы выполнить долг, ублажить дочь?» Часом раньше квартира, а теперь и подъезд, пустой и гулкий, показался ему чужим Он успел отвыкнуть от холодной в любое время года глубины лестничных пролетов, от запаха сырости, который не исчезал ни зимой, ни летом, и даже сейчас, при температуре ниже нуля, им было пропитано все от подвала до чердака. «Когда же мы вселились сюда, в этот дом? — подумалось ему. — В тридцать девятом? Ну да, летом тридцать девятого!» В памяти совершенно отчетливо всплыл тот бесконечно далекий солнечный июльский день. Листва. Пронзительно синее небо. Отец, молодой, с пушистыми буденновскими усами, с пустым рукавом, заправленным под узкий кожаный ремень Он ловко орудовал одной рукой, легко подхватывал с телеги узлы, перебрасывал их на спину и нес в квартиру, где одуряюще пахло свежей побелкой и столярным клеем...

Федор Константинович вышел из подъезда. Постоял, задумчиво глядя на легкую, стлавшуюся по земле поземку. Небо заметно посветлело. Черными кляксами висели на деревьях вороньи гнезда. С веток срывались комки снега. Они беззвучно падали вниз, рассыпаясь на лету искрящейся серебряной пылью

Тихойванов прошел через темный тоннель подворотни и не спеша двинулся вдоль улицы Ему вспомнилось, как однажды, кажется, это было на Первое мая, в сорок первом, они с отцом вышли во двор, и обомлевшие от неожиданности мальчишки, разинув рты, уставились на орден Боевого Красного Знамени, привинченный к отцовской гимнастерке... Как он тогда завидовал отцу! В свои восемнадцать, как и все сверстники, мечтал о подвигах, о большом, полезном для Родины деле, с нетерпением ждал возможности проявить себя так же геройски, как отец в годы гражданской... Кто мог предполагать, что с того последнего предвоенного Первомая пройдет несколько месяцев и его вместе с другими ребятами с их двора будут провожать на призывной пункт...

Отец храбрился, до последней минуты глядел орлом, а когда наступило время прощаться, крепко обнял одной рукой и прошептал на ухо тихо, почти просительно: «Береги себя, сынок. Ты у меня один». Играла гармонь, ей вторили гитара и мандолина — странное сочетание, но никогда, ни до, ни после, Тихойванов не слышал музыки выразительней и прекрасней...

С их двора уходило шестеро. Провожающих было раз в десять больше. Среди пацанвы между прочими крутился и Жорка Волонтир. Он провожал старшего брата, Дмитрия. Ненадолго свела их война, Волонтира и Тихойванова, на неделю, пока везли на формирование; война и развела. Через много лет Федор Константинович узнал, что воевали они не по разным воинским частям, а по разные стороны фронта...

В сорок шестом Тихойванов вернулся в город. Отца к тому времени уже три года как не было в живых. Осталось только неотправленное письмо, датированное сорок третьим. Письмо это по доброте душевной, а может, в силу какой-то особой инвалидской солидарности сберег безногий сапожник из мастерской в двух кварталах от дома. Он появился в жизни Федора Константиновича так же внезапно, как и исчез: прикатил на своей гремучей тележке, пристально, с любопытством и завистью рассматривал ордена и медали, пока читалось письмо, а потом скупо рассказал, что зимой сорок третьего оккупационные власти выселили жильцов их дома и отец перебрался в сапожную мастерскую, откуда через неделю и взяли по доносу как участника и героя гражданской войны. Через час он уехал, отталкиваясь от пола деревянными валиками, и больше Тихойванов его не встречал: дверь в мастерскую оказалась заколоченной, никто не мог сказать, куда делся хозяин. До сей поры Федор Константинович так и не избавился от мысли, что сапожник был единственным человеком, который знал, что скрывалось за обычными в общем-то отцовскими приветами и пожеланиями бить врага до победного конца, — кроме этого, в его последней весточке ничего не было...

Трудно ему пришлось в те первые месяцы. Из крепких сосновых досок он сколотил себе нары, раздобыл чайник и набитый морской травой матрац, выменял на барахолке примус. Успевая за день отработать полную смену в депо и отсидеть несколько часов за книжками в библиотеке института инженеров железнодорожного транспорта, куда поступил учиться заочно, он приходил домой только ночью, чтобы, укрывшись потрепанной шинелью, ненадолго забыться перед новой сменой. Так продолжалось до сорок седьмого. Весной он познакомился с Машей — худенькой стеснительной девушкой из соседнего цеха. Самым приметным в ее лице были огромные карие глаза... Весной она пришла к нему и осталась с ним навсегда... Спустя год родилась маленькая черноглазая Тамара. Ей не исполнилось и пяти, когда случилось непоправимое: после короткой, с непонятным латинским названием болезни Маша умерла. Позже он узнал, как переводится на русский слово «канцер», но разве это имело хоть какое-то значение? Он помнил себя сидящим у белой больничной койки, помнил незнакомое восковое лицо на казенной подушке, шепот нянечек за спиной и неотвязную, прилипчивую мысль, что жизнь на этом кончилась.