Не будь на свете несчастной любви, не пели бы песен
Иван Иванович начал кропотливейшую работу: необходимо было познакомиться, хотя бы в общих чертах, со всеми крупными кражами и другими преступлениями, которые произошли в округе за последние два-три года. Он отдавал себе отчет, что умный волк вблизи логова телят не дерет. Но с чего-то надо было начинать (в который раз начинать-то!).
Многоцветьем флагов, транспарантов и неоновых огней, многолюдными гуляньями и веселым, хлебосольным застольем отбушевал, отпел, отплясал свое день шахтера, пришел сентябрь. В школах прозвенел первый звонок: принаряженные, торжественные первоклашки сели за парты.
...Завтра 8 сентября — день освобождения Донбасса, один из самых памятных праздников для бывшего парнишки из Карпова Хутора. Восьмого сентября 1943 года (ох, как время бежит!) он спас кроху-мальчонку от злой судьбы, уготованной ему Гришкой Ходаном. В тот день Гришка Ходан замучил во дворе благодатненской школы Матрену Игнатьевну и тех других... Он расстреливал из пулемета своих соседей Ивана с Лехой и убил младшего из Орачей...
В тот день, 8 сентября, закончилась злая власть гитлеровского полицая над миром, и он сгинул. Появился другой человек: вор, грабитель и мародер Папа Юля...
Годы сделали свое — они осветлили траур в душе, оставили лишь тихую, блаженную грусть. Память возвращала Ивана Ивановича в Карпов Хутор, в юность.
...Побывать бы на могиле у Лехи, но нет уже хуторского кладбища, поднялась на его месте степная посадка. Если позволяет служба, Иван Иванович ездит в этот день к братской могиле во дворе благодатненской школы, погрустит там минутку-другую, положит к обелиску букетик астр — скромных осенних цветов: они с Лехой первыми увидели расстрелянных...
Сентябрь на юге Украины — месяц благодатный. Начинает пробиваться червонное золото в посадках, где первыми отдают дань времени ясени и тополя. Сады пока еще держатся, радуя глаз краснобокими яблоками и поздними грушами.
Время приятных хлопот, время заготовки на зиму продуктов, люди покупают на базаре картошку. (Своя картошка здесь только ранняя, поздней снабжают крестьяне из соседних областей).
Есть в базаре, в его цветастой суете, в азартно-возбужденном говоре что-то милое сердцу Ивана Ивановича, праздничное, как пикейная рубашка-распашонка. Купила когда-то мать по случаю такую рубашку. Берегла, берегла ее для школы, а сын вырос, вымахал за лето. И пропала рубашка...
Иван Иванович приехал в Моспино, как он сказал начальнику горуправления, «всерьез и надолго».
— А мы тут кое-что подготовили на ваш запрос, — доложил начальник уголовного розыска города майору из областного управления.
Это был список заведующих промтоварными магазинами — женщин в возрасте от тридцати до сорока пяти лет, одиноких или любвеобильных. И краткая биография каждой, а также характеристика района расположения магазина.
«Молодцы!— подумал Иван Иванович. — Не поленились, не отмахнулись от «обузы». Составили целое досье!»
Его внимание привлекла Дронина Д. С., заведующая промтоварным магазином в одном из окраинных шахтерских поселков. Женщине шел сорок восьмой год, по меткой характеристике участкового, «моложава, будто сама себе дочка, дюже симпатичная и приятная особа во всех отношениях».
У этой «приятной во всех отношениях» особы несколько месяцев тому появился дружок, который живет где-то в другом месте, но частенько наведывается к ней. Дронина — вдова, муж погиб пять лет тому назад. Двое детей: старшая дочь замужем, живет отдельно, с матерью — двенадцатилетний сын. По работе Дронина характеризуется положительно, с соседями дружна.
Но просьбе Ивана Ивановича вызвали участкового. Тот приехал на мотоцикле через полчаса — до поселка, где он работал и жил, было километров сорок.
— Дорога забита, — пожаловался участковый инспектор. — Частник продохнуть не дает. И бензином его прижимают, и с запчастями не густо, и с резиной не разгонишься. А вот, поди ж ты!
Старший лейтенант был из кадровых: пришел на службу в милицию сразу после, армии, лет десять назад. Закончил спецшколу и с тех пор — участковым инспектором в том же самом поселке. За годы службы раздобрел, форменная рубашка на животе — пузырем.
Ивану Ивановичу участковый Кушнарук понравился.
«Мужик — себе на уме». Не глуп, не болтлив, но о жителях поселка все знает и, невзирая на свой относительно молодой возраст, — тридцать первый год, относится ко всем с «отцовской заботой».
— Дронина? Я же написал — положительная женщина, — рассказывал неторопливо он, мягко выговаривая букву «р». — Родилась в нашем поселке. Отец ее Семен Прокофьевич Солонцов — известный в прошлом шахтер. Дочь у нее — от первого мужа. Умер. Давно это было, лет восемнадцать-двадцать тому. От второго — сын. Спокойный парнишка — материн помощник. Мужа ее, Алексея Дронина, прихватило в шахте. Внезапный выброс. Пятый год пошел. Память мужа чтит: могилка ухожена, с ранней весны до поздней осени — цветы. Ну, а кто вдову осудит за то, что друга завела?
— Что вы о нем знаете? — поинтересовался Иван Иванович.
— Кличут Харитонычем, за глаза Дронина зовет его «мой хрыч». А фамилию доведаться не удосужился... В ориентировке про фамилии мужчин указаний не было, о женщинах — было.
«Он прав», — подумал Иван Иванович, который сам сочинял ориентировку.
— Что еще? Внешность? Возраст?
— Возраст — солидный, дедовский. Но и Дронина — пятый десяток дожевывает. Правда, говорят: малая собачка — до издоху щенок, а нашу директоршу приезжие ненароком могут величать девушкой. Харитоныч — на шахтерской пенсии, но старик еще при силе, работает не то нормировщиком, не то маркшейдером. Жену похоронил лет пятнадцать тому. Ездили с Дрониной как-то на кладбище. Две дочери замужем, живут своими домами.
— Где они познакомились? — «Не дай бог в кафе за общим столиком», — невольно подумал Иван Иванович.
— Не могу сказать, но ручаюсь за одно: не он ее нашел, а Дронина его себе по вкусу подобрала. Баба с норовом, не каждый угодит ей. Сватались наши с шахты, но давала им от ворот поворот.
— А вы этого Харитоныча видели?
— Разок, и то мельком. Идет — от прожитого гнется, словно несет котомку за плечами. Лысиной светит.
Помня, какую ошибку он допустил, не показав директору стретинского универмага Голубевой фотопортреты троицы, Иван Иванович теперь буквально не расставался с ними и готов был каждого встречного-поперечного спрашивать: «Случайно не знакомы?»
Старший лейтенант Кушнарук ни в одном из троих Харитоныча не признал.
— Я его видел мельком, со спины... Еще до ориентировки. Идет — шаркает ногами, сутулится. А эти — орлы... Правда, перья на них вороньи. Да и те общипанные.
— Почему вы обратили внимание именно на Дронину? — поинтересовался Иван Иванович.
— Ориентировка была, — пояснил участковый. — Приглядеться ко всем женщинам — работникам промтоварных магазинов, у которых за последние полгода завелась любовь. Вот и наша Дарья Семеновна...
— Дарья Семеновна! — вырвалось у Ивана Ивановича. — Говорите, сама себе в дочери годится?
— На ладошку хочется посадить и подержать. — Медлительный, подраздобревший участковый подставил широкую, огрубевшую от лопаты, ладонь. Полюбовался ею, будто там и в самом деле сидело премилое создание.
— А ее первого мужа, случайно, не Константином звали? Константин Помазанов...
— Во-во, он самый, — подтвердил, растягивая в щедрой улыбке пухлые губы, старший лейтенант. — Помер. Теперь-то я пригадал. Как вы сказали, так и пригадал. А то вертится в мозгах: «Маляров», а он — Помазанов, ну, стало быть, может мазать хаты...
Минуло без малого двадцать лет... Работал на огнеупорном заводе мастером обжига веселый парень, душа-человек Костя Помазанов. И был он женат на певунье Даше. Так и хочется сказать: девчонке. Любовь у них была неувядаемая. Говорят, чтобы любви созреть, проявиться, набрать силу, стать легендой, — нужна преграда, как у Ромео и Джульетты, нужна трагедия, как у Отелло и Дездемоны. А счастливая любовь — для чужого глаза неприметная, и спеть о ней нечего. В стихах, в романах, в драмах с древнейших времен о какой любви речь? Лишь о несчастной. А как только все превратности остались позади, начинается тихое семейное счастье, и поэты (романисты, драматурги) оставляют влюбленных одних, не смущая читателей описаниями поцелуев и объятий, которые перестают быть причиной для взлета духа до уровня подвига. Все доступное — обыденно, нет в нем источника для романтики, не порождает оно жажды подвига. Все есть. Проголодался? Протяни руку — возьми готовое! А тут еще проблемы материально-технического снабжения. Это они с ловкостью злого колдуна превращают хрустальную ладью любви в семейную клетку, в которой птичка тоскует по воле, недоразумения становятся обидами и приводят к крушению надежд. С милым рай в шалаше лишь в летнюю пору, да и то при условии полного набора концентратов и прочих предметов, рекомендованных «Справочником молодого туриста». Писатели прошлого либо не касались этих материально-технических проблем, либо помогали героям решать их с помощью ловкого слуги-оруженосца и подобревших, «образумившихся» родителей, которые соглашаются на брак и передают молодым законную часть наследства.
У Кости Помазанова не было преданного слуги, который бы подавал ему плащ и шпагу, но была у него печь, и которой обжигался шамотный кирпич, необходимый металлургам. А Дашутке досталась в наследство лишь светлая душа. Работала она буфетчицей в рабочей столовой, где напитков крепче кефира не водилось, так что «материально-техническую базу» семьи молодые создавали сами, родителей по этой части не беспокоили, Уголовный кодекс, хотя и не изучали, но, в силу своей человеческой порядочности, чтили.
Их любили. В доме последняя пятерка, а до получки четыре дня. Прибегает соседка: «Дашенька, займи...» Костя — с работы, молодая жена ему: «Соседке трешницу заняла». — «И правильно сделала, — отвечает он. — Двое птенцов-ненажор да она с мужем... А нам на хлеб хватит, картошка и постное масло есть, проживем, не помрем!»
Они щедро делились не только последним рублем, но и своим счастьем. Где Дашутка — там веселье, песни и смех.
Поначалу поселковые удивлялись этой паре: «Чудные! О завтрашнем дне не думают!» Потом стали завидовать: «Будто вчера поженились! Уже и дите прижили, а все не унимаются». И вскоре Помазановы стали достопримечательностью Огнеупорного: «Наш Костя! Его Дашенька!»
Так и хочется сказать: «Им суждена была короткая жизнь, и они спешили взять от нее то, что другим отпускается на долгие годы».
На подстанции работал один забулдыга. Ну и по пьяному делу устроил аварию, а сам удрал. Заводу грозила беда. Костя оказался рядом, беду от других отвел, но выплеснулось на него кипящее трансформаторное масло.
Даша потом рассказывала участковому: «Умирал, я даже поцеловать его не могла, прикоснись губами — ему больно».
Спасали героя всем Огнеупорным, готовы были отдать ему свою кожу, свою кровь. Но, увы!..
Похоронили Костю. Пока шло следствие, виновный оставался на свободе. Дал подписку о невыезде — и все. А теперь во многом его судьба зависела от позиции жены пострадавшего. Взял он бутылку водки и пожаловал к молодой вдове в гости. «Ты баба сочная, нужен такой мужик... Буду к тебе заглядывать... раз-два в неделю».
«И такое меня зло обуяло, — исповедовалась позже Даша, — было бы чем, отравила б! Но я поступила иначе: споила ему ту пол-литру, которую он принес, еще и свою в придачу. А потом вывела на улицу, поставила возле столба и наблюдала из окна, как он свалился на тротуар. Перешагивают через него люди, а я думаю: «Пусть все видят и знают, какой ты подонок!».
Однако впрок наука ему не пошла; через пару дней снова приходит и дружков приводит: «Костю помянем...» Две бутылки на стол. Колоду карт.
«Водки у меня уже не было, — вспоминала Дарья Семеновна, — Да и не собиралась поить за свои кровные это кодло. Уж такая во мне обида жила за Костю: тот, из-за которого Костя погиб, — живехонек, еще и с кобелиными предложениями! Знала, что одна бабка гонит самогонку, и для «крепости» не то на махорке настаивает, не то негашеной известью очищает. Словом — отрава. Я к ней: «Налей литровочку...» А потом и сама научилась это зелье гнать».
Иван Орач — молодой участковый. И вот первое задание: «Разобрать коллективную жалобу». Подписали ее пять отчаявшихся женщин, мужья которых спускали в карты и переводили на самогон все до копейки, еще и детское из дома выносили. «Нет в Огнеупорном порядка, — писали обиженные. — Подмяла его под себя самогонщица Дашка Помазанова, накрыла своим подолом».
В Огнеупорном — улица имени Кости Помазанова, школа имени Кости Помазанова. А его жена — содержательница карточного притона, самогонщица.
Вел молодой участковый с ней душеспасительные беседы: предупреждал, стыдил, подписку брал... Без толку!
Но вот случилась с Помазановой беда: попытался ее изнасиловать какой-то мужик. Избил — изуродовал. Истекли бы Дарья в поле кровью, да наткнулся на нее сосед, относ в больницу. «Кто насильник?» Дарья Семеновна отвечает: «Ночь. Непогода, все звездочки тучами затянуло, так что не разглядела. Он ко мне с предложением, я его — по морде. Тогда он меня по башке. Я тоже в долгу не осталась. Кажись, бородатый. Больше ничего не помню».
Младший лейтенант милиции Орач в то время бредил встречей с Григорием Ходаном. Прошел слух, будто жив Гришка. Видели люди. Шрам у него на щеке от уха до подбородка. Неопытный милиционер, чиркнув себя по щеке, спрашивает пострадавшую: «А каких-нибудь особых примет не заметили?» Та бойко отвечает: «Заметила! Шрам через щеку от уха до бороды!»
Всю розыскную службу подняли тогда на ноги: как же, появился матерый государственный преступник! Через месяц и выяснилось, что никакого бородача со шрамом не было. А «отделала» Дарью жена одного из постоянных клиентов. Вынес родимый из дома все, что нажито было за несколько лет, спустил в карты и пропил. А дома трое детей. Им в школу идти. Взбеленившаяся женщина-богатырь чуть не до смерти избила Дарью Семеновну, да виновник семейного несчастья вовремя рядом оказался: «Она тут ни при чем!»
Как ни странно, Дарья Семеновна не осуждала покушавшуюся, более того — понимала ее, попыталась выгородить и придумала «бородача»-насильника.
Очень сердился младший лейтенант милиции Орач на Дарью Семеновну, которая подсунула ему такую свинью, но родилось в его душе невольное уважение к ее человечному поступку.
За дачу ложных показаний, за умышленное введение органов милиции в заблуждение Дарью Семеновну Помазанову могли судить. За жену героя ходатайствовали поселковые власти, дирекция завода, да и сам Иван Иванович сделал все, зависящее от него, чтобы молодая женщина, у которой росла дочь, не попала в тюрьму. Помазанова уехала из Огнеупорного в Моспино, где жили ее родители...
Есть люди, которых десять прожитых лет так переиначат, что даже знаменитый антрополог Михаил Михайлович Герасимов, восстановивший портреты Ярослава Мудрого, Андрея Боголюбского, Тимура, Улугбека, был бы в этом случае бессилен. А Дарью Семеновну время обходило стороной. «Во мне три пуда», — говорила она когда-то. И теперь не больше. Серые глаза — с озорнинкой, погибель парней.
Крутит ими девчонка, водит их за нос! А девчонке-то не восемнадцать... Добавь тридцаточку. Приглядись к глазам повнимательнее и обнаружишь густую вуаль мелких морщинок. На верхней губе — теплый пушок, как у молоденького гусара или у толстовской Наташи Ростовой. А волосы у Дарьи Семеновны — на зависть модницам: пышные, в мелких колечках. Поослабь дымчатую ленту, что стягивает их на затылке в тугой пучок, вмиг встопорщатся, будто начес. Были когда-то косы русые по пояс, теперь — лишь по плечи, каштановые. Это их «омолодила» химия — великая фея женской красоты эпохи научно-технической революции. И ресницы чуть подсурьмлены, и брови. Тонкие губки аккуратно подведены неброской помадой. Никаких «архитектурных излишеств»; во всем мера, вкус, понимание ситуации.
Легкая, чуть пружинистая походка: выполнила гимнастка упражнение на «бревне» — довольна собою и переходит к следующему снаряду, окрыленная выступлением, еще не думая о «личном рекорде», но уже готовая его совершить. Приятной расцветки серенький в белую веснушку брючный костюм, белые босоножки...
Словом, Иван Иванович увидел счастливую женщину, не обремененную прожитыми годами, душу которой не осквернили беды, пережитые ею.
Переступил он порог крохотного кабинета вслед за осанистым инспектором Кушнаруком, директор магазина вскинула глаза и воскликнула, будто они расстались не два десятка лет тому назад, а месяц-другой:
— О! Кого занесло в наши края! Крестного! — Дронина протиснулась между двухтумбовым столом и стенкой, хотела пожать Ивану Ивановичу руку, а потом вдруг обняла его и троекратно облобызала, словно родного брата, вернувшегося из полета в космос. — Господи, и не думалось, что так радостно станет на душе при встрече. — Серые глаза затуманила слезинка. Дарья Семеновна не спешила вытирать ее, отошла на шажок и с любопытством разглядывала неожиданного гостя.
— Ну и как? — спросил чуточку смущенный таким приемом Иван Иванович.
— Молодец — хоть под венец, — ответила с озорнинкой Дарья Семеновна. — Каким ветром вас занесло в наши края? — Махнула вдруг рукой: — Чего я спрашиваю? Не полюбоваться же мной. Подполковника милиции привел к заведующей промтоварным магазином участковый инспектор.
— Майора, — уточнил Иван Иванович.
— Будете еще и генералом, — легко пообещала Дарья Семеновна.
— До генерала не успею, темп с самого начала взял не тот.
— А я слышала от волновских, мол, работает Иван Иванович Орач в области, в ОБХСС. Думаю, и чего ты подался на такую службу!
— Я в розыске, — вновь уточнил Иван Иванович. На душе было почему-то весело, впору и песни запеть. — А что, с ОБХСС нелады?
— Ну что вы! Взаимная любовь. Да и как может быть иначе, если мою девичью честь бережет сам Степан Иосифович! — Дарья Семеновна кивнула на участкового. — А как вы? Жена? Дети?
Они присели к столу, оттеснив крупногабаритного старшего лейтенанта в угол при входе. Начался «вечер воспоминаний, вопросов и ответов». У Дарьи Семеновны была превосходная память, которая хранила многие детали канувших в Лету событий.
— А что с мальчонкой, которого вы повсюду таскали за собой? Такой башковитый, с умными глазами. Аспирантуру закончил? Кандидатскую защищает? Господи! Какие у нас с вами, Иван Иванович, взрослые дети. У меня дочь тоже своим домом живет. Бабку из меня успела вылепить. Как вам эта бабка? — Она поднялась со стула, одернула кофточку и прошлась по узкому кабинету — два шага туда, два — обратно, словно манекенщица, демонстрирующая моды сезона.
— В такую-то бабку можно втюриться по уши! — Иван Иванович воспользовался случаем и начал поворачивать разговор на нужную тему: — Слыхал краешком уха, вдовствуешь?
Узнав об Иване Ивановиче все, что может интересовать женщину, которая бог знает сколько времени не видела доброго знакомого, Дарья Семеновна начала рассказывать о себе. Тут уж Иван Иванович весь превратился во внимание.
— Вернулась я под родительский кров, с годик еще поревела, потом отец заставил меня поступить в торговый техникум. Остепенилась, замуж вышла. Хороший человек попался, да пять лет тому погиб. Сын у меня от него. Иваном нарекла в вашу честь, — пояснила она, смущаясь.
— А теперь что же, в монастырь?
— Завела мил-дружка. Третий на моем бабьем веку. Невезучая, видать, не живется им возле меня. Я этому своему Хрычу сказала, он пообещал: «Тебя переживу». А одной бабе маятно. Вот разве что Степан Иосифович еще ни с одного боку меня не ущипнул, а вдовую каждый прохожий норовит обогреть. Да только от такого «обогрева» душу наледью стягивает, словно морозильник.
— Не расписались?
— Он настаивает, да я не спешу.
— Что так?
— Притираемся. Он долго жил без хозяйки и до того, зануда, стал бережливым, иной раз с души воротит, хуже свекрухи: «Картошку надо чистить острым ножом, а то лушпайки получаются толстыми», «Убирай борщ в холодильник — пропадет продукт».
Иван Иванович рассмеялся:
— Разве такая бережливость — плохо?
— Я привыкла жить щедрее. Даю сыну в школу на завтрак тридцать копеек, а Хрыч поучает: «Сделай тормозок, это питательнее, деньги — баловство». Но мальчишке хочется, чтобы, как все, потолкаться на перемене возле буфета. Пусть там хуже, но ему кажется, что вкуснее, и он поест. Это же, как лисичкин хлеб.
К Дарье Семеновне пришла хорошая житейская мудрость. Иван Иванович был рад за нее: «Ишь, какая умная мать!»
И если сначала еще было какое-то профессиональное сомнение в ее новом друге, то теперь оно почти исчезло: кто-кто, а уж Дарья Семеновна себя в обиду не даст!
— Далеко живет суженый?
— Сейчас в Харцызске. В геологоразведке. Пенсия у него шахтерская.
— А раньше?
— Как-то в ласковую минуту пооткровенничал — дом у него в Красноармейске. Ну да мне на его богатство наплетать.
Харцызск — небольшой шахтерский городок рядом с Макеевкой, а Красноармейск — узловая станция километрах в семидесяти от Донецка по дороге на Днепропетровск.
— А звать-величать друга милого?
— Иван Иванович ревнует? — улыбнулась она. — Дементий свет Харитоныч, из Яковенков.
Иван Иванович записал: «Яковенко Дементий Харитонович».
Дело было сделано и не без приятного трепета в душе: Путешествие в собственную молодость. Оставалось — пустяк, чистая формальность: показать Дарье Семеновне фотопортреты «троицы».
Но, поняв, что гость собрался восвояси, Помазанова-Дронина запротестовала:
— Иван Иванович, и не думай, и не отговаривайся, трезвого не отпущу! Скажешь, что у тебя язва, кислотность, ждешь инфаркт, вечером докладываешь министру, — все равно не отпущу! Сейчас пойдем ко мне. Глянешь мое житье-бытье.
Конечно, познакомиться с условиями жизни Дрониной было не лишне (для дела). Но если откровенно: Ивану Ивановичу почему-то не хотелось расставаться с веселой, озорной женщиной.
— Влюблюсь! — пригрозил он.
— Напрасная трата времени, — бойко отказала Дарья Семеновна. — Тогда бы, после Кости... Участковый милиционерик был еще не женат. Нравился вдове. Душою ты, как мой Костя, эту доброту и щедрость я в тебе сразу углядела. Только младший лейтенант по девичьей части был не догадлив: невдомек ему, чего баба колобродит. А теперь у меня — Хрыч, перспективный для жизни. Пенсионер, но в корню крепок, лет пятнадцать еще прокукарекает. На детей нынче надежда слабая. В няньки еще наймут, а подрос наследник: «Бабка, гуляй на все четыре».
«Нет, все-таки какой она молодец!» Дронина все больше и больше нравилась Ивану Ивановичу.
— Где наша не пропадала! — согласился он. — Пойдем, Дарья Семеновна, гульнем, тряхнем молодостью! — Он пригласил в компанию участкового. Старшего лейтенанта долго уговаривать не пришлось: по всему — поесть он был мастак.
Дронина жила в превосходном, можно сказать, новом доме. Муж-шахтер постарался. Дворик, правда, небольшой, но ухоженный. Сад на пяток деревьев, винограда — с десяток корней: тугие, налитые соком кисти дремотно свесились со стальных поперечин.
Иван Иванович помнил Дронину-Помазанову как великолепную хозяйку. Сейчас в ее распоряжении была не скромная квартирка без коммунальных удобств, а пятикомнатный дом общей площадью восемьдесят квадратных метров. И каждый метр нес какую-то хозяйственную или эстетическую нагрузку. В общем-то, в доме — ничего экзотического, ничего по-мещански лишнего. Все на месте, все при деле: и мебель, и пианино, и ковры, и хрусталь в серванте.
Дарья Семеновна без лишних слов водила гостя по комнатам, мол, смотри — утаю нет. Даже в спальню дверь приоткрыла. Крохотная комнатушка, двухспальная кровать, узенький проходик, шкаф, пуф. И гора подушек и подушечек.
— Любит мой Хрыч мягко поспать, сытно поесть, — пояснила она.
В тот момент у Ивана Ивановича мелькнула мыслишка: «А скряга-экономист Дементий Харитонович не промахнулся, выбирая себе невесту... Не прибрал бы, Дарья Семеновна, он тебя к рукам... Не сэкономил бы на твоей щедрости и доброте».
Впрочем, чего так предвзято относится майор милиции к человеку, которого знает лишь по рассказам своей давней знакомой? Может... тайная ревность и неосознанная зависть тому виной?
Сели за стол, начали «бражничать». Иван Иванович ждал момента, когда можно будет вернуться в разговоре к нужной ему теме. Дождался. Участковый, захмелев, вышел покурить.
— Не рассказывал, — кивнул Иван Иванович на широкую дверь, ведущую на веранду, куда подался старший лейтенант, — какая беда случилась у нас с двумя магазинами?
— Пугал, — с усмешкой ответила она. — Только мой-то дедуля не вытягивает ни на донжуана, ни на грабителя. Он, прежде чем перейти улицу, семь раз оглянется. Завтра к вечеру пожалует, вот и заходи в гости. Познакомлю. Скажешь на правах крестного «годен», выйду замуж, а нет — от ворот поворот!
«Увидеть!» В этом она, пожалуй, была права. Но завтра — День освобождения Донбасса. У Ивана Ивановича свои планы... Сколько раз ему за двадцать лет службы и милиции приходилось отказываться от своих-то...
Иван Иванович молча, извлек из кармана блокнот. Подумал. Освободил место на столе и выложил три заветных фотопортрета. Дарья Семеновна так же молча глянула на фотоснимки, взяла в руки портрет Папы Юли.
— Бородатенький, — с каким-то непонятным Ивану Ивановичу подтекстом произнесла она.
Отодвинула от себя подальше тарелку, рюмку, бутылку с недопитой водкой, разложила пасьянс из трех фотокарточек. Папа Юля оказался в середине. Но что-то в таком расположении Дронину не устраивало. Переложила на край, в центре оказался Кузьмаков. Но и это было ей не по нраву, расположила по возрасту: Папа Юля, Дорошенко, Кузьмаков. Поставила локти на край стола, подперла щеки ладошками.
Иван Иванович ждал. В сердце зародилась надежда: «Может, видела?»
— Ты не его, случаем, в Огнеупорной искал? — поправила она за уголок фотопортрет Папы Юли.
Иван Иванович подивился ее проницательности:
— Бородатых развелось, как сыроежек в посадке после теплого дождя, — уклончиво ответил он. — Мода на бороды.
— Умен, — заключила Дарья Семеновна. — У, какие гляделки!
Она собрала фотопортреты — уместила их на ладошке, как бы взвешивая. Бородатый был наверху.
— Приметный мужик. Встречу — мимо не пройду.
Время было довольно позднее — восьмой час, пора возвращаться. Иван Иванович распрощался с гостеприимной хозяйкой, и участковый повез его на мотоцикле в Донецк.
О дальнейших событиях Иван Иванович узнал на следующий день рано утром. Ему позвонила на квартиру Дарья Семеновна, узнав через дежурного номер домашнего телефона.
Дементий Харитонович приехал не на следующий день, как обещал, а в тот же вечер, когда у Дрониной гостил Иван Иванович. Около двадцати часов Орач с участковым уехал, а где-то через часок-полтора пожаловал Дементий Харитонович.
— Как это я посуду-то успела убрать! — рассказывала позже Дарья Семеновна. — Сын с гулянки вернулся, ужинал в кухне. Слышу от ворот звонок. Я своего Хрыча по звонку узнаю. Обрадовалась: «Видать, соскучился!» Да и мне его в тот момент не хватало. Для полного счастья. Заходит и докладывает: «Я — не один. Фронтового друга встретил. Лет, поди, двадцать не виделись. Примешь? Денька на два-три... Повоспоминаем...» — «Как это, — говорю, — фронтового друга — и не принять! Что ж ты его во дворе держишь?» Мой Хрыч сам под хмельком: не приметил, что подруга поднабравшись. Я, в общем-то, не боюсь, еще не жена, но сидит в бабе раба... Мой Хрыч — за гостем, я на кухню, надо же приготовить ужин. И вот переступает порог... Кто бы ты думал? Твой бородач, Иван Иванович! Словно с фотокарточки сошел. Только на фото он рисованный, а передо мною стоял живой. Руку протягивает: «Юлиан Иванович!» В ином случае, может, и растерялась бы, а подпившей бабе черт не страшен! Сую свою руку в его загребушку: «Дарья Семеновна! Милости прошу к нашему шалашу». У этого Юлиана Ивановича через правый глаз — белая повязка. Позже он ее снял, так под нею — черная бархаточка, аккуратненькая такая. За ужином пообнаглела, спрашиваю: «На фронте?» Он кивает: «Да. Но не в бою — дурацкий случай. В разведке. Шел впереди меня парень и отпустил ветку. Хлестнула по глазу. Сначала думал: «Ерунда, переморгаю». Да не переморгал»...
«Черная бархаточка на правом глазу...» Но Папа Юля — зрячий, никаких черных бархаточек и белых повязок во время встречи с прапорщиком Сирко в ресторане Саня не обнаружил. Таким хмурым, зоркоглазым художник и нарисовал его по описанию очевидцев. А бархаточка нужна Папе Юле для «авторитета», для того, чтобы надежнее втереться в доверие: как же, потерял человек здоровье на фронте! И становятся мягкими, отзывчивыми наши сердца при виде инвалида Отечественной войны. Прошли годы, они складываются уже в десятилетия, но живет война с ее бедами, с ее кровью и героизмом в памяти народной.
А тут такая убедительная, «правдивая» деталь. Иной бы героическую эпопею сочинил, как он трех фашистов «забодал» или гитлеровского генерала в плен брал. А Юлиан Иванович — скромняга! «Дурацкий случай: хлестнуло веткой по глазу».
И этакое «внутреннее благородство» сразу возносит «героя» в наших глазах.
Дементий Харитонович перед своим «фронтовым другом» мелким бесом ходит! «Юлий Иванович да Юлий Иванович!» И чемоданчик в уголок поставил, и показал, где Юлиан Иванович спать будет. И предложил умыться теплой водой, и посоветовал побриться.
Дарья Семеновна хотела послать сынишку за участковым, но вспомнила, что старший лейтенант повез в Донецк Ивана Ивановича.
Рассматривая фотопортреты троицы, Дарья Семеновна не сказала майору Орачу самого главного: опознала она в Дорошенко своего Хрыча. Но виду не показала, отвлекла внимание бдительного человека фотокарточкой Папы Юли. Зачем это сделала? Кто поймет женщину, если она сама порою не может объяснить свои поступки. Может, хотела окончательно убедиться, что ее дедуган, ее Хрыч, — и не Яковенко, и не Дементий, и не Харитонович? Может, в чем-то сомневалась? Фотопортрет с рисунка, сделанного по рассказу, — это еще не фотокарточка: все приблизительное, лишь похожее. Но именно по этому фотопортрету директор благодатненского промтоварного магазина опознала своего «шахтера из Воркуты», а директор стретинского универмага и ее мать — «Лешу из Волгограда».
Дарья Семеновна затеяла с гостями опасную и хитрую игру. Выпили по рюмочке, по второй. Перед этим все трое были уже «на взводе», словом, их разморило. Хозяйка притворилась пьяненькой и начала болтать:
— Сегодня у меня в магазине был один старый знакомый. Когда-то в Огнеупорном я, ох, и покуражилась над ним! Мой первый муж погиб. И заела бабу тоска зеленая — места себе не находила. А тут объявляется на поселке вчерашний солдатик, молодой, красивый и неженатый. Сердце и застучало с перебоями. Только, по всему, у демобилизованного другая зазноба. Разобиделась я... Мы, бабы, невнимание к себе пуще измены не прощаем, ну, и насолила бывшему солдату три бочки огурцов!
— А чего его теперь сюда занесло? — с невольной ревностью спросил Харитоныч.
— По службе, — ответила Дарья Семеновна. Разлила водку по рюмкам и предложила: — Хлопнем, мужики, по единой.
Харитоныч — прибауточку под рюмочку:
— Выпьем, братцы, тут, бо на том свете не дадут. А если там нам подадут, то выпьем, братцы, там и тут.
— Он у нас в Огнеупорном был участковым, — продолжала разыгрывать из себя пьяненькую болтушку Дарья Семеновна. — Какого-то фашиста искал... Ну, я ему и брякнула «Видела!» Мой мильтончик помчался по начальству с докладом, думал, поди, медаль заработает. Только за тот «подвиг» его турнули из участковых. Правда, теперь он при чине. Полковник, что ли. В гражданском — не поймешь. В Стретинке, это за Волновой, обокрали универмаг. Ловко так — все замки на месте. Ну и «моют» эту дуру — директрису. Так вот, полковник интересовался, Не предлагал ли мне кто-нибудь в последнее время «левый» товар. Чудак петух: воду пьет, а куда она девается, никто не знает! О таком родной матери не заикаются: заманчивое дело тюрьмой пахнет.
Юлиан Иванович подтвердил:
— Туда дорога, словно шоссе Москва — Симферополь, а обратно — тропка горная, осыпью перекрытая. Чужое на рубь берешь — на червонец дрожишь, на сотенную ответ держишь. Борони тебя боже, Дарья Семеновна, позариться на чужое. У тебя дом — полная чаша, и душа светлая. Это и называют людским счастьем. — Он пошарил глазами по красному углу и почему-то вздохнул: — В бога, случаем, не веруешь? Двоих мужей похоронила, горе к вере душу не повернуло?
— А я — на людях, — ответила Дарья Семеновна. — К богу приходят от одиночества, от вселенской тоски... И от страха перед смертью. Нагрешит иной, наследит — всю свою жизнь обляпает, а потом — к богу. Отвалит сотню на церковь, на четвертак свечей купит — словом, взятку. И молит: «Прости, господи, раба твоего!» — Она зло рассмеялась.
Говорила Дронина явно с намеком. Не понравилось это Юлиану Ивановичу.
— В наши годы, Дарья Семеновна, не гордыню надо исповедовать, а смирение...
— Вы, случаем, не в проповедниках у сектантов? А еще бывший фронтовик!
Он поднялся из-за стола, прошелся по просторной кухне, где ужинали. Заматеревший мужик топал вперевалочку, чуть боком, было в его движении что-то неотвратимое, словно ледокол по весеннему прибрежному льду.
— Фронтовик, говоришь? — остановился он перед хозяйкой. — Сколько чужой крови я видел... И сам немало пролил. Убитый — он все равно человек: немец ли, русский ли, еврей ли... И ведет тебя чужая кровь к богу. Не к иконному — церковному, а к тому, который в душе.
— Мой бог — хороший мужик. — Дронина игриво подтолкнула Харитоныча локотком под бок. — Выпьем-ка по черепочку.
— Печень побаливает, — отказался Дементий Харитонович. — Я свою цистерну, похоже, уже... — Он чиркнул себя ребром ладони по кадыку.
Тогда Дронина к Папе Юле:
— Юлиан Иванович, раз живем!
— Раз — это точно, — нехотя согласился он.
Дронина продолжала дурачиться:
— А жаль, все-таки, что я тогда не женила этого милиционера на себе: была бы сейчас полковницей.
Юлиан Иванович не согласился:
— Не мы судьбу выбираем, а она нас. Вам, Дарья Семеновна, на роду было написано похоронить двух мужей, и встретить затем Дементия Харитоновича.
— Хоронить — не рожать, — озоровала женщина. — Соседи помогут. Так что и третьего отнесу... А может, и на четвертого соберусь с силами. На милиционера! Погоны — они дают власть, а кто при власти — тому и уважение. Верно, Харитоныч? — спросила она у своего милого. — Обещал мой полковник после Дня освобождения Донбасса наведаться. Познакомлю вас с ним, — беззаботно тараторила хозяйка.
Дементий Харитонович угрюмо молчал. А Юлиан Иванович принялся отчитывать подгулявшую женщину:
— При нынешней-то распущенности милиционер — он, как пастух при стаде, не позволяет глупой овце отбиться. А вот паскудствовать, издеваться над святым — над смертью близких — не гоже. Как бы судьба не покарала за это.
— А я не суеверная, — отмахнулась Дронина.
По ее убеждению, она уже достаточно «нашарахала» дружков, пообещав им через денек-другой свидание с «полковником милиции», и решила послушать, о чем они будут говорить, оставшись вдвоем.
— Мы живем по-деревенски, — предупредила она гостя. — Летний туалет — на огороде. Харитоныч, покажешь, А то заблудится наш Юлиан Иванович ночью, очутится у соседки. А у той мужик — в четвертой смене.
Она вышла из дома, направилась было на огород, а потом оглянулась: видит, друзья — тенью возле стола, — и юркнула к окну.
Гости стояли друг против друга, как два петуха, готовые к схватке.
— Чего злишься? — спросил Дементий Харитонович, явно заискивая перед Юлианом Ивановичем. А тот ядовито, будто перед этим желчи полстакана выпил, ответил:
— Завтра под черноту и обшманаем потребку!
Дарья Семеновна ничего не поняла из этой тарабарщины. И разговаривали дружки не очень-то громко, да и слова — все какие-то вывертыши, до того «неудобные», словно бы пальто наизнанку.
Память у Дрониной — профессиональная, она легко держала в голове сотни цифр по каталогам, по прейскурантам и просто по бухгалтерии. Так что не поняв слов, она постаралась запомнить их звучание.
По-кошачьи ловко отошла от окна, присела на лавочку, стоявшую сбоку веранды. Надо было разобраться в услышанном.
Для нее было ясно одно: Юлиан Иванович хорошо знает майора милиции Орача. Дарья Семеновна радовалась своей находчивости: ловко она распалила дружков, особенно когда ввернула словечко «про фашиста», которого Иван Иванович искал в Огнеупорном.
Ясно было и другое: что-то произойдет. Но что именно? «Обшманаем потребку».
В Донбассе, где, как говорят работники милиции: «сложная оперативная обстановка», так как сюда съезжаются «бойкие» со всей страны, встретить человека, который в быту порою употребляет жаргонные словечки, не так уж и сложно. Дарья Семеновна знала, что «шмон» означает обыск. А обшманать? Обыскать, что ли? «Потребку» обыскать... Потребку... Может, это потребсоюз? Но в поселке орсовские магазины, потребсоюз — в селе. Участковый ее предупреждал, и Иван Иванович напомнил: ограблены два сельских магазина.
Выходит, еще один... Завтра. Но почему тогда Юлиан не забирает с собою Хрыча?
«Пригладырь кралю, чтобы не сопела». О том, кто такая краля, догадаться было не трудно. Она! Но что значит «пригладырь»... «Приглуши, чтобы не сопела!»
Придя к такому выводу, Дарья Семеновна, естественно, вскипела. А кто останется равнодушным, доведавшись, что два жмурика, один из которых бывший фашист, собираются тебя «пригладырить?» Чтоб и не сопела, то есть не дышала!
«Не на ту нарвались, «фронтовички»! — решила Дарья Семеновна. — Еще посмотрим, кто кого «пригладырит»!»
Видимо обеспокоенный долгим отсутствием хозяйки, на крыльцо вышел Дементий Харитонович. Потопал было на огород, но, попривыкнув к темноте, углядел на лавке светлое платье:
— Ты чего? — заботливо спросил он. — Поплохело?
— Ноченька-то какая, Харитоныч! Чувствует твой нос — яблочко в саду! Посиди-ка рядком, поговорим ладком, — предложила игриво она.
Но Дементий Харитонович был встревожен:
— Юлиан Иванович собрался домой.
— Никуда не пущу! — решительно поднялась с лавки Дронина. — Двадцать лет не виделись фронтовые друзья и разбегаются! Чего не поделили? Вот оставь вас одних на пару минут!
— У старого память дырявая. Кажется ему, что не выключил утюг. А домашние все в отъезде!
Дарья Семеновна заохала:
— Учудил!
Юлиан Иванович и в самом деле собрался в дорогу: одевался.
— Куда на ночь-то глядя! Уже никакие автобусы не ходят. А вам далеко добираться?
— В Изюм, — угрюмо ответил гость. — Я вернусь. — Пообещал он. — Заложником друга оставляю. Утюг не выключил, старый дурак! — ударил он себя кулаком по лбу.
Дронина пьяненько рассмеялась:
— Изюм — это под Харьковом. Полдня добираться. Да уже сутки миновали. Или утюг перегорел, или дом — угольками, чего пороть горячку. А мы сейчас еще по рюмашечке!
Она начала собирать со стола грязную посуду.
— Спасибо, сыт! И так мы с вами на радостях-то перебрали. У Дементия завтра печенку вздует, у меня сердце отзовется... Не умеем мы беречь свое здоровье.
Как не хотелось Дрониной отпускать от себя Юлиана Ивановича! Но силой гостя не удерживают. (Попробуй-ка справиться с этим бугаем!).
Она решила проследить, куда и как он поедет.
— Харитоныч, давай проводим. Человек впервые на поселке, еще заблудится, — предложила она.
Но Юлиан Иванович не хотел стеснять хозяйку:
— Не волнуйтесь, Дарья Семеновна, за ласку, за внимание спасибо. Тут у вас все дороги ведут на автостанцию. А уж там я какую-нибудь машину подряжу. Вы без меня Дементия не обижайте!
— А когда я его обижала?
На том они и расстались. Юлиан Иванович поцеловал руку хозяйке, как настоящий кавалер, и ушел в ночь, в темноту, которую где-то далеко в конце неширокой, заросшей тополями улицы разрывал свет фонаря. Там и мелькнула последний раз коренастая фигура гостя.
Вернулась Дарья Семеновна в дом и начала колдовать на кухне. В старой деревянной ступе, стоявшей на буфете, хранились лекарства, которые надо было держать подальше от детей. Домашняя аптечка. Там лежал димедрол в порошках. Остался от тех времен, когда приезжала навестить ее сестра покойного мужа, женщина нервная, спать не могла без порошков...
Засыпала Дарья Семеновна все тридцать штук в бутылку с водкой. Расколотила, разбултыхала. А когда муть осела, процедила через тряпочку-дерюжинку.
— Я тебя, Хрыч чертов, «пригладырю»!
Заменила на столе тарелки, подрезала в салат помидоров, подлила подсолнечного масла.
— Присядь, — пригласил ее Дементий Харитонович, пододвигая поближе к себе стул.
Она присела. Он обнял ее за плечо.
— Удобный ты для жизни человек, — начала разговор Дарья Семеновна. — Работящий, тихий... Пенсия шахтерская. А в друзьях у тебя какой-то сектант. Чего он все про бога да про божий промысел?
— Перепахала его жизнь, — ответил тихо Дементий Харитонович, думая о чем-то своем. Положил себе на колено маленькую ручку Дарьи Семеновны и стал поглаживать. — Многие меня любили, — признался он, — да только душа ни к кому не прикипала... до тебя...
— Расхвастался, кобель! — невесело усмехнулась Дарья Семеновна. Легко освободилась от рук Дементия и налила из «заповедной» бутылки полстакана водки. — Так и ты у меня — не первый. Только я своих любила. И не их — себя хоронила в тех двух могилах. Но время быстро врачует бабье сердце. Накачает тоской — белый свет не мил. И во сне спокоя нет. Все он и он... Замуж второй раз и вышла, чтобы не чокнуться. А после второго — тебя долго выбирала. Как считаешь, повезло мне? Или промахнулась? — не без наглости спросила она, ища взглядом глаза Дементия.
А он был мягок и нежен. Он искал взаимности, хотел быть с нею откровенным и боялся этого неожиданно нахлынувшего на него чувства.
— Носит судьба-судьбинушка человека по белу свету... — Голос Дементия Харитоновича отдавал хрипотцой. Это от внутреннего напряжения. — Ловишь счастье, закинув в море-окиян удочку, а какая-то малявка обдирает насадку до крючка. Смыкнул — и нет ничего. Под счастье надо бы завести трал, чтобы все житейское мере процедить. Сидишь с удочкой и ждешь, что приплывет. Все случайное... Подсек, а оно лишь кошке в утеху.
— Что-то ты, Дементий Харитонович, запел заупокойную! — съязвила хозяйка.
Повертел-повертел Харитеныч стакан с водкой в руке, грустно полюбовался им.
— Тебя, дуреху, жалко.
— Считаешь, что я с тобой промахнулась... — сделала вывод Дарья Семеновна.
— Нарежусь я сегодня! Налей-ка по венчик, — подставил он стакан.
— А печенка-селезенка? — спросила Дронина, наливая. — Выпьем водочки, закусим холохолом... — дразнила она.
Дементий Харитонович оставил стакан в покое, вдруг схватил Дарью Семеновну обеими руками за плечи, сжал. В карих глазах вспыхнуло по крохотному пожарчику.
— Могла бы уехать со мною на край света? — задышал он ей страстно в лицо.
— Где он, край-то! — попыталась она стряхнуть тяжелые руки со своих плеч. — Земля круглая. Глядят на нас из Америки и говорят: «На краю света».
А Дементий Харитонович вел свое:
— Прямо сейчас! Разбудим сына — и до утра нас нет! Проживем! О деньгах не тужи.
— Я уехала с милым, а мне мои подруженьки по магазину сделали недостачу, тысяч на пятьдесят. И пойдет за Дарьей Семеновной следом розыск.
Как-то трубно, словно раненый мамонт, очутившийся в западне, взревел Дементий Харитонович. Отпустил женские плечи и влил в себя водку, будто умирающий от жажды странник холодную ключевую воду.
Выпил до капли, поставил стакан донышком вверх.
— Чего я тебя раньше не встретил? Лет двадцать пять тому! Может, другим бы человеком стал...
— Тебе повезло, что ты меня не тогда встретил... У меня был Костя, да и у тебя жена...
Дементия Харитоновича начало вдруг корежить, крутить, будто в него воткнули два провода с высоким напряжением.
— Была у старого кобеля хата! Веревкой называлась! — пробурчал он злобно. — Я вор! — ударил себя в грудь кулаком. — Пятьдесят семь лет топчу землю, двадцать восемь на тюремных нарах загорал. Там и печенку в карты проиграл, — пояснил он, догадавшись по выражению лица Дарьи Семеновны, что она его не понимает. — А то, что от тюрьмы уцелело, — в водке утопил. И вместо печенки — квашня у Жоры-Артиста.
Сказанное им уже не могло ее удивить, — это не было новостью. Но Дарья Семеновна сделала вид, что не верит.
— Трепло ты, Дементий Харитоныч. Вознамерился бабу удивить. Чем? Да ты их, воров-то настоящих, хоть раз в жизни видел? У моего Дронина, царство ему небесное, работал в бригаде один бывший. Оба погибли... Так то был орел! Мог при случае человека обидеть и даже зашибить до смерти. Но пожаловал он как-то на мой день рождения. На такси прикатил: на заднем сиденье — две охапки цветов. Ну, я его за такую красоту прямо при Дронине — в губы! Да со вкусом! И от той моей радости аж поплохело мужику. «Отцепись, — говорит, — а то не ручаюсь за себя». А ты — старая вешалка, тихоня и жадина. Давай-ка, Хрыч, тяпнем по единой и — баиньки, — Она вылила ему в стакан оставшееся в бутылке. — Утешься, вор мой сизокрылый.
Его трясло настолько, что он не мог удержать в руке стакан — выплескивалось содержимое. Тогда она, как мать ребенку, который не хочет принимать горькое лекарство, запрокинула голову, прижала к своей груди и вылила в рот водку. Затем сунула дольку свежего огурца, обмакнув его в соль, — закуси.
Дементия Харитоновича морил сон. Он тыкался носом в стол и нес несусветное, бессвязное. Сделал было попытку подняться, но тут же плюхнулся на место. Загремела посуда, он стащил ее на пол вместе со скатертью.
Тогда Дарья Семеновна закинула его руку себе на плечо и поволокла, обессилевшего, в комнатушку, на диван. Дементий всегда там спал. Уходя, рано утром к себе, она обычно говорила: «Еще не муж. Перед сыном стыдно».
С трудом усадила на диван. Сняла туфли, уложила.
Дементий Харитонович на какое-то мгновение очнулся. Сделал попытку поймать ее руки. Захрипел, раскашлялся. И говорит:
— Я не дам тебя Юльке... Застрелю его, суку... Он зверь... Нельзя оставлять его живым. Шкуру сдерет и сапоги себе пошьет.
Дарья Семеновна стояла рядом и ждала, когда он перестанет постанывать и шевелиться. Сон у пьяного был тревожный, знать, мучали кошмары.
Наконец он успокоился. Дарья Семеновна еще постояла над ним. Он и в свои пятьдесят семь оставался по-своему красивым, мужественным. Вот только пьянь перекосила скулы.
Наверно, ей надо было бы кипеть злостью. Как же, растоптанные надежды, обманутое доверие... Но ничего подобного к этому Жоре-Артисту, вору и бабнику, потерявшему в тюрьмах совесть и здоровье, она не испытывала. Удивление: «По виду, будто обыкновенный человек». В сущности, приветливый, даже желанный. Сын, отвергавший других, поселковых, претендентов на ее руку и сердце, в одно мгновение привязался «к дяде Дементию». Мастерили что-то, строгали, выпиливали... Словом, было в нем нечто настоящее, заставлявшее ее ждать «старого Хрыча», волноваться, когда он запаздывал и не являлся в обеденное время. Ей и сейчас приятно было думать о нем. Правда, она его воспринимала, как... уже отсутствующего. Мысли были непривычно чистые, словно о покойнике, который долго мучался, да вот, наконец, отошел, как говорится, в мир иной.
— Сбросила бы судьба нам обоим лет по двадцать. Сразу бы тогда, после Кости...
Она считала, что со вторым мужем ей тоже повезло. Добрый, трудяга. Все — в дом. По поводу каждой копейки с ней советуется. Такой уж скромный и тихий. И ее приучал к монашеской сдержанности. А душа хотела какой-то щедрости, вот как с Костей.
Дементий (для нее он, наверно, навсегда останется Дементием, Хрычом и не будет Жорой-Артистом или как его там еще?..)... Дементий и по сию пору был сердцем свежее и отзывчивее, чем ее шахтер.
А в тридцать-то...
Говорят, молодость — не порок. Но каких глупостей не натворишь по молодости! Силушку девать некуда, прет она из тебя. Думаешь: «Ух! Р-разгоню! Р-растрясу! Р-раз-вернусь!!!» Разогнаться добрый молодец успевает, а вот чтоб развернуться в меру отпущенных ему способностей — времени не находит. В двадцать пять не идет — выплясывает, того и гляди, на руки встанет, и так-то, вверх тормашками, вокруг земного шара! А через двадцать пять ретивого и зажрали разные гастриты, язвы, циррозы. В двадцать пять у иного лоботряса и сердце, как мореный дуб, никакие «амурные крючки» за него не цепляются — соскальзывают. Да, не вечен человек.
Говорит: «Люблю. Уедем на край света. Сейчас, сию минуту!» Ищет покоя, уставший от жизни. Нашел тихую заводь возле вдовушки. А в тридцать, поди, бежал прочь от тишины, искал в океане бурю...
Дарья Семеновна бесцеремонно обшарила карманы Дементия. Нашла ключик, привязанный к брючному ремню. «От чемодана!»
Перенесла в кухню, положила на стол. Знала, что Дементий спит сном праведника, но все же оглянулась. И только потом открыла.
Бельишко: майка, трусы, пижама, сандалеты. А в левом углу — документы. Два паспорта, два военных билета. И один партийный. Всюду фотокарточки Дементия, а фамилии разные: Дорошенко и Черенков.
Рука нашарила пистолет. Старенький, но ухоженный. Всю вороненую черноту давно уже счистили, и поблескивал металл тускло топкой смазкой.
«Господи! — ужаснулась Дарья Семеновна. — Он же убивать собрался!» И это было так обидно для нее. Ну, вор — куда еще не шло. Случается. Начнет человек с мелочевки; банку краски с производства, несколько досок, мешок лука на колхозном огороде... Но воровство — дело азартное. Сегодня — банку, завтра — пять. Продал, понравились легкие деньги. Выпил с дружками. Понравилось, повторил. И так — до тюрьмы. Но убить! Человека убить! Да какое ты имеешь право! Ты его рожал? Ты его кормил-поил? Ты возле его постели засыпал от усталости, просиживая ночи? Ты последнюю крошку отдавал ему, сам опухая с голоду? Тебя бы самого! Да так, чтоб только мокрое место осталось!
Она вытряхнула содержимое чемодана на стол. Звякнули какие-то ключи. Целая связка. Взяла их в руки. И вздрогнула от догадки. В спальню к себе! А там, в сумочке, ключи от магазина...
Сравнивая, она приглядывалась к «бородкам» и «зубчикам». Сомнения быть не могло!
Вот когда хлестнула по сердцу обида: «Гад! Хотел меня! Меня-а-а... А я, дура забубенная!»
Дальнейшие ее действия были продиктованы инстинктом самосохранения. Уложила в чемодан все вещи, кроме пистолета и ключей. Заперла и отнесла на место. Затем, повертев пистолет в руках, осторожно обтерла рукой, снимая смазку. Сунула оружие за пояс юбки, вынесла в сарай и зарыла в угле. Зачем? И сама толком сказать не могла. «С глаз — долой!»
По пути отвязала бельевую веревку, висевшую во дворе. На кухне взяла тяжелую деревянную колотушку, которой отбивала антрекоты и отбивные. Взвесила ее руке. «Сойдет». Но обух колотушки был ребристый: «Изуродую, пожалуй...» — мелькнуло в голове. И обмотала деревяшку тряпкой.
Дементий лежал на спине и храпел. Но она все равно подкралась на цыпочках. Подошла, приподняла его голову и стукнула по темени. С размаху. Дементий вздрогнул и вытянулся. Дарья Семеновна начала связывать его приготовленной веревкой. Укрутила, как кокон. Потом к ней пришел страх: «А жив ли?» Приложила ухо к сердцу — оно билось медленно и трудно. Скорее на связанного ведро воды. Черт с ней, с постелью!
Дементий застонал. Дарья Семеновна намочила в нашатырном спирте ватку и заткнула ею ноздри связанному. Тот закрутил головой, выматерился и открыл глаза.
— Ну, Дима, Жора, Леня или как там тебя еще, догулялся! Мой магазин надумал ограбить, а меня — пригладырить. Да так, чтобы и не сопела!
Он, было, рванулся, но она показала ему увесистую колотушку.
— Лежи! А то еще раз пригладырю!
Разбудила сына. Мальчишка только разоспался, долго не мог взять в толк, чего ждет от него мать.
— Дементий хотел ограбить мой магазин. С тем, бородатым. А меня пригладырить. Да я упредила субчиков. Покарауль, — она передала сыну колотушку. — В случае чего — промеж глаз. И не жалей! Они с Юлианом Ивановичем не одного человека ухлопали.
Заперла все окна, двери, наказала сыну никому ни под каким видом не открывать, а сама побежала к участковому.
...Увы, того дома не было.
Дарья Семеновна поспешила на шахту, в диспетчерскую: «Позвоню Ивану Ивановичу!»
Бессмысленное сопротивление, имевшее смысл
Дарья Семеновна Дронина, можно сказать, совершила подвиг: задержала вооруженного преступника. Но пословица гласит: нет худа без добра, а добра — без худа. Не спори она горячку, а умненько и осторожненько предупреди хотя бы участкового инспектора Кушнарука, все могло бы быть иначе: взяли бы всю троицу «на горячем» — на месте преступления.
Впрочем, за троицей числилось немало преступлений, раскрытых уже, и тех, которые предстояло еще раскрыть: мебельный магазин, стретинский универмаг, благодатненский промтоварный, смерть Голубевой, трагедия Генераловой, ставшей полным инвалидом в расцвете лет.
Но спасибо Дродиной и за одного Дорошенко. Когда она рассказала, как возмутилась, услышав, что ее хотят «пригладырить» (а это слово означает «приголубить» — в самом лирическом смысле), Иван Иванович и Строкун не могли удержаться от улыбки. Но растолковывать Дарье Семеновне смысл всего разговора дружков не стали. Главное она поняла и прореагировала правильно: Дементий с Юлианом Ивановичем собрались ограбить ее магазин.
Дорошенко находился в изоляторе временного содержания, ИВС, как его называют сокращенно. У работников розыска было трое суток, в течение которых они обязаны были доказать вину задержанного, взять санкцию прокурора на арест и тогда перепроводить арестованного в СИЗО — следственный изолятор, совершенно иное ведомство — исправительно-трудовые учреждения. Впрочем, если за трое суток вина задержанного не доказана, наступает самая тяжелая минута для работника милиции — приносить ему свои извинения и писать начальству рапорт, мол, оплошал: пенек за зверя принял. Ну, а начальство, само собою, премию по этому поводу не выпишет.
Иван Иванович помнил того общительного, удалого парня, который «очаровал» солдата Орача, возвращавшегося домой после семи лет службы в армии. Встречались они с Дорошенко и на суде, где Иван Иванович выступил свидетелем.
Как постарел Жора-Артист, который провел почти все это время в местах заключения! (Вышел оттуда три года тому).
Такое же чувство невольной жалости охватило и Строкуна, когда конвойный ввел в комнату следователя седого, ссутулившегося дедугана. Дорошенко печально, вымученно улыбнулся, увидев своих старых знакомых.
— Вот и свиделись, — сказал он, привычно садясь на стул.
— Ишь, как жизнь тебя, Егор Анатольевич, подтоптала! — воскликнул Строкун. — А где шевелюра — женская погибель?
Дорошенко махнул безнадежно рукой:
— Гражданин полковник, смеяться будете: махнул — на лысину. Мода теперь такая! На лысых и седых. А в придачу прихватил пару болячек: печенка, поджелудочная...
— Даже глаза выцвели, — подтвердил Иван Иванович. — Не надоело на казенных-то харчах?
— Досиживал последний срок — врач предупредил: поджелудочную надо вырезать и печенке дать отдых. Сказал себе: «Жора, не хочешь откинуть копыта — уймись!» Но разве дружки позволят?
— Эти, что ли? — Иван Иванович показал фотопортреты Папы Юли и Кузьмакова.
Дорошенко увозили из дома Дарьи Семеновны со всеми осторожностями: на шахтной машине «скорой помощи». Дело для поселка обычное. В доме Дрониной оставили засаду. «Приехали к женщине два брата ее покойного мужа». Еще двое дожидались в скрытой засаде. Папа Юля обещал «пригнать колеса». Но надежды, что он явится после происшествия с Дорошенко, было немного: Иван Иванович не сомневался, что Жора-Артист должен был где-то встретить Папу Юлю, предупредить, что все тихо. Когда? Где? Словом, ждать у моря погоды не приходилось, нужно было налаживать активный поиск.
Дорошенко прекрасно понимал, что такое фотопортрет по описанию свидетелей — это значит: розыск на верном пути в своих поисках. Остальное — дело времени. Разойдется фотопортрет в тысячах экземпляров по стране, вывесят в людном месте плакаты с твоим изображением, сориентируют всю милицию, общественных инспекторов и других активистов. И, считай, Вася, амба — кто-то где-то увидит, обратит внимание...
Поэтому, увидев фотопортрет бородатого, смурного мужика, Дорошенко невольно поежился, будто вышел в рубашке на осенний мокрый холод. Желания хорохориться, подразнить «глупых» работников розыска у него явно поубавилось.
— Ну что, Егор Анатольевич, поможешь? — спросил Строкун, кивнув на фотопортреты, которые держал Иван Иванович.
Дорошенко долго думал, вздыхал. Морщился от боли, все старался сесть на стуле чуть откинувшись, дать простор вздувшейся после вчерашней пьянки печени.
— Гражданин полковник, Жора-Артист — вор в законе. Его знает весь блатной мир от Донбасса до Магадана. Я уважаемый человек! А сдам вам кореша — кем стану? Сексотом! Поверьте, гражданин полковник, хочу завязать, но закладывать никого не стану. Не могу! Вам не понять! У меня — своя гордость. Воровская. Ею и живу. А сдам кореша — повешусь от обиды. О себе — повинюсь вчистую. Сколько Жоре-Артисту осталось жить с дырявой-то печенкой? Про меня можно романы писать, да никто не знает доподлинно моей жизни. Пусть хоть в протоколах останется. Но с кем был — квакать не стану. Один! Вы мне доводы, а я — свое! Вы мне свидетеля, а я буду ерепениться, мол, один на льдине. Хотите, чтоб состоялся разговор, тогда только обо мне. Я теперь ваш — вам от меня, мне от вас деться некуда.
— Наш — это точно, — согласился Строкун. — Врача мы тебе вызовем. Сегодня же. — Он обратился к Ивану Ивановичу: — Товарищ майор, побеспокойтесь. Видите, Егора Анатольевича крутит, будто роженицу на сносях. — Он извлек из кармана блокнот, что-то написал. Вырвал листок и передал Ивану Ивановичу. Иван Иванович взял записку и направился в кабинет к начальнику ИВС.
Он вспомнил слова Дорошенко, который отказался помочь розыску выйти на Папу Юлю и Кузьмакова: «У меня своя гордость, воровская».
По убеждению Ивана Ивановича, преступником становится, как правило, далеко не случайный человек. Ну, бывает: родители недоглядели, школа отмахнулась, и парнишка связался, как принято говорить, с дурной компанией. А тут еще ложная романтика «сильной личности», честолюбивая надежда возвыситься над сверстниками. Но вот приходит протрезвление. Вначале страх: «Поймали!» Потом парнишка преодолевает длинную полосу превратностей — следствие. И каждая встреча со следователем, с потерпевшими (ограбленными им, обиженными), с родителями, которых на десять лет состарило отчаяние и угрызение совести (если она, конечно, есть), превращает жизнь в тягчайшее наказание. Виновный умирает от позора, проклинает себя за молодечество, которое привело его на скамью подсудимых.
Затем — суд. В зале сверстники, соседи, учителя, плачущая мать, хмурый отец... Перевоспитание начинается с этого момента (если оно все-таки начинается). А заключение — лишь завершающий этап. Но неспроста на воровском жаргоне тюрьма называется «университетом».
...Университет жизни. Только какой? Кто там преподает? Какие дисциплины читает? Какую методику применяет?
В таком «университете» есть северный полюс и южный. Оба к себе тянут, привораживают, заставляют, иначе говоря — воздействуют!
В «зоне» идет постоянная, ежедневная, ежеминутная схватка за человеческие души. Всему черному, мерзкому, преступному, что порою превращает человека в скотину, противостоит гуманное, доброе, вечное...
Но всегда ли мы выигрываем схватку? Статистика в определении этого показателя порою чисто формальная. К примеру, лечили человека от алкоголизма. Раз он побывал в лечебно-трудовом профилактории, второй. А третий... Год его нет, два. Ни слуху, ни духу. И в журнале учета ЛТП пишут: «Не вернулся». Подразумевается, что вылечился.
Если взять среднестатистическую тысячу тех, кто на данный день находится в местах лишения свободы, и проанализировать: какая у них по счету судимость? Все, кто со второй и больше, — это наше с вами поражение в борьбе за человеческую душу.
Есть истина, которую не очень-то хочется признавать (но она существует и без нашего признания) — в «зоне» модной считается совершенно чуждая нам мораль... «Не укради!» — требует библия. — «Не убей!», «Не обмани!» Но для вора украсть — значит совершить своеобразный подвиг. А если при этом украл лихо, много, ловко, обманул всех и скрылся так, что милиции и зацепиться не за что, значит, ты поднялся на высшую ступеньку мастерства, и в воровской иерархии стал привилегированным. О тебе легенды складывают, на твоем примере других учат. И не в форме обязательных ответов на нудные вопросы неприятного, порою ненавистного дяди (или тети), а в форме озорного, веселого рассказа о полуфантастических подвигах ловкого, сильного, удачливого человека. Он смел, он прекрасен, ему хочется подражать.
Наверное, самое трудное, но самое важное — привить осужденному наше, советское, общечеловеческое понимание, что такое хорошо и что такое плохо. А как это сделать без назидательности, чтобы шло в душу и оставалось там? То есть сделать то, чего не смогли сделать за двадцать, за тридцать лет его жизни папа с мамой, школа, училище (техникум или институт), его собственная семья: жена, дети, завод, шахта — вся система воспитания с ее огромным арсеналом средств воздействия, литература, искусство. Пословица гласит: если ложкой не наелся, то досыта не налижешься...
С кем в «зоне» осужденный общается больше всего? С такими же, как сам. С ними работает, ест, спит, курит, ходит в туалет, делится мечтами, тревогами. Воспитатель может уделить подопечному в день всего несколько минут. Правда, на стороне воспитателя (начальника отряда) — система. Система заключения, система перевоспитания, наконец, социальная и государственная система. Но осужденный в силу своего характера и условий жизни воспринимает эту систему как нечто враждебное, то, что принуждает, лишает свободы поступков, ограничивает во всем.
Иван Иванович убежден: преступник (убил, украл, обжулил, изнасиловал) — человек психически ненормальный. И его надо лечить. Надо лечить его душу, его уродливое представление о добре и зле. Как лечить? Чем лечить? Содержанием в колонии? Таблетками? Или нужна операция на уровне генной инженерии?
Что главное: среда, гены, воспитание? Все главное. Главное — че-ло-век! Кто он? Каков он?
Дорошенко — вор, преступник до мозга костей, и этой своей сущностью он гордится. Жора-Артист — из другого, чуждого Ивану Ивановичу мира. Но со своими болями, муками, со своими претензиями, чтобы другие уважали или хотя бы считались с его житейскими принципами...
Парадокс!
Дорошенко сдавал на глазах. Пока Иван Иванович ходил звонить, Жора-Артист с лица изменился, позеленел. На лбу — испарина.
Вызвали из санчасти врача, и тот провозился с больным не менее часа.
Но и после этого Дорошенко сидеть на стуле не мог: мешала вздувшаяся печенка. Довелось нарушить этикет таких процедур и согласиться на то, чтобы допрашиваемый лежал на кушетке. Да еще под спину заботливо подложили подушку.
— Продолжим нашу беседу, — предложил Строкун. — Настоящей фамилии Папы Юли не знаешь?
— Нет. Сидел как Седлецкий. А какой у него сейчас дубликат[11] — понятия не имею.
— И где Папа Юля обитает — тоже не в курсе?
— Этого сейчас уже никто не знает. У Папы Юли чутье на опасность — волчье. Он всегда уходил вовремя. А сидел лишь однажды, по собственному желанию. Зачем это ему было надо — понятия не имею. Но через два года ушел. Зимой! Без харчей! По глухой тайге, в обход всех постов и застав, восемьсот верст пехом в снегу по пояс.
Такое направление допроса Строкуна явно не устраивало.
— Ну, добре, — сказал он резковато. — До поры до времени оставим Папу Юлю и Кузьмакова в покое. Поговорим о тебе. Вы взяли три магазина. Какова твоя доля?
— Крохи! — отмахнулся Дорошенко. — Суд, конечно, насчитает иск по государственной, а доля у вора, сами знаете... Туда-сюда, папе, подсказчику, барыге... Обмыли, вспрыснули. Долги... И остается — мелочь.
— Ну и эту «мелочь», как ты говоришь, на сберкнижку? Пенсию у государства не заработал. А тут еще печенка с поджелудочной. На черный день, поди, приберег?
— Откуда? — постарался как можно естественнее удивиться Жора-Артист.
— Ну, откуда у вора денежка — дело известное. А вот где передерживаешь? Адресок не дашь?
— Гражданин полковник, вы что, мне не верите?! — Дорошенко, возмущенный таким отношением к себе, даже приподнялся на кушетке.
— Верю, Егор Анатольевич, верю, — Строкун легким движением руки вернул больного на место. — Ты лежи. Раз уж врач прописал тебе горизонтальное положение... Верю и не сомневаюсь, что так просто ты мне главное не отдашь. А не поискать ли нам в Красноармейске домик, который вот этот человек, — Строкун показал фотопортрет Дорошенко, сделанный по рисунку, — приобрел за последние полтора-два года на подставное лицо?
Глаза у Дорошенко округлились, из них исчезло все живое: стали лубяными. На высоком лбу выступила испарина. Он тут же схватился за правый бок и прохрипел:
— Печень... Началось. Вра-ача...
Губы стали синеть, а лоб и уши побелели, будто из них куда-то ушла кровь. На губах появилась пена.
К величайшему удивлению Ивана Ивановича, Строкун вдруг рассмеялся. Дружески похлопал Дорошенко по плечу.
— Егор Анатольевич, спасибо! Потешил. Правда, тридцать лет тому у тебя это получалось убедительнее. Стареем, друг мой, стареем. Но главное я все же понял: домик следует искать именно в Красноармейске. Там, видимо, и нереализованный товар. Но порядочный хозяин не бросает добро без присмотра. Значит... — Строкун поднял указательный палец, фиксируя значительность момента, — предстоит встреча. Пистолет у Папы Юли есть, я не сомневаюсь. А вот по части автомата... Успел разжиться?
То, что произошло после этих слов с Дорошенко, удивило Ивана Ивановича еще больше. Жора-Артист за полминуты стал нормальным человеком. И цвет лица, и выражение глаз... В них промелькнул живой огонек.
Дорошенко покачал головой: мол, не знаю, успел Папа Юля разжиться автоматом или нет.
— Вот вы, гражданин полковник, четверть века ставите на него сети. А что узнали? Кличку — «Папа Юля». Фамилию — Седлецкий. Ну и еще рисунок бородатого. Да у него сто витрин и все не похожие. Он талантливее Райкина. Говорите, Жора падучую изобразил. Жора против Папы Юли — партач! Кастрюля! Сапог рваный. Вы его ведете, сидите на хвосте, и вот у вас на глазах в общественный сортир входит старикан-гипертоник, а через минуту оттуда выскакивает молодой чувак. Совсем иначе одетый! На чем свет костит гипертоника, «который ему помешал». А вы, пропуская человека мимо, еще и посочувствуете. Из Папы Юли шпион почище Штирлица получился бы, да не пофартило в жизни, по воровской линии пошел.
— Штирлиц — не шпион. — Ивану Ивановичу стала обидно за героя популярного телефильма. — Во имя спасения Родины он совершил подвиг.
— У меня, гражданин майор, по вашему ходатайству было время заняться самообразованием. Десять лет изучал литературу о знаменитых людях. Четырнадцать журналов выписывал за свои кровные и все, что было в библиотеке, прочитал. Печенка наставила меня на ум-разум... От той поры я и задумываюсь о своей никчемной жизни: «Жора, — сказал я сам себе, — не встанешь на якорь возле какой-нибудь зазнобы, которая будет варить тебе куриные бульоны и кормить кефиром, сыграешь в ящик». Освободился я и начал искать условия. Дашуню встретил. Вор — он тоже человек и ему хочется, чтобы его любили преданно и вечно. Разные профуры, босявки, зажигалки, годки хороши, пока ты молод... Я Папу Юлю предупредил: «Умру при ней в чистой постели, она и похоронит — опыт у нее по этой части есть». Словом: моя — и держись подальше. Чтобы он нас с Дашуней оставил в покое, я ему сделал Стретинку и Благодатное. А он, рыло, решил взять ее промтовары, мол, все равно тебе при ней век свободы не видать, милиция нащупала. Я и дал себе зарок: «Замочу Папу Юлю». Но не успел. Дашуня, дуреха, меня, как осетра, колотушкой по темечку...
Иван Иванович почему-то поверил в эту исповедь: Дорошенко ни отчего не открещивался (Стретинку помянул и Благодатное), просто он чисто по-человечески жалел себя.
— Если ты, Егор Анатольевич, решил «прикончить», как говоришь, Папу Юлю, то почему не хочешь сейчас отдать иго нам? — спросил Строкун.
— От меня бы уж он не вывернулся. Я бы его непременно списал в расход, а вы при первой встрече девять грамм в лоб ему не закатаете, вам надобно довести его до суда, на таком примере других поучить. И он непременно сорвется. Вы обложите его берлогу, а он — табачным дымом в замочную скважину. Вы его — в наручники, он руку по косточке через них проденет. Оборотень, уж вывернется — меня разыщет, с живого сдерет шкуру и прохоря себе сошьет!
— Боишься? — спросил Строкун.
— Больше, чем приговора к расстрелу. За приговором стоит помилование. А у Папы Юли так: сказано — сделано. Да и вы, гражданин полковник, не забывайте о том, что я вам тут наплел, если хотите свидеться с нашим папочкой.
— Спасибо за доброе слово.
— Чего это вдруг, гражданин полковник, вы стали так печься о моем здоровье? — спросил Дорошенко, не скрывавший скептического настроения.
— Оно нужно народу, Егор Анатольевич, с не меньшим сарказмом ответил Строкун. — С вами жаждут встречи полсотни проходчиков, у которых вы за три с половиной года с Папой Юлей и Пряниковым позаимствовали без малого четыреста восемьдесят тысяч. Хорошо вас помнят в мебельном магазине «Все для новоселов», а сотрудники стретинского универмага к вам особенно неравнодушны... за Голубеву. Эх, Егор Анатольевич, был бы у нас такой обычай: отдавать преступника на суд пострадавшим! Что бы с вами сделала та же Рита Хомутова, пышная красавица из Благодатного, которая к вам — всей своей пылкой, доверчивой душой, а вы — колотушкой по темечку и, простите за выражение, импортную комбинашку, предмет особой гордости, в рот вместо кляпа. Таких оскорблений женщины не прощают. Рита готова собственноручно лишить вас возможности обольщать доверчивых женщин. Не говорю уже об увечье Генераловой. Определением меры вашей вины займется следствие. А для нас лично с майором милиции Орачем вы представляете интерес, как человек, долгие годы работавший рука об руку с Папой Юлей, он же Григорий Филиппович Ходан, изменник Родины, на руках которого кровь замученных им советских граждан, кроме всего прочего.
Вот когда Жору-Артиста охватила неподдельная тревога. Прищурил глаза. Рукам места нет, суетятся они, елозят по животу, ищут, где засела боль, при этом чуть подрагивают. Трут жесткую кушетку, словно притираются к ней. Но вот справился с собою и заговорил бодрячком:
— Мокрух[12] за мною лично не числится, а остальное на вышку[13] не потянет. Закон у нас человеколюбивый, учтут мою больную печень. Лет двенадцать отвалят. А Жоре-Артисту не впервой.
— Жоре-Артисту это, конечно, не в новинку, — согласился Строкун. — А со своей больной печенкой он по этому поводу посоветовался? Да и годы: не тридцать.
Разговор, в общем-то, был закончен, полковник поднялся со стула.
— Ну, так что, Егор Анатольевич, по части обстоятельств, смягчающих вину? Адресок в Красноармейске... Сам понимаешь, без твоей помощи — это всего сутки работы, и то, учитывая, что сегодня рабочий день идет к концу. А завтра с утра все, кто купил за последние два года частный дом с садиком и огородом, будут ознакомлены с фотокарточкой Дорошенко.
— А сегодня ночью Папа Юля как раз и сорвется, — обычным для себя тоном недоверчивости и скепсиса ответил Дорошенко.
— Значит, Папа Юля все-таки там! В Красноармейске! — Строкун откровенно торжествовал трудную победу. — Адресок, Егор Анатольевич!
Понимая, что его все-таки перехитрили, заставили признаться в основном, Дорошенко рассердился сам на себя:
— Нет у меня для вас адресочков... Шмякнула Дашуня по темечку — и память отшибла. А насчет Красноармейска — насухо месите, гражданин полковник.
На том первый разговор с Егором Дорошенко и закончился. Его отправили в санчасть: печенка и в самом деле донимала больного.
— Теперь Жора будет на следствии валять дурачка, он после контузии, провал памяти, — решил Строкун.
— Но главное сделано, — порадовался удаче Иван Иванович. — Все-таки Красноармейск. Молодцом Дарья Семеновна, такую зацепочку дала!
Сначала Дронина лишь обмолвилась, мол, поминал мой Хрыч Красноармейск: дом у него там. Только я на чужое не падкая!
Но Строкун попросил ее подробнее рассказать, при каких обстоятельствах помянул Дементий Харитонович о доме в Красноармейске и какими словами это было сказано.
Оказывается, разговор произошел «в самый лирический момент».
— Он меня уговаривал расписаться, домом соблазнял, дескать, свой — оставишь дочери, а нам на троих и моего, краноармейского, хватит.
— И вы поверили, что у него в Красноармейске есть вполне приличный дом? — попросил уточнить Строкун.
— Любимый, с которым уже все определилось, предлагает: «Распишемся и переедем». При этом беспокоится о твоих родных детях: «Все, что у тебя есть, отдай им, нам хватит моего». Надо быть шизофреничкой, чтобы усомниться. А я — нормальная.
— Разговор о доме в Красноармейске Дементий Харитонович заводил только однажды? — допытывался Строкун.
— Да. Подраскис мужик от бабьей ласки...
— Тогда и мы с Иваном Ивановичем ему поверим, — решил Строкун.
Ивана Ивановича удивляло отношение Дарьи Семеновны к Дорошенко. Она о нем уже все знала, но жила в ее сердце какая-то доброта. Страх — ограбят, убьют — прошел.
Вся история, как она «нашарахала» дружков, как управилась «с Хрычом», теперь в ее рассказе выглядела безобидным сюжетом для мультфильма из серии пародий на детектив, где всего «через край»:
«Мой Хрыч»... «Дементий Харитоныч»... «Мужик»... И ни одного осуждающего определения, ни одного эпитета, который говорил бы о том, что она вычеркнула этого человека из сердца. Наоборот, спрашивала, как его печенка, когда будут «резать поджелудочную», даже вызвалась, «если надо», ночку-другую подежурить возле него после операции.
Ей бы возмутиться тем, что ее обманули, опозорили в глазах соседей, в глазах детей и родственников! А она лишь посмеивалась над собой, мол, «пригладырила» со страху мужика, сотворила из глупой башки отбивную, небось, после этого вмиг поумнел. Годочков бы на двадцать пораньше заняться «перевоспитанием» да колотушечку поувесистей, но без зубчиков: не дай бог, изуродуешь голубя сизокрылого.
Странное это существо — любящая женщина! Искать какую-то логику (логику в мужском понимании) в ее поступках бесполезно... Дарью Семеновну можно осуждать за отсутствие принципиальности, восхищаться (такая преданность!), но в любом случае ее надо воспринимать «в чистом виде», какова уж есть. Женщина!
Что к этому можно еще добавить?
Если бы женщины перестали быть сами собою, кем бы стали мужчины?
Красноармейск — один из самых зеленых городов промышленного Донбасса. Город-сад. Таков впечатление создается еще и потому, что он состоит из шахтерских поселков, где царствует одноэтажная застройка. А возле каждого домика — садик, огород.
В Большой Советской Энциклопедии сказано: «Центр угольной промышленности, строительной индустрии. Крупный железнодорожный узел». К этому надо еще добавить, что через город проходит трасса Донецк-Днепропетровск, то есть в Красноармейск легко приехать и из него легко выбраться.
На картах гитлеровских генералов Красноармейск был обведен жирным черным кружком: отсюда открывались дороги к Славянску, Артемовску, а оттуда — на Ростов, к Дону, к Кавказу. В сорок первом году на подступах к Красноармейску стояли насмерть бойцы и командиры 383-й Шахтерской дивизии полковника Провалова, сдерживая натиск немецких танков и итальянской королевской конницы. В 1943 году здесь громила оккупантов знаменитая ныне Кантемировская дивизия, отсекая гитлеровцам пути отступления на Запорожье и Днепропетровск. На перекрестках здешних дорог часто встречаются белые обелиски — немые стражи нашего спокойствия. На площадях и окраинах горняцких поселков стоят застывшие в железобетоне и граните солдаты с автоматами.... И вот в таком сложном по географии, противоречивом по своей истории и уникальном в социологическом плане городе надо было отыскать дом, где мог иногда появляться сам или со своими друзьями человек, наверняка не прописанный там и неизвестно каким именем называвший себя. Правда, есть его фотокарточка. Есть и ориентировка: дом солидный. (По крайней мере, он должен был понравиться Дарье Семеновне, женщине, можно сказать, избалованной хорошими квартирными условиями: у нее-то дом — сказка! Игрушка!) Дом приобретен новым владельцем где-то на протяжении последних двух-трех лет — время, когда Дорошенко, отбыв срок, вышел на свободу. И еще — дом этот куплен на какое-то подставное лицо.
Кто может быть подставным лицом? Скорее всего, пожилая женщина. Одинокая, которой негде было приткнутся. Пенсия у нее если и есть, то невелика. Не исключено, что она в прошлом была связана с преступным миром и потому сознательно пошла на подлог, зная, с кем имеет дело. Возможен и другой вариант: привезли старушку из глухого села, поселили в шахтерском поселке, где она никого и ее никто не знает. Само собою, знакомиться ей с соседями запрещено: старухи — болтушки, не дай бог проговорится о «племяннике» или «сынке».
Впрочем, подставным лицом с такими же данными мог быть и старичок. Даже какой-нибудь бывший горняк, одинокий человек. Вместо того чтобы коротать остатки дней в доме престарелых, оказался на готовых харчах среди веселых, добрых людей.
Нельзя скидывать со счетов и молодую пару, у которой туго с жильем. Ей предложили как временный выход: «Поживите, пусть пока числится за вами». И супруги, ничего не подозревая, согласились: как же, нашлись добрые люди!
Проверяли всех, кто имел хоть какое-то отношение к купле-продаже дома или флигеля за последние три года. Никто из купивших-продавших, ни их соседи никогда Жору-Артиста и его дружков не видели и даже не подозревали о существовании таковых.
В горотделе собрали совещание «накоротке», — как говорил Строкун, — это значит, аппарат горотдела вместе с участковыми.
— Неужели мы, все вместе взятые, глупее одного вора-рецидивиста? — выступал Строкун на правах старшего. — Давайте пошевелим мозгами. Допустим, каждый из вас — Жора-Артист. Человеку за пятьдесят. Тяжело болен — цирроз печени, надо удалять поджелудочную. И задался человек целью: обеспечить свою немощную старость. Выбрал шахтерский городок, по донбасским меркам небольшой — всего на сто тысяч населения. Но пути подхода и отхода превосходные: железнодорожный узел — значит, масса всяких поездов, шоссе — междугородное сообщение круглые сутки. Как бы вы поступили на месте Дорошенко?
Поначалу собравшиеся помалкивали, в надежде, что за них все необходимое скажет начальство. Но приезжее начальство спрашивало не с тех, кто сидел за столом президиума, а с остальных, молчавших в зале.
Зашептались. И вот поднимается один участковый:
— Разрешите, товарищ полковник! Участковый инспектор лейтенант Кряж. Я бы на месте Жоры-Артиста не стал покупать дом. А, к примеру, доживает свой век старушенция, пенсии ей не хватает. И мы договариваемся: получи деньги, но напиши дарственную или завещание, чтобы все чин-чинарем. Бабуле оставляю комнатку. Она довольна, и я имею то, что хочу. Но все тихо-мирно... Есть у меня одна такая на примете.
Вот что значит коллективный разум! Бабули преклонного возраста, одинокие, имеющие приличные усадьбы в Красноармейске были взяты на учет лет пять тому. Прокатилась волна тяжких преступлений: старушек истязали, требуя, чтобы они отдали накопленное на похороны. Ивану Ивановичу довелось по долгу службы заниматься расследованием этих случаев. Он тогда обратил внимание ни такую деталь: все пострадавшие жили не в ладах со своими детьми. Времени свободного им не занимать, а мнимых (да и не мнимых) обид накопилось предостаточно. И вот сидит такая бабуля со своими сверстницами на лавочке и целый день перемывает косточки своей невестке, которая «испортила» ей сына — от родной матери отбила, да и сын — бессовестный, забыл, как родная мать последний кусок хлеба отдавала, на работе загибались, лишь бы купить ненаглядному магнитофон или радиолу.
«Они еще поклонятся мне, — многообещающе грозит бабуля. — Ничего им не отпишу. Уж лучше — на церковь или соседям. Попросишь, те и в аптеку за лекарством сходят, и хлебца из магазина принесут. Будет на что меня похоронить, да и так кое-что останется...»
От товарки — к соседке, от соседки — по всему поселку пошел гулять слух:
«Есть у Матвеевны деньжонки. А может, за долгие-то годы и золотишко насобирала».
Но откуда быть кладам у старой женщины! Все ее богатство — дом, которому давно нужен капитальный ремонт, да пенсия. Ну, сын или зять снабдят углем, помогут огород вскопать, картошку посадить и убрать — вот и все доходы. Пятерку в месяц откладывала Матвеевна на похороны. Да и то не всегда... Словом, спрятано у нее под матрасом 97 рублей.
А ночью являются два молодца.
«Отдай, бабка, гроши! Они тебе ни к чему. А похоронить — похоронят, не тужи!»
Денег у Матвеевны нет, и начинают «добрые молодцы» выжимать их из старухи.
Три года тому назад двоих любителей «бабулиных накоплений» взяли. Грабежи прекратились. Но с тех пор, уже по традиции, в Красноармейске участковые инспекторы уделяют одиноким пожилым женщинам внимание.
— Так кто у вас там, лейтенант, на примете?
— Скороходова Прасковья Мефодьевна, — отрапортовал волейбольного роста, чем-то смахивающий на дядю Степу из детской сказки Михалкова участковый инспектор Кряж. — Пенсия у нее — давнишняя, потому небольшая. Жила лет десять наша Мефодьевна соседской добротою. И сама была общительная старуха: кому ребенка понянчит, пока в детсаде карантин, кому дом постережет, пока хозяева в отпуске. И ее не забывали. А года полтора тому нашу Мефодьевну словно подменили, ну такая Баба-Яга стала! Злющая! Людей, словно кладбищенское привидение, избегает. Со старухами и такое случается. А с Мефодьевной произошло необычное: она вдруг разбогатела. Затеяла капитальный ремонт. И размахнулась тысяч на пять. Всю столярку поменяла, водяное отопление провела, полы перестелила, и забор обновила: поставила глухой, высокий, как в СИЗО, только без колючей проволоки.
— Вы у нее бывали? — поинтересовался Строкун.
— Набился однажды, — добродушно улыбнулся лейтенант. — Только теперь это сделать не так-то просто, к персидскому султану в гарем попасть, поди, легче, чем к Мефодьевне. Оглохла вконец, а запирается, словно в осажденной крепости. Надо полчаса стучать в дверь палкой.
Над добродушным рассказом участкового негромко подтрунивали сидевшие в зале: не бабуля, а клад. Может, ей американский миллионер, бывший любовник, состояние оставил? И не замужем? (Намекали, что лейтенант Кряж еще холостой). А он спокойно поясняет:
— Кладом интересовался, наследством тоже. Мефодьевна мне разъяснила: «Племянник у меня — клад. Отписала ему дом, вот и старается. Шахтер. В начальниках ходит».
«Все-таки «племянник»!» — с невольной радостью первооткрывателя подумал Иван Иванович. Для него лично это слово сразу все поставило на свое место.
— А «племянника» видели? — поинтересовался он.
— Никак нет, — признался лейтенант. — Приезжает редко. Любит повозиться в саду. Не было причины, товарищ майор.
— Выходит, что причина была, — возразил Строкун. — Только мы с вами, лейтенант, ее вовремя не почувствовали. Нарисовать план местности вокруг дома Скороходовой сможете?
— А как же! Мой участок, — с невольной обидой ответил долговязый лейтенант. — И план дома... Все честь честью.
На этом совещание «накоротке» закончилось. Строкун отпустил всех «покурить», но предупредил, что отлучаться нельзя.
Участковый рисовал схему и рассказывал:
— Дом старый, но обложен силикатным кирпичом: семь на девять. Три комнаты и кухня. Вход через коридорчик. Из кухни две двери: налево и прямо. Дальше еще одна комната, но я в ней не был. Двор и сад огорожены высоким забором из шахтерского горбыля. Ворота тюремные. Против них, за домом — гараж. Рядом — колонка. Вода, стало быть. Стена дома от дороги — глухая. На окнах — ставни.
Ивана Ивановича, в общем-то, опытного розыскника, всегда удивляли въедливость и дотошность, с которой Строкун знакомился с обстановкой.
Сколько ступенек на крыльце? Открываются ли на ночь форточки? Какие ставни? Всегда ли закупорено окно в кухне? Если ворота приоткрыты, видно ли с улицы колонку? По какой причине можно зайти во двор постороннему? Оказывается, нет такой причины, которая побудила бы сверхосторожную глухую бабулю не только кого-то впустить во двор, но и самой выйти из дому.
— Убеждена, что ее ограбят, убьют, так что к ней — никто, и она — ни к кому! — подытожил участковый.
— И все-таки причину, которая вывела бы Скороходову из дома, надо найти. Или придумать. Штурмом дом не возьмешь: двое вооруженных, которые будут отстреливаться. Не исключено, что есть автомат.
Стали думать и гадать.
— Закрыть воду! Вызовет слесаря...
— Когда? А если у нее запас на неделю?
— Проверить домовую книгу!
— Для этого сначала надо войти в дом и растолковать глухой, что ты хочешь...
— Почтальона с телеграммой.
— От кого? Совершенно одинокий человек. Папа Юля не дурак, почтальона встретит пулей.
Помня предупреждение, которое сделал Дорошенко: «Оборотень. Обязательно уйдет», и, зная, что Ходану терять нечего, Иван Иванович сказал Строкуну:
— Евгений Павлович, обычными мерами не обойтись. Неплохо бы пригласить пожарников с пеногасителями. В детстве мы выливали из норок мышей и сусликов.
Строкун улыбнулся: «Выливали сусликов...» А Кузьмакову давно дали кличку Суслик.
— Людей терять не имеем права, — согласился он. — И не будем! И без того достаточно жертв на совести Папы Юли. Но в любом случае нужно вывести хозяйку из дома и воспользоваться открытой дверью.
Вновь перебирали возможные варианты. И вот, просматривая схему усадьбы Скороходовой, Строкун обратил внимание на расположение построек в соседнем дворе.
— Что за сарайчик по ту сторону забора от скороходовского гаража?
— Сарай как сарай, — ответил участковый. — Когда-то в нем держали нутрий. А теперь — два десятка кур.
— Куры! — обрадовался Строкун. — Историки утверждают, что гуси спасли Рим. А мы используем кур. Что вы, лейтенант, можете сказать о хозяевах?
Участковый растерялся, поскреб пятерней затылок:
— Илья Прохоренко — проходчик. Мужик солидный, из малопьющих. Жена его Елена Кирилловна — домохозяйка, — не очень уверенно сказал Кряж, будто в чем-то сомневался. — Трое мальчишек, — продолжал он. — Сорванцы! Известные всем поселковым собакам, кошкам и курам.
— Это как раз то, что нужно! — обрадовался Строкун. — Ну а как Елена Кирилловна? Что-то вы, лейтенант, замялись, поминая ее имя. Можно с ней поговорить откровенно?
Участковый призадумался.
— Смотря на какую тему, товарищ полковник. Баба она крикливая, по этой части крупный специалист. Но, в общем, не зловредная: сегодня на тебя нашумит, а завтра первой скажет «здравствуйте».
— А в каких отношениях со Скороходовой?
— В былые времена у Мефодьевны весь поселок ходил во внуках, внучках и сыночках-доченьках. А теперь — черт ей брат, сатана — сват. Словом, не знаю.
— Крикливые да незлопамятные — они справедливые. Поехали на переговоры к Елене Кирилловне, — решил Строкун. — И вот еще что: нужна машина. Грузовая. Из здешних, которую знает весь район. Она отвлечет на себя внимание обитателей дома, а группа захвата в это время одолеет забор.
— Найдем! — заверил участковый. — В ОРСе.
— Чтобы «сломалась» как раз напротив дома Скороходовой.
— Сломается, — заверил Кряж. — Чего проще! А в какое время?
Время... В какое время произвести захват? Практика свидетельствует: удобнее всего на рассвете, когда мир только просыпается. Летнее солнце еще не оторвалось от горизонта, пламенеет огромной лепешкой, — такие выпекают «на пробу» мартеновцы. Но пернатый мир уже играет утреннюю побудку. В это время даже самые бдительные покоряются сну, утренней неге.
Но имея дело с Папой Юлей, надо было все крутить «не по правилам», то есть рассчитывать только на неожиданность.
— Брать будем перед вечером, — решил Строкун, — когда нас не ждут.
День выдался довольно необычный для сентября — жаркий. Весна была затяжная. С холодными дождями, обившими цвет в садах. Настоящее лето началось лишь во второй половине июня. И с тех пор солнце старалось вовсю, надо же было природе нагонять среднегодовую температуру. «Отсутствие ритмичности в работе ведет к штурмовщине», — сказал бы опытный директор предприятия, страдающего от смежников, которые поставляют продукцию лишь во второй половине обусловленного срока.
Где-то в седьмом часу вечера, когда солнце потеряло жесткость, стало ласковым и добрым, на дороге появилась бортовая машина, груженная «тарой» — пустые бутылки в ящиках. Груз легкий, экспедитор постарался и выложил из тех ящиков настоящий Казбек. Ну а чтобы товар в пути не растерялся, приторочил его покрепче веревками. Но надо же случиться такому! Как раз напротив дома с высоким плотным забором машина-развалюха зачихала и остановилась. Радиатор — словно праздничный самовар. Приготовилась хозяйка встречать гостей, хотелось угостить их чайком, а они все не идут и не идут.
Выскочил шофер, попытался снять крышку радиатора, да, видать, сдуру-то обжегся. Выругался на всю улицу и полез в кабину. Вытаскивает старую, промасленную фуфайку, накинул на радиатор и прихватил ею крышку.
Экспедитор — человек уже в годах. На плечах — серенький дешевый пиджачок (в рубчик). Вылез из кабины, огляделся: где тут можно приткнуться, присесть? Тяжелым движением замученного человека стянул с головы, блеснув загорелой лысиной, капроновую шляпу (такие уже давно списали на всех базах как неходовой товар, но именно этот паркий вид головного убора чем-то привлекал сельских кооператоров и поселковых снабженцев). Экспедитор в доходчивой форме разъяснил шоферу-неудачнику его место в экономической структуре страны:
— Тебе не баранку — хвосты быкам крутить! Детскую коляску и то нельзя доверить!
Шофер в долгу не остался, охотно поделился с лысым экспедитором своим мнением о проблеме запасных частей к машинам, которые уже четверть века сняты с производства.
— Только идиот может возиться с таким драндулетом. Ему в обед сто лет! Уволюсь! На шахте обещали самосвал. Почти новенький: после «капиталки»!
Словом, обменялись мнениями.
Рабочий, сидевший вопреки всем правилам техники безопасности на ящиках (Поселок — тут свои нравы, обычаи и правила дорожного движения), начал подначивать шофера, суетившегося возле мотора:
— Коля! А заварочку припас? Угости чайком!
Коле и без того тошно. Он пригрозил молодому, озорному рабочему:
— Вот угощу... заводной ручкой! А ну слезай с ящиков! Я из-за тебя прав лишаться не намерен! Дотопаешь до базы, пока я тут вожусь.
День уходил в прошлое, откуда ему уже не было возврата. По пыльной обочине дороги величественно прошлепали две коровы, сыто мотавшие головами. За ними брела тетка в старенькой фуфайке, державшая в одной руке клюку Бабы-Яги, а в другой — складной брезентовый стульчик.
Это были, по всему видать, последние буренки в рабочем поселке, где мода на «свою скотину» уже закончилась. Да и зачем держать? Морока! Хлопоты! Правда, молоко от хозяйской коровы — в цене, спрос на него опережает предложение.
Подошла тетка в фуфайке к высоким тесовым воротам, постучала своим батогом, смахивающим на клюку Бабы-Яги, в калитку и громко закричала в расчете на то, чтобы ее услыхала глухая хозяйка:
— Мефодьевна, а Мефодьевна, молоко седни брать будешь? Ежели нет — отдам завмагше, у ейной дочери перегорело в грудях молоко, выпаивают младенца коровьим.
И, словно бы ожидала этого зова, на крыльцо, не мешкая, вышла согбенная годами седая старуха. Проворчала недовольно:
— Нонче не надо никакого молока: съехали мои постояльцы. — И массивная, тяжелая дверь в скороходовский дом захлопнулась.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Иван Иванович переглянулся со Строкуном: «Съехали постояльцы!»
— Что же теперь? — озадаченно спросил Иван Иванович. — Предупреждал же Дорошенко: у Папы Юли на опасность — волчье чутье.
Строкун досадовал:
— Сволота! Может, где-то в пути выплывет, кажется, все ходы-выходы перекрыты. Но в дом войти все же придется, так что операцию продолжаем по плану.
По плану, значит, по плану...
В соседнем дворе заквохтали потревоженные куры. Мать велела своим сорванцам загнать птицу в сарай, а те готовы изо всего сделать забаву. Наперегонки!
Чему удивляться? Все мы в десять-двенадцать лет были непоседами, неугомонными озорниками...
Две курицы и петух взлетели на забор. А оттуда — в соседский двор. Мальчишки — поселковая босота — лихо вслед за беглецами перемахнули через забор.
— На место, клятые кудахталки! Кыш! Кыш!
Куры встревожено оглянулись, поняли, что неприятностей не избежать, от этих хулиганистых голопятых пацанов хорошего не жди, и, спасая свою жизнь, бросились наутек. Кто — куда! Квохчут, крыльями отчаянно хлопают. И прямиком через небольшую клумбочку последних осенних георгин и скромных невест осени — астр. Мальчишки — за ними. Орут! Весело озорникам. А куры от страха совсем головы потеряли: мечутся, изводятся.
— Вовка! Петуха! Петуха хватай!
Тут распахивается дверь, и на крыльце с веником в руках появляется хозяйка. Кто же останется равнодушным, если у тебя на глазах топчут цветы. Ты вскапывала эту землю, сажала, лелеяла, поливала. А они — басурманы!
— Хулиганье! — закричала старуха. — Чтоб вы сдохли, клятые! Чтоб вам глаза повылазили! Чтоб ваши руки поотсыхали!
И с веником — к ним! Но разве старухе, согнутой колесом, успеть за шустриками? Они было назад к себе через забор, да не так-то легко забраться по нему. Тогда старший бросился к воротам.
— Вовка! — крикнул он брату.
Калитка в воротах закрыта на специальный засов, двигает мальчонка засов, а подоспевшая старуха колотит его веником по спине, по голове! И поделом безобразнику. Калитка распахнулась, и один из мальчишек прямиком туда. Второй — за ним. Зацепил несчастную старуху и за собой поволок. На этом игра и закончилась. Бабулю тут ждали «экспедитор» и «рабочий», которого шофер-злюка согнал с машины, с ящиков.
Пока возле ворот шла неразбериха, группа захвата, которую возглавлял Иван Иванович, успела перемахнуть через высокую преграду напротив глухой стены.
Иван Иванович юркнул под плотную ставню и встал в простенке. Свои места заняли и остальные пятеро.
Тем временем Строкун допрашивал старуху.
— Прасковья Мефодьевна, кто у вас сейчас гостит?
— Никого нету, — сердито отозвалась Скороходова. — Да вам-то што до мово дома?
— А где же Юлиан Иванович и его друг?
Старуха пристально поглядела умными светлыми глазами на полковника милиции, вдруг ойкнула, словно ее ударили, грохнулась на землю и, обхватив Строкуна за ноги, громко, визгливо закричала:
— Лю-удоньки-и... Помоги-и-те-е! Убивают живую! Ой-ой-ой!!!
Первое естественное стремление мужчины — поднять пожилую женщину, распростершуюся у твоих ног. Смотреть со стороны на такое унижение седоголовой старухи — просто омерзительно! Уже появились из соседних домов люди, привлеченные отчаянным призывом о помощи. Прасковья Мефодьевна мертвой хваткой вцепилась в своего «обидчика», как будто вот так держаться за полковничьи ноги было основной ее специальностью все прожитые годы.
— Ой! Убивают! Морду-ют! Ряту-уйте, людоньки-и-и...
Иван Иванович, притаившийся возле глухой стены дома, не знал, что происходит на улице, но догадаться было не трудно: старуха подает сигнал тревоги тем, кто в доме. «Похоже, что постояльцы Прасковьи Мефодьевны не съехали, хотя от молока она отказалась».
Пока двери в сени не заперты, надо спешить!
Иван Иванович бросился к крыльцу, увлекая за собою участкового инспектора лейтенанта Кряжа — тот стоял в оконном проеме ближе всех к входу в дом.
Увы, было уже поздпо! Дверь оказалась запертой. Из окна через щель в закрытой ставне негромко, по-игрушечному, «чавкнул» выстрел, и лейтенант схватился за бок.
— Угадал, сволочь! — выругался он, оседая на крыльце.
Прижал левую, свободную от оружия, руку к голубоватой рубашке, с удивлением глянул на кровь, которая липла к пальцам. Иван Иванович подхватил его и потащил под укрытие глухой стены. Он все ждал, что Папа Юля выстрелит: сидевшие в доме через щели в ставнях отлично видели все, что делается во дворе.
Но Папа Юля не стрелял. По заверению Дарьи Семеновны, он хорошо знал майора милиции Орача, своего давнего врага, который вот уже двадцать с лишним лет искал его повсюду. Возможно, Ходан следил за ним. Наблюдал, как тот выходит по утрам из дома и спешит на работу. Бывает, что преступника тянет к своей жертве, которую он в свое время пытался убить, да не смог. А может быть, в своем бывшем соседе Гришка Ходан видел себя, свою несостоявшуюся жизнь? Вставая поутру, слушаешь щебетанье сынишки, а приходя вечером с работы, уставший до чертиков, включаешь телевизор и говоришь любимой женщине: «Да брось ты эту посуду, не убежит. Иди, посиди рядом». А она отвечает анекдотом: «Женщина-оптимист — это та, которая оставляет с вечера немытой посуду в надежде, что с утра ей непременно захочется ее вымыть».
И все-таки она оставляет кухню и идет к тебе, садится рядом на диван, а ты мягко, по-домашнему, положишь ей руку на плечи...
Не выстрелил, позволил майору унести раненого участкового инспектора. Может, Папа Юля просто пожалел пулю на своего бывшего друга? Друг мой — враг мой... Но не мог Папа Юля не знать, что миром им уже не разойтись.
Подошла пожарная спецмашина, вызванная заранее и ожидавшая неподалеку. Сдала задом, толкнула забор, повалила его, вернее — выбила проход против глухой стены.
Раненого лейтенанта унесли.
Иван Иванович, стоя в сторонке, постучал рукояткой пистолета по ставне и крикнул:
— Кузьмаков! Не выписывай себе высшую меру! Дом и двор оцеплены — сдавайся!
Иван Иванович умышленно не вспоминал Гришку Ходана. Тому терять нечего. Если осталась в нем капелька мужества, он постарается одну из пуль приберечь для себя. Но как в таком случае он поступит с Кузьмаковым?
Уведет за собою на тот свет предпоследней пулей?
Нельзя позволить! Нельзя позволить совершиться еще одному преступлению!
После смерти Голубевой Иван Иванович не однажды с горечью думал, что если бы в свое время Дорошенко и Кузьмакова расстреляли (а он, не беря греха на душу, подписал бы такой приговор), то скольких обид и трагедий удалось бы избежать!
На предложение прекратить бессмысленное сопротивление раздалось два выстрела. Это был ответ Папы Юли и Кузьмакова.
Надо было принимать срочные меры. Во что бы то ни стало — взять живыми!
Пожарная машина встала напротив одного из окон и напором воды из пушки-монитора ударила по плотной ставне, сработанной из доски-полудюймовки. Вода, казалось, в бессильной ярости грызла неподатливое дерево. Но Иван Иванович как-то видел: горела нефтебаза и таким монитором буквально разрезали баки прежде, чем залить их специальной пеной-гасителем.
Шли мгновения, секунды. В полутора метрах от Ивана Ивановича острый напор воды пытался разбить ставню. Брызги летели в лицо и больно секли. Пришлось, юркнув под соседнее окно, уйти подальше.
Из-за ставни, видимо, стреляли по машине. Но выстрелов не было слышно — яростно ревела вода. Иван Иванович заметил, как пули оторвали от забора несколько щепок.
Исход схватки, в общем-то, был предрешен. Вода сорвала ставни с петель, а потом раздробила их.
В это время вторая пожарная машина подошла к проему. Кто-то из группы захвата всунул в него широкий гофрированный рукав-шланг, по которому мотор погнал пену.
Из дома продолжали стрелять.
Но монитор бил по закрытым ставням, не позволяя прицелиться.
Вдруг рукав вытолкнули из окна.
— Ротозеи! — услышал Иван Иванович голос Строкуна, который был где-то рядом с машинами — руководил операцией. Иван Иванович, забыв об опасности, подбежал к окну и, подхватив рукав, из которого лезла и быстро пучилась синевато-фиолетовая пена, вновь воткнул его жесткий конец в проем окна. На него хлюпнуло. В нос, в рот попала пена, забила дыхание.
«Ну и дрянь! Ну и гадость!» — выругался он.
Присел, прячась от возможных выстрелов, но продолжал держать рукав: «Если и попадет, то в кисть!»
Монитор бил хлесткой струей в провал окна, не позволяя приблизиться тем, кто был в доме. Пена выщипывала глаза. Рот был забит чем-то горьким и противным. У Ивана Ивановича было такое ощущение, словно пена лезет уже в легкие, в нос, в уши. От этого ощущения тошнило. Началась рвота. Мучительная, неотвратимая. Он выпустил из рук гофрированный рукав, схватился за грудь, за живот. Силы покидали его. Тогда Иван Иванович пополз прочь, к забору, не думая ни о чем.
Впрочем, из дома уже не стреляли. Видимо, Папа Юля и Кузьмаков тоже захлебнулись в пене.
Ивана Ивановича подхватили под руки, оттащили в сторону, стали отмывать.
Сколько минуло времени, пока он пришел в себя! Наконец отдышался, стянул рубашку и попросил, чтобы на него лили воду. Побольше. Ему бы сейчас в быструю реку или в Тихий океан и плыть, плыть против течения, смывая с себя эту синевато-фиолетовую дрянь. Уже, кажется, все, можно бы и прекратить водные процедуры, но поселился на донышке души (которая обитала где-то в районе пяток) испольный страх, что, как только перестанут его обливать, гадостное ощущение тошноты вернется.
Кузьмакова вывели во двор. Он был в наручниках. Иван Иванович невольно вспомнил кличку — «Суслик».
Увидев Ивана Ивановича, Кузьмаков узнал его и зло сказал:
— А Папа Юля амнистию себе объявил! Тю-тю — воркутю! — и попытался злорадно рассмеяться. Только сил у него на это уже не было.
Дом обыскали самым тщательным образом (может, Папа Юля забрался в какой-нибудь тайник?). Увы...
Поняв, что притворяться безумной уже ни к чему, старуха заговорила:
— Нету Юльки. Сказал: «Прогуляюсь», и от того часу его нету.
С какого именно «часу», она вспомнить не могла, — скорее всего, не хотела.
Только теперь Иван Иванович понял, почему, казалось, в безнадежной ситуации Кузьмаков отстреливался: он тянул время, позволяя Папе Юле уйти как можно дальше.
«Оборотень», — назвал Жора-Артист Папу Юлю. Иван Иванович тогда как-то не поверил в это. Нет неуловимых! Бывают ротозеи, которые упускают ловких и хитрых, вот, оказывается, есть и неуловимые... Усадьбу Скороходовой окружили часа четыре тому. Как же Папа Юля сумел уйти?
Иван Иванович был убежден:
— Недавно. Иначе Кузьмакову не было бы смысла отстреливаться, держать нас всех возле себя.
Работники горотдела остались продолжать обыск, а Иван Иванович и Строкун приступили к допросу Скороходовой и Кузьмакова. Надо было хотя бы ориентировочно узнать: когда ушел из дома Папа Юля и куда он мог податься?
По прошлому опыту Иван Иванович знал, что Кузьмаков — орешек жесткий, с ходу от него никаких сведений не получишь.
Загнанный тарантул бьет себя насмерть
Далеко Папа Юля уйти не мог. Поэтому, по распоряжению Строкуна, направили наряды и патрулей по всем общественным местам, где может задержаться человек, не вызывая подозрений: кинотеатры, парки, рестораны, столовые, буфеты, больницы...
План поисков в подобных ситуациях известен, общие меры разрабатываются заранее.
Куда мог податься Папа Юля? В его распоряжении было часа три-четыре... Он мог полевыми стежками-дорожками уйти километров за десять и где-то за городом сесть на попутную машину или на поезд... Не обязательно пассажирский, — товарный тоже подходит. Или рабочий, из тех, которые останавливаются, как говорится, возле каждого столба.
Но, помня разговор с Дорошенко, Иван Иванович почему-то был убежден, что Папа Юля рисковать не станет, а переждет тревогу в самом Красноармейске.
Наладить ночное патрулирование!
Перекрыть вокзалы!
Через дворников, дружинников и общественность постараться выяснить, у кого сегодня ночуют гости.
Но как всю эту армию помощников снабдить портретом Папы Юли?
— Думаю, что внешность он уже изменил, — высказал предположение Иван Иванович. — Тут, скорее всего, потребуются общие признаки: возраст, широкие, слегка опущенные плечи. Ходит вразвалочку, глаза — злые.
Иван Иванович возглавил одну из групп, которая прочесывала ближайшие к городу посадки. С ним было четверо, в том числе проводник с розыскной собакой. Обошли километров двадцать густых зарослей. Устали, исцарапались, и без результата вернулись к утру в город.
Строкун, возглавлявший штаб поиска, рассказал Ивану Ивановичу о последних новостях.
— Участкового прооперировали. Врачи говорят: состояние удовлетворительное, но по их словам «удовлетворительное» — значит, еще дышит. Был я в больнице. Позволили взглянуть лишь через стеклянную дверь.
— Какие показания дает Кузьмаков?
Строкун безнадежно махнул рукой:
— Брызжет желчью... Откуда у него такая ненависть ко всему живому? Как загнанный тарантул: готов сам себя ужалить. Я предупредил ребят из ИВС: пусть присматривают, не учудил бы чего-нибудь. И все равно дали маху. Обыскали самым тщательнейшим образом — я сам присутствовал, а лезвие безопасной бритвы проморгали. Вскрыл себе вены, потолки, и стены камеры кровью окропил. Сам понимаешь: врач, перевязки. А он бинт зубами срывает...
У Строкуна вид неважнецкий: глаза — красные от бессонницы, как у ангорского кролика. Подглазья — словно полковник милиции провел смену в угольном забое с отбойным молотком в руках, не успел отмыться и вышел на белый свет к людям с черно-синими разводами. Голос — вконец охрип. А в чугунной пепельнице, изображающей смеющегося Мефистофеля, — гора окурков. Строкун курил много и с удовольствием. А когда время позволяло, мастерил из обрывка газеты «тюричок» — ходил ли, сидел ли, «тюричок» держал в руках и стряхивал в него пепел.
В минувшую ночь было не до «тюричка». Впрочем, может, гору окурков заготовлял не один он.
— Знаешь, Ваня, — доверительно обратился Строкун к своему другу, — у меня создалось впечатление, что Кузьмаков о судьбе Дорошенко не знал. Я ему намекнул, что адресок «хаты» в Красноармейске мне дал Жора-Артист, решил, мол, повиниться, так как у них с Папой Юлей нелады из-за Дашуниного магазина. В глазах Кузьмакова промелькнуло недоверие. И он понес: «Папа Юля не дурак, чтобы грабить магазин Жориной зазнобы! Да и Жора сдохнет, но кента не заложит, а за Папу Юлю он петлю себе оденет». Я пообещал ему завтра устроить свидание с Жорой-Артистом, дескать, он сам растолкует, для какого дела Папа Юля велел ему, Суслику, раздобыть «колеса» под Моспино. И еще один факт для размышления я подбросил Кузьмакову: Папа Юля на квартиру к Дашуне не явился, он мог не знать, что Жора обиделся на него из-за любимой и повинился, но то, что там засада, каким-то образом пронюхал, так что, вернувшись в Красноармейск, взял необходимое и ушел, оставив Суслика заложником. После этого физиономия у Кузьмакова стала буро-малиновой, а я как ни в чем не бывало перевел разговор на тему: где стретинский и благодатненский товары? Кузьмаков, как и следовало ожидать, начал выкидывать коленца. Довелось создать ему возможность поразмышлять наедине. А он вскрыл вены. Неужели я его так расстроил, что он решил покончить счеты с белым светом? — досадовал Строкун.
— Хотел бы подвести черту — лежал бы наш Суслик на койке тихонько, мирно, ожидая, когда уснет. А он затеял показуху: кропил кровью стенки, — не согласился со Строкуном Иван Иванович. — Нашему Суслику собственная жизнь дорога не меньше, чем Жоре, который цепляется за остатки дней, хотя ничего утешительного они ему не сулят: цирроз печени — это тяжелая, мучительная смерть.
Начали поступать вести от участковых. Патрульные привели нескольких подозрительных, которые в ту ночь оказались вне дома, а главное — без документов. О них наводили справки и, как правило, отпускали.
В начале девятого по «0-2» дежурному позвонила уборщица горсовета. Пришла на работу — дверь в кабинет председателя не заперта. Илья Степанович в отпуске, сегодня возвращается, ей велено было прибрать. Кто-то ночью открыл кабинет. За месяц намело — хоть редиску сажай. И по тому ковру из пыли — следы. Прямо к сейфу! Ножища огромная! Уборщица сообщила Марии Ивановне — секретарю исполкома, мол, так и так, следы — к сейфу. Мария Ивановна наказала позвонить в милицию. Вот она, уборщица, и докладывает...
Едва дежурный записал в книгу регистрации это сообщение, — еще два. На поселке домостроительного комбината ограбили квартиру. Хозяйка-старушка осталась на хозяйстве, а молодые (дочь с зятем) уехали в отпуск. Под вечер кто-то стучится: «Телеграмма из Сочи. Надо расписаться». Старуха думала, что весточка от дочери, и открыла дверь. Ее связали, заткнули тряпкой рот. Набрали из шкафа два чемодана вещей, и ушли, закрыв за собой дверь снаружи хозяйским ключом. Если бы утром не пришла племянница проведать старушку, все могло бы кончиться трагически: пожилая женщина, связанная по рукам и ногам, умерла бы от страха или от голода.
Второе происшествие — вчера вечером угнали мотороллер «Вятка». Хозяева своевременно не сообщили об этом в милицию, так как думали, что на мотороллере уехал сын: он ушел с вечера в гости к другу на именины. Но сын вернулся и удивился, что мотороллера на привычном месте, у подъезда, нет. Он не поехал на нем, потому что знал — выпьет. А пьяному за руль садиться опасно.
Узнав о происшествии, Строкун чертыхнулся:
— Мотороллер — и целая ночь в запасе! Да сейчас Папа Юля где-то в полутысяче километров от нас, а мы тут воду в ступе толчем. Переоделся за счет бабушкиного зятя, сел на мотороллер — и ищи ветра в поле!
Ограбление квартиры... Участников двое. Еще один, неизвестный розыску, дружок Папы Юли? Ограбление не только дерзкое... но и продуманное: грабители точно знали, что старуха одна в квартире и ждет не дождется весточки от дочери.
И с мотороллером, и с квартирой, в общем-то, все было ясно. А вот происшествие в исполкоме загадочное. Кто-то открыл кабинет отсутствующего председателя горисполкома, прошелся от порога до сейфа. Ценностей в сейфах председателей горсоветов и райсоветов сроду не водилось. Разве что чистые бланки? Или какие-то документы?
Словом — чепуха на постном масле. Но одна деталь все же настораживала: председатель был в отпуске, когда тайный посетитель проник в его кабинет. Хозяева ограбленной квартиры тоже были в отпуске. И в том и в другом случае преступники точно знали обстановку.
Распределились так: начальник горотдела возглавил группу, которая занялась судьбой мотороллера «Вятка», Строкун — поехал на квартиру. (Если один из грабителей — Папа Юля, то кто второй?) Ивану Ивановичу предстояло ответить на вопрос: кто и во имя чего посетил кабинет председателя горисполкома?
Горисполком помещался в одном здании с горкомом партии. Современное, построенное по типовому проекту пятиэтажное помещение: широкие лестницы, перила из черного пластика. Окна днем приоткрывались, ночью, конечно, — на шпингалетах. Внизу, в холле, круглосуточно находился постовой. На третьем этаже, в приемной секретаря горкома, всю ночь дежурный, из ответственных работников.
Ни постовой, ни дежурный — инструктор промышленного отдела — ничего подозрительного за время дежурства не заметили. Впрочем, Иван Иванович не сомневался, что где-то с полуночи они вздремнули на своих постах: «Кому надо — позвонят».
Прибежала секретарь горисполкома, женщина лет сорока. Встревоженная, раскрасневшаяся от волнения. Сунула представителю милиции руку: маленькую, мягкую, словно трехдневный утеночек.
— Марья Иванна, — представилась она. — Ужас! В сейфе — выписанные ордера. Дом сдаем, но строители со сдачей затянули: уйма недоделок. Илья Степанович специально уехал в отпуск, чтобы не подписывать акт о приемке.
Иван Иванович был полностью согласен с Марьей Ивановной, что строителям надо сдавать дома без недоделок, но это в схему расследования происшествия не входило.
— Марья Ивановна, заглянем к Илье Степановичу.
Он с порога окинул кабинет. Просторная комната, приспособленная для заседаний: слева — длинный стол и десятка три стульев. Справа — окна. Закрыты наглухо, форточки — тоже. В кабинете тяжелый запах нежилого помещения, где квартируют бумаги, вбирающие в себя пыль.
У стены — прямо от дверей — большой полированный стол. В правом углу кабинета — настольные часы. Маятник замер, видимо, давно: с момента отъезда хозяина кабинета часы не заводили. В левом углу — сейф. Вполне приличный: массивный, органически вписывается в довольно скромную обстановку рабочего кабинета. Окрашен под цвет стен.
От порога к столу протянулась широкая ковровая дорожка. Подзапылившаяся. На темно-зеленом ворсе четко отпечатались следы. Огромными, как утверждала перепуганная уборщица, их не назовешь: сорок первый размер, не больше. Кто-то подошел к столу, затем к сейфу, покрутился вокруг стола, посидел в кресле и ушел.
«Нужен криминалист, — решил Иван Иванович. — Отпечатки следов... А возможно, и пальцев».
В милицию он позвонил из приемной, не желая добавлять отпечатков на председательском телефоне.
Криминалиста довелось ждать долго, по крайней мере, так показалось Ивану Ивановичу. Двадцать минут — это целая вечность, если ты считаешь время на секунды и мгновения.
Явился криминалист, хмурый, недовольный, ворчливый:
— Хоть разорвись! Всем нужен, словно Фигаро! «Фигаро здесь, Фигаро — там! Фигаро — вверх! Фигаро — вниз!»
Глядя на желтоватое, измученное лицо криминалиста, Иван Иванович почему-то подумал, что у этого человека часто болят зубы, нередко выскакивает ячмень на глазу и вообще он замучен не столько работой, сколько тещей, у которой живет в приймах.
Криминалист работал ловко и скоро: свое дело он знал.
— Увы, товарищ майор, мне здесь, можно сказать, делать нечего, — доложил он о результатах. — Отпечатки следов ног еще найти можно, а отпечатков пальцев — нигде, хотя ночной гость подергал ручки сейфа, открывал все ящики стола и, уверен, копался в папках. Но никаких следов. Даже пыль со стола за собой вытер.
И в самом деле, стол блестел первозданной чистотой, словно бы его натерли пастой «полироль».
Со стола пыль была стерта, но стоило глянуть на подоконники, на стоявшую впритык к столу тумбочку кабинетного коммутатора, чтобы сравнить. Там лежал плотной пленкой слой жирной пыли, характерной для старых шахтерских поселков, где терриконы — источники этой пыли — расположены посредине жилой зоны. (На новых шахтах породу оставляют в пустых забоях или вывозят в степь и ссыпают в оврагах, в балках).
По всей вероятности, Папа Юля нашел для себя самое безопасное место. Ночью, сидя в кресле, дремал, облокотившись на стол. А перед уходом, чтобы не оставлять дактилоскопических следов, навел порядок — тщательно вытер пыль.
Когда криминалист разрешил, секретарь исполкома поспешила к сейфу: «Цел!»
— Уф! А я так напугалась!
Посетитель сумел открыть кабинет. Что, у него были ключи? Или воспользовался элементарными отмычками? Возможно, прошел мимо постового в холле днем, не вызвав подозрения. Затаился до ночи в укромном местечке, к примеру, в туалете.
Иван Иванович тщательно осмотрел дверь. Замок — внутренний, по конструкции не очень сложный, хотя и не из тех, которые Остап Бендер открывал своим великолепным ногтем. На замочной скважине — никаких следов «насилия», впрочем, хорошая отмычка в опытных руках работает не хуже ключа.
Иван Иванович со стороны кресла полюбовался полированным столом. Дверцы обеих тумб были не заперты.
— Марья Ивановна, а что, Илья Степанович не запирал ящиков стола?
— Для серьезных документов есть сейф. А в столе — текущие дела. И потом, уезжая в отпуск, он обычно очищал стол. Но в этот раз спешил и не успел.
История с ночным визитом в кабинет председателя горисполкома не нравилась Ивану Ивановичу. Видимая бесцельность, вне сомнения, имела свою, скрытую пока еще от розыска, цель.
— Мария Ивановна, посмотрите внимательно на стол. Что тут, по-вашему, изменилось? Загляните в ящики, может, что-то пропало?
Секретарь вынула из ящиков стола несколько папок: «Жилье», «Коммунальное хозяйство», «Школы — техникумы — институт», «На исполком», «Горком партии»...
— Кажется, все на месте.
— А на столе?
По левую руку стояла тумбочка телефонного коммутатора. Эта половина стола практически была свободна, видимо, хозяин часто поворачивался к телефонам.
Затем стоял набор авторучек, подставка для небольших листочков бумаги, портрет улыбающегося Юрия Гагарина на керамической плитке, стопка сводок в специальной папке, газеты месячной давности, успевшие порыжеть. Вот, пожалуй, и все.
— А папка «Для доклада»? — воскликнула уборщица. — Такая, с золотыми буквами... Она лежала вот там, — показала она на левую, свободную часть стола.
— Ну да! Ну да! — согласилась с ней секретарь.
«Так вот почему ночной посетитель вытер после себя пыль со стола! Под папкой оставалось чистое место, и вошедшему это сразу же бросилось бы в глаза.
— Это что «дефицит» по нынешним временам? — поинтересовался Иван Иванович. — Такая пока только у председателя?
— Нет-нет. У заместителей, у меня, у заведующих отделами... Словом, для служебного пользования.
— Когда приезжает председатель, — поинтересовался Иван Иванович.
— Поезд прибывает в двенадцать десять, — с готовностью пояснила Марья Ивановна.
— Ну что ж, может быть, хозяин кабинета подробнее расскажет нам, что тут не так и что исчезло...
Иван Иванович вернулся в горотдел.
— Мы в поисках Папы Юли подняли на ноги милицию всей республики, заодно ростовчан и краснодарцев, а он провел ночь в самом надежном месте — в кабинете председателя горисполкома под бдительной охраной милиции.
— Ловок и хитер! — согласился Строкун.
О мотороллере «Вятка» практически ничего нового узнать не удалось. Его угнали от подъезда. Хозяин жил в пятиэтажном доме на третьем этаже. Все лето держал мотороллер у входных дверей. Сын отправился в гости, поэтому на отсутствие мотороллера отец не обратил внимания.
Строкун со своим заданием справился успешнее: оба грабителя уже сидели в комнате задержанных, а два чемодана — вещественные доказательства — находились у следователя, который принял «дело к производству». Два пьяных ремесленника... Один из них — дальний родственник пострадавших. Вооружились пластмассовыми детскими пистолетами, натянули на физиономии черные капроновые чулки... Все, как в заграничных фильмах об американских ковбоях...
Обменялись мнениями. Выслушав Ивана Ивановича, Строкун подытожил:
— С фирменной папкой в руках и документами горисполкома Папа Юля сойдет за самого солидного командировочного! Срочно дать ориентировку по папке!..
Но напрашивались два взаимоисключающие друг друга вывода. Если Папа Юля имеет отношение к пропаже мотороллера (а украли его вечером, часов около девятнадцати), то отпадает версия, что Папа Юля проник в помещение горсовета в то время, когда туда свободно заходили посетители, до семнадцати часов.
При каких обстоятельствах Папа Юля мог незаметно покинуть здание исполкома? Когда на улице появились первые прохожие: после шести утра. Как именно? Предположим, через окно в туалете второго этажа. Кстати, оно оказалось не закрытым. А внизу — асфальт, так что никаких следов.
По всем каналам розыска пошла очередная ориентировка: человек старше пятидесяти лет. Решительный, ловкий, вооружен. С широкими, покатыми плечами. Ходит вперевалочку, покачиваясь из стороны в сторону. Глаза — карие, с пронзительным, злым или настороженным взглядом. Брови густые, темные. Возможно, имеет при себе папку красного цвета с тисненым «золотым» гербом и словом «Исполком».
Поиск опасного преступника продолжался...
Ивану Ивановичу было ясно, что оставаться в Красноармейске бессмысленно. Пусть тут работают ребята из горотдела, а им со Строкуном пора возвращаться в Донецк: может быть, свидание Кузьмакова с Дорошенко прольет какой-то свет.
Они уже собрались было в дорогу, когда позвонили транспортники, так называют в обиходе работников железнодорожной милиции.
— Может, заинтересуетесь? — сказал дежурный по отделению милиции «Станция Красноармейское». — Наши ребята передали из Чаплино. Там при странных обстоятельствах отстал от пассажирского поезда Киев — Адлер некий Тарануха Богдан Васильевич, инженер Киевского треста «Буруголь». После вчерашних проводов ему необходимо было опохмелиться. Поезд — дополнительный, вагона-ресторана нет, в пристанционных буфетах крепких напитков не продают, и Тарануха решил поискать необходимое за пределами железнодорожной станции. В Чаплино он выскочил на перрон в пижаме, в брюках и в тапочках. Встретил солидного мужчину в легком коричневом костюме и спросил, нельзя ли здесь где-нибудь по соседству разжиться бутылочкой. Солидный мужчина ответил, что время еще «не водочное», в магазинах — с одиннадцати, но если страждущий не побрезгует самогоночкой, то можно дать адрес: тут рядом.
Солидный мужчина вывел Тарануху на привокзальную площадь, указал улицу, пояснил: «Второй дом направо, во двор заходите смело, и стучите в окно. Скажите: «Иван Иванович прислал». Продукт — первосортный, горит на пальце». Солидный человек даже радушно как-то полуобнял гражданина Тарануху и пожелал ему ни пуха, ни пера, ни волос, ни шерсти.
Тарануха во двор вошел по указанному адресу, начал шарить по карманам брюк и обнаружил, что у него исчез бумажник, в котором было «все-все»: аккредитив на шестьсот рублей, документы, путевка в санаторий и наличные. Тарануха бросился было к воротам, назад, но у порога сидела, оскалив зубы, огромная собака. Тарануха рассказывал ей, что бумажник, видимо, выпал в вагоне, ему надо спешить, иначе поезд уйдет. Но собака была неумолима.
Промаялся с час, пока из дома не вышла старуха. Она оказалась совершенно глухой. Тарануха начал было объяснять ей свою беду, старуха, увидев, в чем он одет, махнула рукой, увела собаку в дом и тем самым освободила его.
Прибежал гражданин Тарануха к начальнику вокзала, поведал свою печальную повесть. Рассказывая, как над ним подшутили, возмущался: «Такой солидный, с папкой в руках! Скажите, Иван Иванович прислал!»
Дело осложнилось тем, что гражданин Тарануха не помнил ни номера своего вагона, ни места. «Симпатичная проводница... Такая кругленькая... Говорят, летом проводниками ездят студенты: у них не то практика, не то подрабатывают». А место свое он уступил старушке.
Сначала дежурный милиции станции Чаплино не принял всерьез болтовню пьяного: оформил заявление об утере инженером киевского треста «Буруголь» Таранухой Б. В. бумажника с документами и аккредитивом. Но затем пришла ориентировка: разыскивается опасный преступник, который, возможно, имеет при себе красную папку с тисненым «золотым» гербом и словом «Исполком». Стал дежурный сопоставлять факты. Послал одного из своих помощников проверить «самогонный адрес», опросил более детально гражданина Тарануху. Богдан Васильевич еще раз подтвердил, что в руках человека, который так его разыграл, была красная папка.
Дежурный по отделению милиции «Станция Красноармейское», передавший это сообщение, предупредил:
— Пока суд да дело, я, на всякий случай, дал бригадиру поезда телеграмму со своей ориентировкой.
Строкун был благодарен ему за инициативу:
— Подам рапорт, чтобы вас ко Дню милиции за бдительность поощрили ценным подарком!
— Он! Объявился! — радовался Строкун, колеся по кабинету, как мальчишка, получивший аттестат зрелости. — Сам, родненький, к нам идет!
Но Иван Иванович усомнился:
— Вырвавшись за пределы области (Чаплино — это уже Днепропетровская), Папа Юля должен удаляться от Донбасса с космической скоростью. Деньги есть, документы есть, кати куда хочешь.
— Э-э, сказали мы с Иваном Ивановичем! — запротестовал Строкун. — Тонкий расчет! Вариант с председательским кабинетом: быть там, где меньше всего тебя ждут. Но на повторении ловкого приема мы тебя, Папа Юля, и подловим!
Пассажирский поезд «Киев — Адлер» в это время находился в пути. После Чаплино он миновал Рубежное, пересек границу Донбасса, миновал Красноармейск и сейчас был на подходе к Ясиноватой — крупному железнодорожному узлу в двенадцати километрах от Донецка. В Донецк этот поезд не заходит. Но от Ясиноватой — каждые пять минут идет автобус. Ловят пассажиров таксисты, не прочь подработать на «дальнем рейсе» и частники.
— Папа Юля — мужик ушлый, — приводил свои доводы Строкун. — Он догадывается, что на него объявлен розыск, а значит, все дороги и вокзалы перекрыты, так что будет держаться поезда, как вошь за кожух. Если в бумажнике Таранухи был билет, что вероятнее всего, то едет себе Папа Юля спокойненько в каком-нибудь вагоне, не претендуя на место Богдана Васильевича...
Строкун позвонил в Донецк, доложил генералу обстановку: поезд, можно сказать, уже в Ясиноватой, а они с майором Орачем в семидесяти двух километрах.
Генерал понял его с полуслова:
— Поручим это транспортникам, портрет Папы Юли у них есть. А вы проверьте еще раз, нет ли ошибок в предположении.
Ошибки не было. Минут через пятнадцать дежурный по отделению транспортной милиции «Станция Красноармейское» лейтенант Овсянников доложил Строкуну:
— Товарищ полковник, бригадир поезда сообщил, что приметы сходятся: коричневый костюм, украинская сорочка. Играет в преферанс с военными в четвертом купе мягкого вагона. Красная папка с гербом и словом «Исполком» лежит на верхней полке. Какие будут указания?
— Где поезд?
— В Ясиноватой. Через две минуты отходит.
— Черт подери! — вырвалось у Ивана Ивановича, который слушал этот разговор Строкуна с дежурным по отделению транспортной милиции. — Где следующая остановка?
— Две минуты в Землянках, Криничную минает, затем на три минуты в Ханжонково, шесть минут — в Харцызске и десять в Иловайске...
— Звоните по линии — пусть снимают. Предупредите, что чутье на опасность у этого любителя преферанса — крысиное. Вооружен. А я доложу генералу.
Генерал распорядился:
— На Харцызск! Вместе с Орачем. Связь по рации. Транспортники уже в деле.
Шофер Строкуна, сержант милиции, с которым они не расставались уже пятнадцатый год, был человек спокойный, из тех, которые никогда не спешат, но и не опаздывают. Не любил он, когда красная строчка спидометра перетягивала за цифру 100. Но если надо! Чувство «надо» было у него развито, как у хорошего кадрового милиционера.
На спидометре — 140. Строкун дует в микрофон и предупреждает машины, идущие впереди:
— «Волга» семнадцать-двадцать! Освободите дорогу оперативной машине.
Семьдесят километров до Донецка — за сорок минут. Впрочем, чему удивляться: шоссе отличное, встречных машин мало.
Иван Иванович, сидевший на заднем сидении, думал о Папе Юле... Ходан... Гришка Ходан, земляк, сосед, сын близкого и любимого человека — Филиппа Авдеевича, родной отец Сани... Полицай, палач, убийца, опытнейший преступник, который развратил не одну душу, сделав из доверчивых мальчишек сусликов, артистов...
С того дня, когда он ушел на фронт, Иван Иванович мечтал о встрече с Ходаном. Теперь она реальна. Сколько осталось до нее? Час?.. Два?.. Каков Ходан с виду? Наверное, уже старик... Что ему скажет Иван Иванович? Может, и ничего, кроме того, что требует протокол. Встреча будет короткой, Ходана у милиции заберут органы госбезопасности, помогут ему «вспомнить», с кем он расстреливал людей во дворе благодатненской школы. А там, глядишь, и другие дела всплывут.
Не было у Ивана Ивановича личной ненависти к Ходану, этакого страстного желания, ну если не задушить собственными руками, то хотя бы требовать привселюдной казни через повешение. Его чувства были сложнее и проще: «Одной поганью будет меньше...»
Запищала, зашипела рация. Голос генерала сообщил:
— «Десятый»! Я — «первый». Отзовись!»
— «Десятый» слушает! — ответил Строкун.
И хотя не было сказано ни одного слова, чутье подсказывало Ивану Ивановичу — ЧП. Голос у генерала был необычный, слишком суховатый.
— На перегоне Ясиноватая — Харцызск Папа Юля спрыгнул с поезда. Где именно — точно не известно. Оцепляем район, выводим все службы. Вы там где-то близко. Организуйте поиск.
Он не сказал: «Срочно! Приказываю». Голос ровный, внешне спокойный, правда, без привычной теплоты. Но те, кто знал генерала, прекрасно понимали, сколько горечи скрывает это внешнее хладнокровие. «Неужели снова ушел?!»
Позже стало известно... В купе, где группа военных играла в преферанс (к ним в компанию пристал и «бывший фронтовик», председатель сельского райисполкома, как себя отрекомендовал Папа Юля), заглянул переодетый оперативник — убедиться, что «гость» на месте. Папа Юля мгновенно сориентировался. Положил на столик карты, сказал: «Минуточку» — и вышел. Вот и все. Человек исчез — испарился, сквозь землю провалился.
На прочесывание придорожных посадок вышло две группы. Одна отправилась вдоль правой посадки — по ходу поезда, вторая — по левой. Надо было определить место, где Папа Юля выпрыгнул. Он, конечно, уже ушел от полотна железной дороги в сторону, но в какую? Посадка — это густые заросли акации, бересклета, тополя и ясеня, укрыться в них не так уж трудно.
Пришлось брать под контроль участок шириною километров десять. Милицейская машина высадила патруль и уехала вперед, туда, куда должны были выйти люди после операции.
В одном месте под откосом железнодорожной насыпи, ближе к опушке, собака нашла темно-коричневую мужскую туфлю сорок первого размера. Хорошая туфля. Как она могла попасть сюда? Где ее пара? Кто ее хозяин? Папа Юля, потерявший туфлю во время прыжка?
На насыпи осталась свежая осыпь гравия.
Собаке дали понюхать туфлю, и она взяла след: залаяла, натянула поводок и побежала, да так прытко, что довелось умерить ее пыл: густая посадка затрудняла движение, и люди не могли успеть за юрким четвероногим разведчиком. Собака злилась, рвала поводок, поскуливала, всем своим видом выражая нетерпение. И тогда ее спустили, а сами вышли из посадки и побежали по опушке.
Вот посадка кончилась, собака вырвалась на проселочную дорогу, уходившую вглубь кукурузного поля, и заскулила. Она нюхала землю, тревожно металась то в одну, то в другую сторону. Потом села в прибитую когда-то дождями и не раскатанную пока придорожную пыль, завыла от досады.
Здесь поисковую группу должна была ждать милицейская машина. Но она куда-то ушла, оставив лишь след на проселочной дороге (разворачивалась; заехала на поле).
Капитан, командир группы, обругал водителя, молодого парня, за непослушание. В милицейской службе так: велено ждать — жди, даже если тебе это кажется бессмысленным, жди, сколько надо: час, день, сутки, неделю.
Шофер с машиной непосредственного участия в прочесывании посадок не принимал, но он был одним из звеньев. А может быть, именно здесь Папа Юля и ушел от облавы.
Уставшие и злые на неудачу, на водителя, который их, в общем-то, подвел, люди потопали дальше, но собака след потеряла и вновь взять его не смогла.
Неудача постигла и вторую группу, которая вела поиск по левую сторону железнодорожного полотна.
Доложили обстановку генералу и... о происшествии: шофер самовольно уехал, можно сказать, с поста...
Иван Иванович со Строкуном были в дороге, когда услыхали по рации это сообщение. Генерал спросил:
— Евгений Павлович, ваше мнение?
Тот задумался, а Иван Иванович заключил:
— Папа Юля ушел от облавы... на милицейской машине. Мы его ищем здесь, а он...
Иван Иванович представил себе, как это могло произойти. Дремал в машине молодой водитель. Вдруг выходит из посадки человек. Солидный, пиджачок на руке. Прогуливался, поустал. В украинской косоворотке нараспашку. Во второй руке — букетик полевых цветов. Улыбается. Водитель (если, конечно, не проспал) увидел его. А тот доброжелательно: «Что, дружок, начальство в посадочке развлекается, а тебя на ветру выставили? Вот она, солдатская служба». А сам все ближе и ближе подходит. Водитель невооружен. Что он мог сделать против опытного, матерого преступника? Откуда ему знать, что это именно тот, кого ищут? Перед ним мирно настроенный, улыбающийся дедуля. Возможно, даже с орденскими колодками.
Но если бы водитель и догадался, что перед ним Папа Юля, что ему делать? Схватиться за гаечный ключ? Папа Юля — профессионал... Подошел и мотнул растерявшегося молоденького паренька...
Как был прав Жора-Артист, давая характеристику Папе Юле: «В замочную скважину табачным дымом выйдет!»
Иван Иванович ждал, что генерал устроит по рации разгон капитану, командиру группы поиска, но тот лишь отдал распоряжение:
— Продолжайте прочесывать местность. Не теряйте надежды.
Тут же работникам ГАИ было приказано: поднять в воздух все четыре вертолета. Надо во что бы то ни стало обнаружить милицейскую машину-фургон типа «Нива», оранжевого цвета.
Сколько времени было в распоряжении Папы Юли? Час? Два? Когда он вышел из посадки к машине и облапошил простофилю-водителя?
Харцызск — узел шоссейных дорог. Отсюда путь через знаменитый город цементников Амвросиевку на Таганрог. Но Таганрог — западня, от него дорога только на Ростов. Но от Харцызска идет шоссе и в Ворошиловградскую область. А в сорока километрах и Донецк, город, который со своими шахтерскими поселками-спутниками не уступает по площади Москве. И затеряться умеющему маскироваться человеку в миллионном городе — пара пустяков.
Так куда же подался Папа Юля? На этот вопрос должна была ответить... милицейская машина оранжевого цвета.
...Ее обнаружили в 17.43 в районе Старобешево... «Нива» стояла в густой посадке, ее туда загнали так ловко, что сверху, с вертолета, заметить было невозможно. Помог случай: рыбаки, облюбовавшие местное водохранилище при электростанции, увидели машину в кустах. Подошли, осмотрели. В салоне на полу лежал убитый водитель, молодой парнишка в милицейской форме...
Старобешево в 40 километрах от Донецка. Вот куда подался Папа Юля.
Местные органы правопорядка продолжали контролировать перекрестки дорог, вокзалы, прочесывали еще и еще раз посадки, проверяли все машины кряду, заглядывали в багажники: искали солидного мужчину — за пятьдесят лет, с карими сердитыми глазами. Остальное: одежда, походка, внешность — могли быть самые различные: лысый или кучерявый, блондин, шатен, рыжий. С бородой и без...
Но основное внимание все же было уделено Донецку. Подняли на ноги службу ДНД, снабдив опорные пункты народной дружины словесным портретом Папы Юли и фотокарточкой, сделанной с рисунка, выполненного по описанию Сани. Дворники и члены домкомов ходили по квартирам: нет ли гостей?.. По улицам барражировали патрульные машины.
Иван Иванович не сомневался: Папа Юля вынырнет. Обязательно! Они со Строкуном объезжали один за другим шахтерские поселки, внимательно присматривались к прохожим.
В 20.42 заворчала рация, и взволнованный хриплый голос, перекрываемый радиопомехами, начал вызвать управление.
— «Родина»! «Родина»! Я — «двадцать седьмой». Доложите первому: полчаса тому в районе Смолянки неизвестный выстрелом в спину тяжело ранил какого-то парня. Стрелявший скрылся, раненого повезли в травматологию. Состояние тяжелое, потерял много крови. Документов при раненом нет, личность пока установить не удалось.
Строкун приказал шоферу:
— На Смолянку!
Машина сделала крутой разворот — заныли скаты от перекоса и перегруза.
Иваном Ивановичем вдруг овладело предчувствие беды. Так бывало на фронте: будто бы тихо, ночь светлая, не таит в себе опасность. А он поднимет заряжающего, идет к пушке, открывает ящик, в котором лежат тускло поблескивающие снаряды. Доверительно оботрет ладонью холодную, жесткую головку, и вновь положит на прежнее место.
«Да ты что, старшой?» — скажет недовольно полусонный заряжающий.
«Ничего... Так, что-то тревожно...»
Но однажды, впрочем, не однажды, а раза три, такая обеспокоенность спасала жизнь и ему, и расчету. У артиллериста-истребителя танков в распоряжении одно мгновение, за которое расчет должен успеть зарядить пушку, прицелиться и выстрелить. Причем без промаха. Второго мгновения мчащийся на скорости танк не даст: он либо расстреляет тебя, либо раздавит. Ивану Ивановичу и его расчету везло всю войну.
А что теперь породило тревогу? Саня как-то сказал: «Розыскник — сродни ищейке», имея в виду чутье преследователя. Саня, видимо, был прав: чувство, с каким гончая бросается за появившейся лисой...
И все-таки, откуда тревога? Сердце отдает в ушах, словно в тебе молотобоец клепает огромный котел: б-у-ух! Бу-ух!!
Кто-то выстрелил в неизвестного и скрылся.
Строкун глянул на изменившегося в лице Ивана Ивановича и приказал водителю:
— В травматологию...
Именно туда «скорая помощь» повезла не приходившего в сознание раненого.
Иван Иванович ворвался в санпропускник. Врача не было, только медсестра. Он показал ей удостоверение личности и потребовал:
— К вам привезли раненного выстрелом в спину. Я должен его видеть.
Но медсестра ничего толком не могла сказать:
— Я вызову дежурного врача...
И потекло бесконечное время. Жди! Терзайся! Надейся и отчаивайся! Верь в удачу и умирай от горя!
— Как он выглядит? Сколько ему лет? — добивался Иван Иванович хоть какой-то определенности.
Наконец пришел врач, в белом халате, в белом колпаке. При виде его Иван Иванович сразу сник, растерялся.
— Мы из розыска, — представился полковник Строкун. — Нам нужны сведения о раненном в спину.
— Ничего утешительного сказать не могу, — ответил врач. — Состояние тяжелое: три стреляные раны. Задето легкое, а может быть, и сердце. Его готовят к операции.
— Я должен его увидеть! — потребовал Иван Иванович.
— Это невозможно, — пояснил врач. — Я же сказал: его готовят к операции.
— Разговор идет о вопросе государственной важности, — пояснил Строкун.
Врач был неумолим:
— В этих стенах нет более важного государственного вопроса, чем спасти человеку жизнь.
— Пригласите заведующего отделением, — настаивал Евгений Павлович. — Скажите, что его просит полковник Строкун.
— Доцент будет ассистировать профессору, они оба моются, — стоял на своем врач. — Позвоните или зайдите часа через два-три.
— Покажите его одежду, — наконец нашел Иван Иванович выход из положения.
Врач согласился:
— Проводите сотрудников милиции к сестре-хозяйке, — сказал он дежурной.
Помеченная пулями со спины — три дырки, располосованная ножом, когда ее снимали, ставшая похожей на брезентовую робу от почерневшей запекшейся крови куртка... Санина! Он привез ее из байкальской командировки, купил в магазинчике глухого поселка какого-то леспромхоза два года тому, и не снимал ни летом, ни зимой.
Иван Иванович бессмысленно смотрел на три дырки и не хотел понимать, что они обозначают. Он просовывал в них дрожащие пальцы. Белые, смертельно-белые на серо-черном фоне. А в коленях — ослабляющая мышцы дрожь. А в глазах алый, цвета пылающих по обочине поля маков, туман.
Он молча упрятал Санины носки в туфли. Сверху положил майку. Все это замотал в брюки. Только для окровавленной куртки не было места. Не знал, куда ее деть, как с ней обращаться. Оставить? Забрать с собою? Бережно, как простреленное знамя, прижал ее к груди и пошел.
— А расписаться! — крикнула сестра-хозяйка.
— Я распишусь, — успокоил ее Строкун.
Когда они сели в машину, он спросил друга:
— Может, домой?
— На Смолянку, — потребовал Иван Иванович.
Он хотел видеть то место, где Гришка Ходан стрелял в своего сына, в Саню...
Небольшой старый поселок двухэтажных, сработанных из необожженного кирпича домов, вскарабкавшихся на невысокие фундаменты из серого плитняка. Такие дома ставили наспех впервые дни после освобождения города от оккупации.
В них, как и в бараках, не было коммунальных удобств: вода — колонка во дворе, туалет — в конце двора. Тут же при нем — железобетонный ларь для мусора.
Дома, родившиеся в середине сороковых годов, давали приют тем, кто возвращался в город из далекой эвакуации: из Нижнего Тагила, из Кузбасса... Старожилы края, коренники. Они восстанавливали взорванные заводы и затопленные шахты. Город рос, хорошел, расцветал. Поднимались кварталы девяти- и шестнадцатиэтажных домов со всеми коммунальными услугами; горячая вода, мусоропровод, лифт, телефоны, лоджии — спасительницы от летней духоты и жары. Зеленели парки, пламенели розами бульвары. (Донецк получил диплом Гран-При как самый красивый и благоустроенный город среди промышленных городов Европы).
А здесь, в этом поселке, за годы, прошедшие после войны, ничего не изменилось: разве что люди постарели и дома обветшали. Было решение горисполкома — снести поселки, переселить жителей в новые дома, Но разве согласятся пенсионеры — рабочая гордость края — покинуть дорогие их сердцу старые пепелища, где у них были сараюшки с пятком кур-квохтуш, аккуратно несущих по три яйца в день, крохотные садики, грядочка огорода! «Да без нее, без этой грядочки-кормилицы, мы бы все с голоду подохли! И в годы войны покопаться весной в парующей, просыпающейся от зимней спячки земле, ходить ни свет, ни заря слушать, как гудит пчелка и прочая комаха в кипени вишневого белоцветья, млеть от удовольствия видя, как проклевывается росточек редиски, сорвать тугой померанцевый помидор, пахнущий солнцем, полевыми просторами, степным ветром, и сказать заскочившему на часок сыну и внукам: «В магазине таких не купишь».
Словом, земля, клочок-крохотулечка, с которой ты за прожитые годы сроднился, как с матерью твоих детей. Она, может быть, единственная, помнит твою молодость, твою славу, когда ты варил металл, сокрушал глубинные пласты, добывая уголек — хлеб для промышленности, когда тебя называли по имени-отчеству (а сейчас только Иваныч, Харитоныч, Николаич...), когда о тебе писали газеты, которые уже порыжели, перетерлись на сгибах.
Старожилы таких поселков старели, молодежь, поднявшись на крыло, уходила от родителей, получала квартиры с газом, с отоплением, с ванной... А старики оставались коротать недожитое.
В конце двора, застроенного сараюшками и гаражами, ютилось тщательно выбеленное известью и слегка порыжевшее от времени строеньице с плешивыми стенами, с которых «блинами» сползала штукатурка.
Здесь!..
Никого из работников милиции уже не было: сделали свое дело и ушли. Но любопытные остались. На поселке все друг другу были кумовья, сваты, братушки, все — в родстве... И вот — такое происшествие!
Его продолжали обсуждать. Нашлись и очевидцы, их доверчиво слушали, ахали и удивлялись.
Иван Иванович и Строкун остановились позади толпы, в кругу которой, яростно жестикулируя руками, выступала полная, рыхлая старуха лет шестидесяти пяти, в пестром кухонном халате, стоптанных войлочных тапочках на босу ногу.
— Гляжу это я из окна: заходит в сортир мужчина. Не из наших: такой представительный. Профессор — не профессор. С «дипломатом» в руках, в очках от солнца... А за ним из-за угла огурчанского сарая выглядывает парень. Тоже симпатичный, в заграничной куртке, волосы, как у артиста, — по плечи. На цыганенка смахивает. Я, грешным делом, решила, что он на портфель или на кошелек того профессора зарится. Ну, думаю, я тебе сейчас! И окно уже открыла, закричать хотела. А парень хвать доску, что лежала под огурчанским сараем, и к нашему сортиру. Дверь доскою подпер и еще спиной на нее навалился. Что у них там было потом, не ведаю. Я и выстрелов не слыхала. Только вижу: парень по доске сполз на землю. А профессор выходит через... дамское отделение. Огляделся, перышки почистил и — как ни в чем не бывало, пошел прочь. А парень не поднимается. Мне его толком не видно: за стенку сполз, но голова — наружу: по земле трется, трется. Я сообразила, что дело нечистое, — и к парню. А он весь в кровище! Ужас-то какой!
Строкун решительно вошел в круг любопытных. Представился рассказчице и показал ей фотокарточки троицы, которые последнее время носил при себе:
— На кого-нибудь ваш «профессор» похож?
Женщина растерялась, хлопает выпуклыми глазами.
— Не знаю... даже на кого... Этот, — показала она на фотографию Папы Юли, — с бородой. А профессор — гладенький, — провела она рукой по своей щеке, — хоть под венец веди. А ваш-то — бирюк бирюком... А профессор — человек из себя интеллигентный.
И все-таки Иван Иванович не сомневался: в Саню стрелял Ходан. Некому больше.
Строкун поспешил к машине, надо было передать по рации новые данные о внешности Папы Юли.
Ивана Ивановича тянуло к месту, где стреляли в Саню.
Закоулочек — типичный для всех общественных сортиров. Вдоль оградительной стенки лежала тяжелая доска.
Иван Иванович с тупым недоумением взирал на крашенные много лет тому назад красной охрой двери. Три дырки с щербинками... Как в замшевой куртке Сани... В плотном свежем дереве пули просто «просверлили» бы себе ходы, а здесь, в пересохшем, потерявшем структуру, — выщербили. Жило в Иване Ивановиче мучительное желание прикоснуться к дыркам, потрогать их пальцем. Ему казалось, что они должны быть горячими...
Как же пересеклись пути Ходана и Сани? Может быть, случайно увидел на улице и узнал в «профессоре» с модным портфелем-«дипломатом» Ходана. Сколько он следил за хитрым, осторожным преступником, пока не очутился здесь, в старом, отжившем свой век, рабочем поселке?
Он понимал, что если Ходан скроется из вида, то уйдет. «Запер...» А что он еще мог сделать? Надеялся, что Ходан в ловушке.
...Три дырки в старых досках... Их можно потрогать пальцем.
Приехал генерал. Подошел к Ивану Ивановичу, стоявшему чуть поодаль от места происшествия, взял майора Орача под руку и повел за собой:
— Тут теперь обойдутся без нас... Евгений Павлович справится, — сказал он мягко, открывая заднюю дверцу своей машины. Пропустил Ивана Ивановича, сел рядом: — Будем надеяться на руки чудо-профессора и счастливую судьбу.
«Чудо-профессор... Счастливая судьба...» — как горное, сочное эхо, неоднократно повторяющееся, звучало в голове Ивана Ивановича. Но эти звуки не касались его боли, его раздумий, они словно рикошетили.
— Выйти один на один с Папой Юлей — не каждый вооруженный решился бы, — похвалил генерал отчаянную храбрость Сани. — Геройский у вас сын, Иван Иванович.
— Нет, не геройский, — возразил тот. — Саня знал, с кем имеет дело. Он просто не мог поступить иначе.
— Не мог... А мы-то своих все: «Дети да дети!» — в раздумье проговорил генерал. — Паспорт вручаем: «ребенок». В армию сына провожаем: «дитя». Но дело не в годах, а в гражданской зрелости. Сколько, Иван Иванович, вам было, когда вы первый фашистский танк подбили?
— Восемнадцатый шел. Совершеннолетие свое я отмечал на огневой. Мы сопровождали пехоту. Оторвались от полка... Из четырех пушек в батарее уцелела одна моя. И вдруг приходит комсорг полка. Как он нас разыскал? Мы километров пятнадцать в тот день отмахали. И все с боями. Приносит баклажку спирта, в «сидоре» за плечами — хлеб и консервы. Удивил всех: комсорг полка принялся за старшинские обязанности! Сели поужинать — голодные, словно месяц крошки хлеба во рту не было. Комсорг спирт по кружкам разлил: «За именинника! Вашему сержанту сегодня восемнадцать!» А я и забыл об этом...
Рабочий город уже отходил ко сну, чтобы завтра рань-ранью вновь встать на трудовую вахту (которая, кстати сказать, не прекращалась и ночью). Улицы опустели. Ртутные фонари-светильники отгородили невидимой крышей город от неба. Где-то там, вверху, было царство тьмы, за которым начиналось владение звезд и молодой луны, катившейся светлым мячом...
Безлюдны в эту пору улицы Донецка. В Киеве, в Москве — десять часов вечера — это начало «второй половины суток», когда заполняются кафе и под ресторанами выстраиваются очереди, начинается суета возле театров, заканчивающих свои спектакли...
Черная «Волга» с «козырными» номерами обогнула площадь, словно сделала почетный круг возле памятника Дзержинскому, попрыгала по тесаной брусчатке, которой в давние времена вымостили трамвайный путь, обнимавший здание управления цепкими объятиями, и остановилась у подъезда.
— Зайдем ко мне, подождем развития событий.
Они поднялись в кабинет.
Ивана Ивановича трясло, это уже начали сдавать нервы.
— Угощу-ка я тебя, Иван Иванович, чаем, — доверительно обращаясь к подчиненному на «ты», сказал генерал.
Он открыл дверцу большого шкафа-стенки. Там, на полочке, стоял самовар и посуда. Генерал воткнул вилку в штепсель, взял две небольшие чашечки на блюдечках, поставил их на столик, примыкавший к письменному.
— Заварим по японскому рецепту... Я не поклонник кофе. А вот чаек!..
Впрочем, кто в управлении не знал слабости генерала!
Увидев состояние майора Орача, которого трясло, словно бы начинался приступ желтой лихорадки, он сказал:
— Э-э, как мы раскисли!
Самовар уже посвистывал.
В это время зашипела стоявшая на телефонном коммутаторе рация, и хриплый голос взволнованно сообщил:
— Двадцать минут тому назад угнали серую «Волгу»-24, номер 19-56.
— Товарищ генерал, это он! — воскликнул Иван Иванович.
— И я так думаю. — Генерал взял трубку рации и включился в разговор: — Всем постам ГАИ: задержать машину «Волга» серого цвета с номерными знаками 19-56. В машине, по всей вероятности, один человек. Вооружен. — Отдав распоряжения, генерал, как бы подводя итог, сказал: «Это уже все!»
Иван Иванович мысленно согласился: «Да, на сей раз Гришке не уйти... Если только ему не поможет надвигающаяся ночь».
С момента начала хирургической операции прошло уже более трех часов. Надо было позвонить, справиться о состоянии Сани. Но Иван Иванович не звонил: не потому, что неудобно было сделать это при генерале, а просто... боялся. Пока он ничего не знал, а значит, мог на что-то надеяться. Три тяжелых ранения, одно — сквозное, в легкое... Но у профессора — руки волшебника, и потом... есть еще судьба. Она должна улыбнуться Сане. Должна! Иначе, зачем она дала ему талант? Чуткую душу... бескомпромиссный характер...
Замигала изумрудным глазом рация, и в хаос звуков, из которых соткан эфир крупного промышленного, города, вплелся чистый голос, словно человек был где-то рядом, за стеной:
— Докладывает старший лейтенант Носик. Серая «Волга» 19-56 прошла мимо Центрально-Заводской шахты в сторону Буденновки со скоростью свыше ста километров. Начинаю преследование.
«Молодец, — подумал невольно Иван Иванович. — Разглядел номер машины, которая, ослепив тебя фарами, промчалась со скоростью ракеты, вырывающейся из земного притяжения...»
Он вспомнил дорогу, идущую вдоль старейшей шахты города, с которой, можно сказать, начиналась бывшая Юзовка. Дорога металась из стороны в сторону, как змея, спасающаяся бегством. Ее латали два раза в год: весной и осенью, но тяжелые самосвалы, возившие доменный шлак и железобетонные панели, быстро разбивали. Колдобина на колдобине... В это вечернее время дорога была, в общем-то, относительно свободная — легковой транспорт шел другой дорогой, на мост через Кальмиус: чуток подальше, зато — надежнее. Ходан выбрал кратчайший путь к степным просторам.
Генерал вызывал посты в шахтерских поселках, через которые должен был проследовать человек, угнавший серую «Волгу».
— Буденновка! Чулковка! Моспино!
Моспино — это окраина Донецка, дальше шоссейных дорог не было, только грунтовые. Правда, пока дожди не расквасили землю, по хорошему грейдеру — не хуже, чем по асфальту. Но куда? Юркнуть в сторону и воспользоваться темнотой? Или через Амвросиевку на Таганрог? Это километров двести с лишним, если по прямой. Можно доехать до какой-нибудь станции, затем машину — в пруд. Пока ее обнаружат, поезд увезет на край света...
Генерал сказал:
— Иван Иванович, теперь наше место с вами — там!
Ходан считал скорость единственным своим союзником.
Он обгонял машины на узкой, колдобистой дороге перед самым носом у встречных, ослепляя водителей мигающим светом ярких фар, и те, почувствовав неминуемую беду, в испуге освобождали дорогу, выезжая на обочину: береженого бог бережет, а дурак сам наскочит.
На выезде из шахтерского поселка Буденновка Ходан увидел фару мотоцикла и чутьем преследуемого зверя угадал: милиция. Он не сомневался, что работники ГАИ спешат перегородить ему шоссе. Он готовился к такой встрече, присматриваясь, где бы можно перескочить глубокий кювет. По-каскадерски перемахнуть на большой скорости — не хитро, главное, правильно рассчитать «угол атаки», не перевернуться, а лишь скользнуть колесами по твердой кромке поля по ту сторону.
Но сначала надо было миновать железнодорожный переезд — на этой стороне места для маневра уже не было. Закрытый шлагбаум подмигивал, словно циклоп, своим красным глазом, за ним пыхтел паровоз, лязгали буферами вагоны. Так уж устроены разминовки на всех шахтных и заводских тупичках и ветках, что состав обязательно перекрывает переезд. Товарняк стоял и не собирался двигаться. Дежурная, пользуясь тем, кто паровозный прожектор осветил территорию, сбивала косой на короткой рукоятке седой упругий чертополох, который рассеивал по округе свои семена на легких парашютиках.
Машине, мчавшейся со скоростью ста сорока километров, деться было некуда, разве что резко свернуть на полевую дорогу. Но ее, уперевшись блеклым лучом фары в бесконечное небо, перегородил мотоцикл. Его хозяева были где-то рядом, скрытые тьмою. Видимо, залегли с пистолетами в руках и выжидали, что предпримет Ходан.
Из двух вариантов он выбрал самый удобный для него: «Волга» серого цвета с номерными знаками 19-56, сбив короткий шлагбаум, врезалась в полуось одного из пульманов, груженных углем...
...Иван Иванович вместе с генералом приехал к месту происшествия минут через пятнадцать после случившегося.
Картина — не из приятных... Мотор оказался в кабине. Рулевая колонка пробила крышу. Ходана раздавило, словно его тело пропустили через огромную мясорубку, в которой не было ножа — только валик. Голова, как бы препарированная для анатомического музея, лежала в уголке на заднем сидении. Седые, кудреватые короткие волосы... Уши торчат... Глаза полузакрыты. Голова Гришки Ходана чем-то напоминала афинского мудреца Сократа, который приготовился пригубить кубок с ядом, да на мгновение задумался о смысле человеческого бытия. Только у древнегреческого ниспровергателя истин была роскошная борода, а Гришка Ходан свою в последний момент сбрил.
— Уж слишком удобная смерть для этого выродка, — не скрывая сожаления, сказал генерал. — Мгновенная, безболезненная. Десятые доли секунды сомнений, страха — и все.
Но Ивану Ивановичу было уже безразлично: главное — что Гришки Ходана не стало, а как это произошло — дело третье.
...И снова травматологическая поликлиника. Когда Иван Иванович приехал, Аннушка и Марина, предупрежденные Строкуном, были уже здесь. Марина сидела на белом табурете, словно поросшая зеленой вечностью-былью каменная баба-хранительница древнего Дикого поля — приазовских степей.
Аннушка, превратившись в согбенную, столетнюю старуху, рыдала, прикрыв лицо пухленькими ладошками.
Иван Иванович молча опустился рядом с Мариной на свободный стул.
Мимо сновали люди в белых халатах.
— Ваня, скажи им, что мы согласны на любой эксперимент, — вдруг взмолилась Аннушка, вцепившись в плечо мужа. — Ну что ты сидишь! Сходи к профессору, объясни ему!
Что можно было объяснить профессору?
— Они должны что-то сделать, — не очень уверенно согласилась с ней Марина, сидевшая истуканом на больничной табуретке. Она боялась пошевелиться, ей казалось, что каждое движение «здесь» отдается тяжелой болью «там», где был сейчас Саня.
«Нет! Нет! Этого не может быть! Это противоестественно!»
— Пусть соберут консилиум!
— Я знаю человека, которому из сердца извлекли пулю.
— Да, да, конечно...
Доверие к хирургу — всегда особенное, он — последняя надежда отчаявшихся. Но где-то есть предел человеческим возможностям, где-то кончаются наши знания, наше умение, где-то изменяет нам наша интуиция.
Саня был молод, он безгранично любил жизнь, верил в свою счастливую судьбу. Всегда куда-то спешил, вечно ему не хватало времени... Может быть, он инстинктивно чувствовал, как мало отвела ему судьба этого самого времени?..