Совсем-совсем в детстве Людка прожила здесь, у бабки, два года, причем один год без родителей — отца тогда назначили на строительство в Туркмению, там пока жили в палатках, вот ее и не взяли. Она той поры ничуть не помнила и своим первым приездом сюда считала приезд с отцом после шестого класса, он тогда отгуливал три отпуска подряд. В первый приезд тоже было все неправильно, начиная с бабкиного возгласа: «Ах, ты Люська-красотуська-карапуська!», но тогда был отец, мог так ругнуть, что замрешь на месте, а душа в пятки уйдет. Они все лето вдвоем ходили по грибы-ягоды, косили сено, а еще ездили в Серпейск знакомиться с тетей и даже в Москву на целую неделю выбрались — жили у папиных знакомых, посещали театры и музеи, катались на метро. Все было ярко и празднично, ко как-то смазалось в памяти, а вот второй приезд, после восьмого класса, без папы… Во-первых, Людка отчитала бабку за то, что она вместо коровы завела козу.
— От коровы лучше пахло, — сказала Людка, — а эта коза как будто всегда сопливая.
Бабка вздохнула:
— Коли так, то подари ей носовой платок, а на нем вышей: «Козе-дерезе от Люськи-ругуськи», и духами его смочи.
— Духами не мочат, а душатся, — поправила Людка.
— Сходи-ка лучше за водой, краля ты городская, хушь по полведра принеси.
За водой — это понятно, это участие в общем труде, а вот зачем краля? За что краля?! Схватила ведра, полетела. Одно ведро, цилиндрическое, на длинной веревке, — доставать по колесику, через блок. Людка аккуратно опустила ведро в колодец, оно слегка наполнилось, но не тонуло никак. Людка стала им плюхать и упустила веревку. Тут ведро сразу и утонуло, лишь конец веревки плавал. Людка растерялась: ушла с двумя, а вернется с одним пустым?.. Мальчишка, одетый как беспризорник — деревенские пацаны часто так одевались, — это Людка помнила еще по первому приезду, — а этот еще и в зимней шапке, — заглянул в колодец, почесал за ухом:
— Ща, «кошку» туда кинем, погоди…
Он положил удочку и ушел. Может, он ненормальный? Разве кошек бросают в колодцы?.. Она терпеливо ждала, хотя не слишком-то приятно изображать деловую девочку на виду всей деревни. Мальчишка принес что-то вроде большого-большого строенного рыболовного крючка на длинной цепи, свесился в колодец и вскоре достал ее ведро, полное воды. Перелил и тут же достал еще, сказал:
— Хошь, выходи вечерком, на лошади покатаю.
Из-за его потешной серьезности Людка прыснула:
— Как же я выйду? У меня же валенков нету! — Мальчишка отнес «кошку», а потом увидел, что Людка пройдет несколько шагов и ставит ведра, отдыхает. Он взял одно ведро, второе она не отдала. Через несколько шагов он отобрал и второе ведро:
— Ты гнешься как червяк. К тому же два нести удобнее.
Она понесла удочку.
— Ого, уже и хахаля подцепила! — встретила их бабка; — Глазками похлопала — женишки притопали.
— Здрасьте, баб Мань. Вот вода, — солидно сказал мальчишка: — А будешь гудеть — оборву у тебя всю вишню, хрен ягодки найдешь.
— Ой, Витечка, не надо! — запричитала бабка: —Это я со-стару, сдуру.
— Тогда ладно, — сурово сказал Витечка-Витек: — А хошь, баб Мань, карасиков тебе принесу?
— Да за что такая милость? — всплеснула руками бабка.
— Ну как хочешь… — и он ушел.
И наступило лето сплошного праздника — праздника виноватости…
— Ой, девк, ночью-то жиров не нагуляешь, — вздыхала бабка утром, точнее, уже в двенадцать, когда Людка поднялась: — Тяжка жизня, тяжелехонька: ноги еще на месте не встали, а бока уж лежать устали…
Людка только насупилась: и обиды на бабку не напасешься, и вину все же за собой чувствовала — нет, не за позднее утро и не за долгое гуляние, а за… горячее, сладостное сидение на лошади — самое таинственное и сильное из ощущений, полное праздника и вины.
…Колготня, тусовка, бесполезное сидение на бревнах… Мальчишки, девчонки, вспышки возни, огоньки сигарет… И сидел еще взрослый парень, завернувшись в тулуп, голос грубый, насмешливо-разбитной, что ни слово — ругательство; потом он ушел, атмосфера разрядилась, девчоночьи голоса стали звончее, хотя магнитофон все выл тоскливые и разухабистые блатные песни; затем приехали из соседней деревни трое пацанов на двух лошадях; начались катания, девчачий визг, тявканье собак… Витек оказался страшно сильный; Людка только примерялась, как ей взобраться на лошадь, а он схватил ее под коленку и подкинул. Она легла животом на спину лошади, бормотала: «Без седла — это неправильно». Витек запрыгнул на лошадь и, хватая Людку за что попало, перекинул ей ногу, усадил правильно перед собой, велел держаться за гриву. И как свистнет. Они помчались; она прижалась к дергающейся лошадиной шее, кричала: «Останови!», но Витек лишь яростнее свистел и гикал, и его твердые коленки стучали сзади ей по ногам. Лошадь перешла на галоп, только тут Людка получила удовольствие от езды. Но Витек бросил понукать лошадь, та сразу же пошла шагом, а он неожиданно залез Людке за шиворот, стал нагло лапать. Она согнулась, отбилась локтями и разрыдалась. «Ты чего? Чего?» — задыхаясь, бормотал Витек. Лошадь остановилась, нагнула голову, стала фурчать в траву. И вдруг словно чиркнула спичка между лошадью и Людкой — она ощутила горячее тело под собой, и жар этот ударил в нее, наполняя сладкой истомой, и она замерла, предвкушая счастье… Потом все играли в бутылочку и целовались напропалую в щечку, а с Витьком Людка даже два раза чмокнулась в губы; раз уж здесь в деревне все совсем неправильно, то и ей приходится пожить неправильно, — так рассудила она.
Лето провалилось в эту полуночную жизнь с кострами и печеной картошкой, купаниями в туманной речке и чужими колючими садами, бесконечными играми в почту или бутылочку, страшными кладбищенскими историями и спорами о музыке и музыкантах. Как-то тот взрослый парень, который, оказалось, из тюрьмы весной вернулся, сказал, что Паша Макаров у них там в Англии заболел манией величия, попал в психушку и теперь там кричит: «Я — Иосиф Кобзон!» И тут Людка, задетая в лучшем чувстве, заявила ему: «Я не знаю твоего Пашу, а Иосиф все равно лучше! И не матерись — во-первых, некрасиво, а во-вторых, противно слушать!»
За свои идеалы Людка всегда стояла героически, ведь они у нее с детства самые правильные. Ну а смелости, геройства ей было не занимать, и примером ей служили героические женщины, известные в истории. Началось все в первом классе. Когда Людочка услышала по радио, что в космос полетела первая женщина — советская женщина! — ее охватил восторг; она стала собирать фотографии Валентины Терешковой из газет и журналов, статьи про нее, и так прониклась, что собралась в космонавтки — летать на другие планеты и делать там что-нибудь героическое. Потом ее захватила смелая Зоя Космодемьянская — ее было жалко до слез; потом она узнала о мужеству и страшной гибели молодогвардейцев — она полюбила их всех, но особенно девушек: а еще смотрела какое-то кино про Жанну д’Арк — оказалось, что такая геройская Жанна и вправду была… Людка зачитывалась книжками про исторических женщин и при этом прекрасно запоминала даты; душой и мыслями погружаясь в героику прошлого, она правильно, по-пионерски на хороших примерах закалялась как сталь, поэтому ее выбрали ответственной совета отряда за дежурства в классе. Школа укрепляла и врожденную ответственность; именно с ответственностью Людка била второгодника и хулигана Бурцева учебником «Природоведения» — лентяй Бурцев не выгребал бумажки из парт, а лишь веничком кое-как помашет да развезет шваброй воду по полу. Впрочем, после второго деревенского лета правильность ее стала убавляться. Зато прибыло ответственности — выбрали комсоргом школы. Коньком Люды стали рассудительность и убежденность, за правильность отвечали комсорги классов; главное — план мероприятий, а как они прошли — так, значит, и правильно. Истфак пединститута и бескомпромиссная коллективная постоянная война с тарака-нами-прусаками в старом, пропахшем дустом и гнильцой общежитии вытеснили из ее сердца любовь к отдельным героям; Людмила прониклась несгибаемым уважением к диалектической, главной силе истории — к борьбе классов.
Доцент-психолог из породы молодящихся мужчин панибратствовал со студентами и рисовался перед студентками, но умудрялся оставаться строжайшим экзаменатором и неприкаянным старым холостяком. Поначалу его сонно-чопорный взгляд лишь скользил по однообразно новым первокурсникам, но после, когда доцент уже выделял внимательную умненькую Людмилу, во взгляде появилось что-то хищное, недокормленно-ласковое — он углядел в ней свой любимый, довольно редкий тип — тип женщин, которые расцветают и очень к месту рядом с мужчинами значительно старше себя, а среди ровесников их блеск, женственность, красота только портятся. К концу семестра доцент уже решился жениться, поставил ей «отлично» и пригласил в театр.. Ухаживал четыре года: театры, музеи, взаимное «вы» и по имени-отчеству; цветы, восхищенные улыбки, целование рук, тонкие разговоры о проблемах семьи и демографии. Наконец он убедил ее, что она будет прекрасной подругой и сподвижницей ему, молодому ученому, и она дала согласие на брак. Путешествие в Ялту у них оказалось предсвадебным. Здесь он открылся в качестве страстного возлюбленного: его поцелуи она почему-то сравнивала с затяжными парашютными прыжками — от них кружилась голова, его руки безудержно познавали ее тело, она шептала: «Не надо…» Еще пару дней — и она бы не устояла; но случилось, что на ее глазах высокий красивый спасатель нырял с лодки за тонущим, страшно долго был под водой и все же спас человека. Уже в лодке у спасателя был обморок, хлынула кровь из носа; доцент, пыхтя, греб к берегу, а Людмила обмывала кровь на лице и груди героя…
Людмила поступила в аспирантуру. Доцент при встречах здоровался с холодной улыбкой — не простил; ходил слух, что он меняет женщин как перчатки. Однажды от него пришло письмо, подвергнутое первоначально презрению за пустословие и обидность, но уже после развода с Лебедевым, перебирая свой архив, Людмила наткнулась на него. Потом она неоднократно брала это письмо, будто судьбу свою пыталась вычитать.