— Вероятно, это недоразумение, не больше. Я к тому, что ты меня не совсем точно понял. Никакой жалости у меня к твоему беляку нет, ты это зря мне приписал. Я попытался, так сказать, представить себе мысленно твои чувства именно в тот момент, если хочешь, перевоплотиться в тебя. А ты истолковал мою реплику не то чтобы произвольно, а, к сожалению, как-то превратно. Не волнуйся, классовое чутье меня еще не подводило.
— Меня тоже не подводило, — не вдаваясь в обсуждение вопросов и не пытаясь оправдываться, коротко отрубил Зимоглядов, с наслаждением натягивая на себя одеяло. — И будь уверен, не подведет. — Он помолчал и уже другим, просительным тоном добавил: — Завтра, с твоего позволения, смотаюсь на вокзал, вещички из камеры хранения заберу. Да что там за вещи — долото и клещи. Два чемоданчика — вот и все состояние мое. Дожился, доездился! А еще, Петя, будь милостив, Катюшу о моем появлении заблаговременно предупреди. А то ведь и перепугаться недолго.
— С чего же ей пугаться, отчим ты мой неприкаянный? — почти ласковым шепотом отозвался уже из-за приоткрытой двери Петя. — Не зверь же ты.
— Как сказать, — усмехнулся Зимоглядов. — Зверь не зверь, а сперва проверь.
— Ну что ты, в самом деле, сам себя путаешь? — рассердился Петя. — А если бы я к тебе приехал, ты бы только и мечтал, как бы меня проверить?
— А ты как думал? — серьезно подтвердил Зимоглядов. — Время такое — мир надвое расколот, попробуй угадай, кто чем дышит. Ты бумаги-то мои завтра, как проснешься, трезвыми глазами еще разок пересмотри. Для моего же спокойствия. На каждой печать проставлена. А только печать-то печать, а кому отвечать? Ухо востро держи, Петяня, я для тебя только добра хочу. Только добра, и ничегошеньки больше! Метко в народе говорят: «Старый ворон зря не каркнет».
И он рассмеялся коротким и, как почудилось Пете, невеселым смехом.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Штраусберг в первые дни понравился Ярославе. Это был маленький уютный городок, примостившийся у озера, взятого, словно в плен, густым кольцом соснового леса. Островерхие, крытые красной черепицей виллы утопали в сочной влажной зелени садов и декоративных кустарников. Улицы были прямые, будто вычерченные на ватмане. Опрятные зеленые дворики обнесены высокой красивой оградой из металлических рам с мелкой сеткой. Каждый двор благоухал цветами, преимущественно жасмином, сиренью и розами. На улицах было немноголюдно, тихо; прохожие вели себя слишком чинно, пристойно, не позволяя себе громких выкриков и смеха. Казалось, все заняты здесь лишь серьезными делами, исключающими улыбки. Машины шли только по шоссе, связывающему Штраусберг с Берлином, а по улочкам, старательно выложенным плиточным булыжником в форме разбегающихся от центра к обочинам полукружий то и дело катили велосипедисты — от детей до стариков и старух.
Городок был красив, чист и наряден, и при первом взгляде на него могло показаться, что и люди здесь живут только красивые, мирные, с чистыми и благородными помыслами. Однако стоило лишь послушать какого-нибудь бюргера, с вожделением говорящего о святом праве немцев присоединять к Германии все новые и новые территории, как иллюзии рассеивались. Высшей гордостью жителей городка считалось, что неподалеку, в сосновом лесу, расположена дача Геббельса, который в летние месяцы часто приезжал сюда отдохнуть и набраться сил после праведных трудов во имя величия фатерланда. Еще большее чувство разочарования ощущалось тогда, когда по шоссе со стороны Берлина громыхала какая-нибудь танковая или моторизованная часть. Казалось, все жители высыпали в это время из своих домов и выстраивались вдоль шоссе, чтобы запечатлеть в памяти незабываемое зрелище. А если уж по улицам проходила строевым маршем воинская часть с духовым оркестром впереди колонны, тут восторгам штраусбергцев не было предела. Толпа ликовала. И, так же как у обочины шоссе немцы, будто завороженные, с удовольствием глотали клубившиеся над танками выхлопные газы, с таким же энтузиазмом вдыхали они и едкую сухую пыль, взметаемую коваными солдатскими сапогами.
Ярослава подметила, что лишь в дождливые дни жители Штраусберга предпочитали беречь костюмы, платья и шляпы и ограничивались лишь тем, что, насколько это было безопасно для их одежды, высовывались из едва приоткрытых окон и провожали проходившие мимо войска приветливыми взмахами рук и маленьких флажков со свастикой.
Очень скоро уют и чистота Штраусберга стали угнетать Ярославу своим однообразием и рабской придавленностью. Красота природы удручала тем, что ее стремились подстричь под одну гребенку, придать такой вид, какой отвечал бы идее всеобщего послушания. Германия Гитлера не терпела вольнодумства даже в природе. И здесь, в Штраусберге, Ярослава со все нарастающей грустью вспоминала Оку, поленовские места и палатку в Велегоже.
В Штраусберг Ярослава попала не сразу. Как и было предусмотрено, она приехала вначале в Париж. Затем, на правах дальней родственницы малоизвестного художника Вайнерта, начавшего после прихода Гитлера к власти пробиваться на берлинские выставки, — в Штраусберг. Вайнерт быстро уловил дух времени, посвятив все свои усилия созданию монументальных, хотя и бездарных, полотен, прославлявших фюрера и военную мощь Германии. Он, вероятно, сделал бы стремительную и блистательную карьеру, если бы не скоропостижная смерть — по иронии судьбы попал под машину, принадлежащую штабу авиационного полка.
Документы у Ярославы были безупречны. Софи Вайнерт, как она значилась здесь по паспорту, не питала пристрастия к живописи и, распродав оставшиеся картины, устроилась на работу в штаб того самого полка, который был повинен в гибели ее родственника. Командование полка охотно пошло ей навстречу, так как изо всех сил старалось замять столь неприятную историю и сделать все возможное, чтобы информация о гибели Вайнерта, этой восходящей звезды в новом искусстве рейха, не получила широкой огласки.
Ярослава вела весьма примерный для немки образ жизни, аккуратно и старательно выполняла обязанности секретаря-машинистки. По воскресным дням она обычно отправлялась в Берлин. Служанке, которая продолжала жить в доме Вайнерта, она «по секрету» сообщила, что там у нее есть жених и что, возможно, встречи приведут в конце концов к желанному браку.
На самом же деле один раз в месяц она посещала букинистическую лавку, затерявшуюся в каменном громадном доме в конце маленькой улицы Клюкштрассе, почти в самом центре Берлина.
Ярослава очень полюбила эту лавку, которая стала для нее не просто местом, где можно было хотя бы на короткое время отдохнуть, сбросить с себя постоянную нервную напряженность, но и была пока что единственной «ниточкой», связывающей ее с Куртом Ротенбергом.
Пожилой букинист Отто Клаус по своим убеждениям был непримиримым антифашистом, но в активной политической борьбе никогда не участвовал и потому, вероятно, не попал в списки гестапо. Да и роль связного, которую он стал выполнять с величайшим энтузиазмом, запрещала ему открыто высказывать свои идейные взгляды. Среди постоянных покупателей, главным образом из числа писателей, журналистов и ученых, он слыл фанатиком-книголюбом, для которого находка книги, особенно редкой, была высшей и почти единственной целью в жизни.
Клаус был по натуре чрезвычайно замкнут, словно дал себе обет молчания, и оживлялся лишь в тех случаях, когда к нему в руки попадала старинная книга. Схватив ее, он старался даже затаить дыхание, чтобы ненароком не повредить переплет. Человека, небрежно обращающегося с книгой, способного запросто замусолить станицу или загнуть в ней уголок, он мог во всеуслышание объявить преступником и своим главным врагом. «Я различаю людей не по национальности, а по их отношению к книге», — часто вслух повторял Клаус, а приметив недоуменный косой взгляд какого-либо завзятого фашиста, готового обвинить его в аполитичности и в недооценке расовой теории, поспешно добавлял с такой искренностью, в которой невозможно было бы сомневаться: «Слава господу, что наш фюрер обожает книги. Я слышал, что он дорожит своей библиотекой как святыней. Даже близким друзьям он не разрешает притрагиваться к своим самым любимым книгам». Этого было вполне достаточно, чтобы посетитель переставал коситься на букиниста, а заодно и слюнявить пальцы, перед тем, как перевернуть очередную страницу.
При всей своей замкнутости Отто был буквально начинен всевозможной информацией о жизни в самой Германии и за ее пределами. Это казалось тем более поразительным, что в газетном киоске он регулярно покупал всего лишь одну газету — «Фолькишер беобахтер» и подчеркнуто гордился тем, что в других источниках информации не нуждается.
— Правда только здесь, — тыкал он длинным сухим пальцем в газету, — все остальное — лжеинформация.
И с торжествующим видом оглядывал посетителей лавки живыми любознательными глазами, которые, казалось, принадлежали не ему, а какому-то юноше и резко контрастировали с изборожденным морщинами лицом. Мгновения было достаточно ему для того, чтобы по лицам находившихся в лавке людей определить, как они реагируют на его фразу.
Отто никогда ни о чем не расспрашивал Ярославу — ни о времени приезда в Германию, ни о том, какие вопросы ее интересуют, ни о планах на будущее. Он предпочитал отвечать на вопросы сам. Лишь однажды вечером, закрыв лавку и как-то особенно пристально взглянув на Ярославу, листавшую альбом Козимо Туры, Отто спросил:
— Я часто думаю: почему именно вы? Почему они выбрали именно вас?
Ярослава насторожилась.
— Нет-нет, я больше ни о чем не спрошу и не требую от вас ответа, — поспешил успокоить ее Отто. — Просто они могли бы выбрать девушку и не такой редкостной и неповторимой красоты, как вы. Таких надо беречь, как берегут ученых или поэтов. Красота — это тоже национальное достояние.
И, не дав ей что-либо возразить, заговорил совсем о другом:
— Вот вы смотрите картины Козимо Туры. И сразу можно заметить, что они вам не по душе. Мне тоже. Они напоминают сегодняшний день Германии. Обратите внимание — металлическое небо. А какой страшный пейзаж! Вы поверите, что здесь могут жить люди? Нет, здесь место только драконам либо существам с иных планет. Смотрите, восходит кровавое солнце на мертвом небе. А образы святых? Им чужда человеческая теплота, в них лишь трагизм и жертвенность. Все искажено страданием. От красоты женщин веет жгучим холодом и бесс