Он долго смотрел в окно вслед уходившей Тосе — не на то, как она ловко, молодо и сноровисто перепрыгивает через сугробы и как мелькают среди белого, сахаристо искрящегося на предзакатном солнце снега ее пухлые ноги, обутые в черные, много раз подшитые валенки, а как она держит под мышкой его зеленую папку. Когда Тося скрылась за срубом углового деревянного дома, дядя едва удержался от того, чтобы не броситься в погоню и отобрать свою драгоценность.
— Так, блажь какого-то маляра, — пробурчал он: все, что не относилось к геологии, было ему чуждо. — И не дай ей господь потерять папку!
Дядя провел бессонную ночь, будто папка и впрямь была уже потеряна. Он не знал, что этой ночью почти не сомкнул глаз и Легостаев, весь оказавшийся во власти беспокойных дум, охвативших его, когда Тося закончила читать содержавшиеся в папке материалы.
Сперва ему хотелось узнать о поисках нефти в Сибири только по той абсолютно ясной причине, что этой работой занималась Ирина. Но после того как Тося познакомила его с материалами, дотоле вовсе ему не известными, он понял, что дело тут не только в Ирине: его захватило и покорило предчувствие небывалых открытий, у истоков которых она, его (да-да, его) Ирина, стоит, и ощутил прямую сопричастность своей судьбы с судьбой этого сурового края, в который занесла его война.
В самом деле, то, о чем читала ему Тося, было удивительно, увлекало своей загадочностью, извечным и непреодолимым желанием человека отгадать тайну. За скупыми строками он вдруг увидел борьбу людей: ученых, геологов, журналистов — всех, кто был причастен к этой борьбе. И борьба эта словно океанской волной накатывалась на скалу, где высечен был один-единственный вопрос, похожий на «Быть или не быть?», — «Есть нефть в Сибири или нет?»
Чего только не было в этой папке! Цитаты из книги Палласа «Путешествие по разным местам Российского государства» и из словаря Брокгауза и Ефрона, выписки из докладов академика Губкина и вырезки из местных и центральных газет, письма геологов.
Словарь Брокгауза и Ефрона откровенно, без ложной стеснительности, признавал, что в геологическом отношении Тобольская губерния — чистый лист бумаги, но, видимо, ради своего же престижа сообщал читателю собранные по крохам данные о некоторых местных полезных ископаемых.
В крохотном списке этих ископаемых не оказалось одного названия, ставшего теперь главным, — нефть.
Тося читала материалы один за другим, между ними не было никакой связи, и Легостаев с сожалением подумал: как было бы хорошо, если бы их комментировал ее дядя-геолог. Из тысяча девятьсот одиннадцатого года Тося перескочила в тысяча девятьсот тридцать второй, когда академик Губкин сказал:
«Сейчас надо поставить вопрос о поисках нефти на восточном склоне Урала».
А сибирская нефть уже сама, не выдержав тысячелетнего долготерпения, шла на помощь человеку, просила заприметить ее. У селения Юган со дна реки через каждые пятнадцать минут выбрасывается клубок темной маслянистой жидкости, и в бульканье его словно бы слышится признание: «Я — нефть!» Вдоль берега идет широкая полоса маслянистой пленки: «Я — нефть!» На реке Белой колхозники ловили рыбу. Пришел невод не с одною рыбой — с пучком травы, пропитанной маслянистой жидкостью. И здесь: «Я — нефть!» И наконец, отклик молчавших доселе людей: «Наша цель — найти место выхода нефти» — шапка Сургутской районной газеты «Колхозник». «Заложено 32 скважины» — опять же газета «Колхозник», весна тридцать пятого года…
Легостаев вслушивался в совершенно новые, незнакомые ему термины: юрские отложения, нефтяная фация, эпоха девона, эпоха верхнего карбона и нижней перми, эпоха верхней перми и триаса. Казалось, они ни о чем не говорили ему, эти термины, и в то же время говорили о главном: за ними стояла нефть!
Он поймал себя на мысли о том, что все-таки никогда бы не заинтересовался ни Тюменью, ни нефтью, ни тем более этими терминами, если бы все это не было связано с Ириной.
Легостаеву особенно пришлась по душе фраза: нефть рождалась на арене борьбы суши и моря! Рождалась среди пород, которые складывались в геологические эпохи этой борьбы. Борьба! Без нее нет жизни, без нее ничего не рождается на свет. Борьба суши и моря! Разве это не тема твоей живописи, художник!
Так, совершенно неожиданно для самого себя, Легостаев приобщился к поискам сибирской нефти, и это не отдалило от него Ирину (о чем он втайне мечтал, мечтал, чтобы забыть ее и избавиться от страданий), а напротив, вновь приблизило ее к нему. У него было такое состояние, словно и он готовился ехать в тайгу, с той же экспедицией, в которой работает Ирина, и вот-вот сам, на своем горбу и своим сердцем ощутит поразительный накал борьбы между сторонниками и противниками Губкина — борьбы не менее драматичной, чем схватка суши и моря…
Находясь в госпитале, Легостаев как-то не очень явственно ощутил приход весны. Зима отступала медленно, первые весенние дни были ее близкими родственниками, и Легостаев впервые понял, что за окнами хозяйничает весна, когда Тося настежь распахнула окно и засмеялась так звонко и переливчато, будто хотела, чтобы ее смех прозвучал весенней песней, будто без этого смеха ее «мальчики» так и не поймут, что в небе светит совсем другое солнце — молодое и ликующее.
Легостаева готовили в эти дни к тому, чтобы снять повязку с глаз, и он со спокойной мудростью ждал этого дня, зная, что может быть только два исхода: или он увидит это молодое весеннее солнце, или перед глазами будет та же метельная, слепая и безумная ночь, которая высекла слезы из глаз Достоевского.
Между тем жизнь в госпитале шла своим чередом: выписывались и уезжали на фронт выздоровевшие, их места занимали искалеченные войной люди — фронт не знал передышки. Из пятерки, лежавшей в палате с Легостаевым, быстрее всех встал на ноги Федор — пока что с костылем. Теперь, услышав громыхание его костыля в коридоре, раненые с затаенной надеждой ждали: сейчас они узнают новость. Федор стал для них почтальоном, заменял им радио, газеты и даже порой Тосю, так как она простудилась и целую неделю не появлялась в палате.
Был канун первомайского праздника, победно врывалось в еще закрытое окно солнце. Федор уже был начеку, ожидая чего-то необыкновенного, и не ошибся. В коридоре было на редкость оживленно — сновали врачи и сестры, нянечки усиленно мыли полы, натирая их до блеска. Еще до того как принесли завтрак, Федор, стуча костылем, ворвался в палату:
— Братцы, шефы едут!
— Тю, скаженный! — сердито отозвался терский казак с крайней койки. — Чего разорался?
— Шефы! — еще более радостным тоном снова возвестил Федор.
— Так не мать же родная и не жена! — скептически процедил казак.
— Шефы! — не унимался Федор. — Эх ты, дядя Ерошка! Шефы — это значит подарки. Колбаска, табачок, разные там платочки-варежки. И девчата как на подбор! Весь госпиталь гудит, а ты, дядя Ерошка, протестуешь.
— Брось брехать. Какой я тебе Ерошка! — разозлился казак.
— Опять же зря икру мечешь. — Федор улыбнулся до ушей. — «Казаки» Льва Николаевича читал? Вот оно и видать, что отстаешь по культурной линии. А то бы наизусть знал Ерошку. Мировецкий старик — гордиться тебе надобно, а ты за вилы хватаешься. Ну, да я сегодня добрый. А программочка какова! Митинг, концерт, обед! Мероприятие!
— А нам все одно, — сказал казак. — Не побачим и не прослухаем.
— И побачите и прослухаете, — заверил его Федор. — Я вам все донесу, до каждой буковки. Собой жертвую! Информация — через каждые пять минут, как по радио, будьте уверены!
Шефы приехали в полдень. Встреча с ними была в вестибюле на первом этаже, куда собрались все ходячие раненые и свободный медперсонал. В открытую дверь палаты, где лежал Легостаев, доносились звуки баяна, оживленные голоса — непременные признаки праздника. Но на душе у него не было праздничной приподнятости — он с тревогой ждал снятия повязки. Пройдут праздники, отгремят марши, уедут шефы, и он лицом к лицу встретится со своей судьбой.
Федор сдержал обещание: он то и дело бегал на первый этаж, снова возвращался в палату и сообщал новости с таким радостным ошалелым возбуждением, будто шефы приехали в госпиталь лишь для того, чтобы осчастливить только его.
— Бородач говорит, академик. — Федор торопился пересказать услышанное и потому глотал слова. — Герой Соцтруда, ей-богу, не брешу. Вы, говорит, спасители Родины, вы, говорит, отстояли.
— Оркестр с собой привезли, — вновь появился на пороге Федор. — Исполняет марш «Триумф победителей», — сообщил он, хотя звуки оркестра были хорошо слышны и на втором этаже.
— А сейчас, братцы, — захлебываясь от восторга, зачастил Федор, вернувшись из вестибюля, — поглядели бы вы! Не видать вам вовек такой бабы! Разве что в кино. Ни в сказке сказать, ни пером описать! А голосочек — чистый хрусталь. Все думали — артистка, так нет же — геолог!
Что-то дрогнуло в душе Легостаева, оборвалось: так бывает с людьми, которым вдруг, без всякой психологической подготовки сообщают или радостную, или горькую весть.
— Да за такую красавицу можно жизнь отдать! — не унимался Федор. — Побегу еще взгляну.
— Погоди, — остановил его Легостаев, и что-то в его тихой, трепетной просьбе было такое, что заставило Федора застыть на пороге. — Погоди, Федор… — Легостаев с трудом подбирал слова, со страхом чувствуя, что язык не повинуется ему. — Скажи, Федор, фамилию называли?
— Фамилию? — беззаботно переспросил Федор. — Чудак-человек, при чем тут фамилия? Ты бы в лицо ей поглядел… — Он оборвал себя на полуслове, вспомнив, что говорит это человеку с повязкой на глазах. — А хочешь, — предложил он услужливо, с патокой в голосе, стараясь реабилитировать себя, — хочешь, я мигом слетаю, будет тебе и фамилия?
Легостаев молчал, и Федор, восприняв это как знак согласия, затарахтел костылем по каменным плиткам коридора.
На этот раз Федор долго не возвращался. Речи, кажется, кончились, играл духовой оркестр, но Легостаев не слышал музыки. Никогда в жизни даже там, на фронте, ему еще не было так страшно, как сейчас. Неужто Федор теперь никогда не вернется в палату?