Ну так вот, после этого мои подозрения против Якушкина еще более укрепились. Я установил за ним наблюдение. И вот оказалось, что он посетил развалины бывшего здания гестапо, лазил в подвал и что-то там делал, удалив оттуда ребят. Мой наблюдатель уже тогда сообщил, что он вел себя странно, нервничал. Почти одновременно мы получили сообщение от заведующей детским домом о надписи «опасайтесь» и о том, что имя предателя уничтожено. Тут я должен сказать вот о чем. Подвал мы осмотрели еще в день прихода в город. Нам нужно было установить судьбу пятерых подпольщиков, о которых в свое время сообщил Никифоров, перешедший линию фронта. И надписи эти мы видели, гестаповцам уже некогда было их уничтожить. И слово «опасайтесь» прочли. А вот имя предателя было выцарапано крайне неясно. Очевидно, гвоздь или какой-то другой острый предмет к этому моменту уже иступился. Тем не менее, когда мы во второй раз обследовали стену, то обнаружили, что кто-то стремился уничтожить все следы надписи, а под нарами в штукатурке был обнаружен кончик сломанного ножа. Решили проверить, не Якушкина ли это нож. Вот тогда Анищенко и попросил его одолжить ножичек, чтобы отточить карандаш. Ну, сразу все окончательно и стало ясно… Якушкин — сволочь, шпион… Такой же, как и Зоммерфельд, только еще более хитрый и опытный. На немцев еще в 1914 году работал. Однако с арестом я не торопился, решил еще понаблюдать. А Якушкин все больше набирал пары. Очень ему хотелось втереться к нам в доверие. Важным шагом в этом направлении он считал находку картин. Долго он ломал голову, где бы ему их «найти». Утащив картины из элеватора, он припрятал их в каменоломне, в одном из старых шурфов… И вот он, наконец, решил «найти» их в подвале гестапо. Курт Мейер был хозяином этого здания, и могло показаться вероятным, что у него был здесь свой тайник.
Воронцов достал папиросу, спички; прикрыв ладонями коробок от ветра, зажег спичку и закурил.
— А когда же вы все-таки поняли, что Якушкин и Т-А-87 одно и то же лицо? — спросил Стремянной.
— Представьте себе, подозревал, но до самого последнего момента не имел доказательств. А вот, когда в хламе, извлеченном из карманов Якушкина, я увидел половину разрубленной монеты, сразу стало окончательно ясно, с кем мы имеем дело. Как раз накануне этого дня Кузьмина дала показания, что у Т-А-87 находится вторая половина той монеты, которую ей вручил Курт Мейер. После произнесения известного им обоим пароля каждый из них должен был предъявить свою часть монеты, а затем сложить обе половинки вместе… Якушкин не ожидал столь быстрого ареста. Не предполагал, что кто-нибудь придаст значение маленькому кусочку металла… Он многое знал, но не знал решающего для себя обстоятельства, что мы разоблачили и арестовали Кузьмину…
Воронцов замолчал.
Машина завернула в лесок и остановилась у землянки, в которой расположился штаб полка.
1954–1955 гг.
Лев Квин...Начинают и проигрывают
1.
К сведению необстрелянных новичков: не бойтесь снарядов, услышанных в полете. Эти снаряды, и пули тоже, вас не тронут.
Совсем другое дело — мины. Услышали их нарастающий вой — забудьте про свою гражданскую, мужскую и прочую гордость, не жалейте обмундирования, даже если оно новехонькое, и бросайтесь плашмя на землю, пусть там хоть что: лужа, грязь… Это уж потом научитесь по звуку распознавать, какой мине отвесить поясной, на какую вообще не обращать внимания, а перед какой пасть ниц. А пока не разобрались — кланяйтесь всем подряд во избежание крупных неприятностей. За два с лишним года на передовой я до тонкостей постиг все эти фронтовые премудрости. И когда однажды ухо определило, что противное визгливое «и-и» прямо над головой угрожающе быстро переходит в басовитое «у-у», ноги сами, не дожидаясь команды с КП, привычно повалили меня на землю.
Взрыва я не услышал. Лишь почувствовал сильнейший удар по лицу, словно кто-то с размаху вмазал мне кулаком в железной перчатке.
Наверное, я потерял сознание. Но тут же очнулся — еще не сел дымок от разорвавшейся мины, метрах в пяти от меня. А может, это уже была другая.
Первым долгом схватился судорожно за подбородок — мне казалось, разнесло в щепы всю челюсть. Нет, цела! Зубы все тоже тут. И нос на месте, никуда не делся.
Отнял руку от лица, посмотрел на ладонь. Что за чертовщина! Я ожидал — кровище! А тут… Чуть заметное, с булавочную головку алое пятнышко.
Еще не верю своим глазам, щупаю с опаской дальше. Ничего! Совсем ничего!… Вероятно, крохотный осколок врезался в какое-нибудь нервное окончание на верхней губе. Близко к мозгу, вот и мгновенное ощущение сильной боли.
Подтянулся на локтях, хотел вспрыгнуть на ноги, неосознанно удивившись целой луже крови подо мной — чья, откуда натекла? И опять резкая невыносимая боль, только теперь уже где-то внизу, в ногах…
На этот раз провалялся без сознания долго. А пришел в себя — ничего понять не могу. Что со мной? Где я?
Голубое, без единого облачка небо. Впереди крупным планом маячит чья-то шинель. Ниже ее — белый, тщательно упакованный сверток, — и колышется, колышется себе потихоньку, а вместе с ним и я.
Внезапно надвинулась откуда-то темная угластая громадина, заслонила собой полнеба.
И голоса:
— Подавай! Осторожнее только, осторожнее! Не зацепи носилки!
Носилки?
Сразу все стало на место. Я лежу на носилках. Белый сверток — моя левая нога, вся в бинтах. Громадина — санитарная автомашина; как же я сразу не узнал? Может, потому что никогда не смотрел на нее из такого положения: снизу вверх?
Носилки пристегнули к стойкам. Хлопнула дверца, машина заурчала, дернулась…
Прощай, моя минометная рота, непромокаемая и несгораемая, как шутили в полку. Прощайте, ребята в выцветших под дождем, солнцем и ветром ватниках, в прожженных возле костров ушанках, заросшие, небритые; никак я не мог заставить вас каждый день бриться, ничто не помогало, даже мой личный пример.
Прощайте, орлы-минометчики, ваш командир по не зависящим от него обстоятельствам отбывает в долгосрочный отпуск…
Машину трясет, нога болит зверски.
Хоть плачь!
Дальше все пошло очень быстро: эвакопункт, сан-поезд… Уже на пятые сутки я оказался за тридевять земель от фронта, в далеком тыловом городе, где меня должны были поместить в госпиталь на капитальное лежание.
С вокзала нас, раненых, привезли поздней ночью. В обширной, на целых три окна, уставленной койками палате все спали. Проснулись лишь несколько человек, мои непосредственные соседи — их потревожили санитары, перекладывая меня с носилок.
Спросили с жадным интересом:
— С какого фронта?
Узнали, что не с юга, где наши заварили основательную кашу и с жестокими боями пробивались к Киеву, сразу поостыли. Расспросив из вежливости о моем ранении и сказав несколько ободряющих слов, опять улеглись.
Я вздохнул с облегчением — было не до многословных бесед.
Нога не унималась. Я промучился весь остаток ночи. Шевелиться не решался, опасаясь разбудить соседа — наши койки стояли впритык, стонать тоже не к лицу. Вот так, молча, то и дело стирая холодный пот со лба, воевал с проклятыми фашистами, которые пилили, кололи, резали, цепляли острыми крючьями мою бедную ногу.
Лишь под утро немного отпустило — почему-то всегда все боли сдают к утру. Было совсем темно, но из коридора уже доносился шум уборки, да и в палате зашевелились, закашляли.
Проснулся и мой ближайший сосед.
— Разбудили вас? — спросил шепотом. — Спите, рано еще.
— Не хочется.
— Болит? — догадался он и опустил босые ноги с койки. — Воды дать?…
Вода холодная — зубы ноют. Видно, в палате не жарко. Это меня только в жар бросает из-за моей войны.
Скосил глаза на соседа. Стоит в ожидании возле моей койки. Высокий, жилистый. И молодой, вроде меня.
— Спасибо, друг.
Вернул ему кружку. Он взял левой рукой — правая на перевязи.
— Крепко ушибло?
Пожал плечами:
— Средне. Грудь осколком и три пальца… — Он дополнил слова лаконичным жестом: напрочь.
Я присвистнул.
— Могло быть хуже. — Поставив кружку к бачку, он опять лег.
Сосед говорил по-русски правильно, но с чуть уловимым протяжным акцентом.
— Не русский? — спросил я.
— Латыш.
— О! Земляк!
— Тоже из Латвии? — Он удивился, даже сел.
— Совсем рядом. Себеж — километров тридцать от вашей границы. Там родился, там учился, там жил до армии.
— Себеж… — он, вспоминая что-то, смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. — Меня там ранило. На станции. В самом начале войны. Всю тогда станцию разбомбило.
— Значит, не впервой в госпитале?
Он усмехнулся:
— Сказать неудобно — шестой раз!…
У нас обнаружилось много общего. Ему, как и мне, двадцать три. Все его родные, как и моя мама с сестренкой Катькой, остались по ту сторону фронта, и ничего о них неизвестно: живы ли, погибли. Он, и я тоже, на фронте с первых дней войны. Вот только ранение у меня первое. Было, правда, еще одно, в ту же ногу, но пустяковое: пулей мякоть пробило. Я наотрез отказался эвакуироваться в госпиталь. Отлежал в своем дивизионном медсанбате две недели и благополучно вернулся к себе, в непромокаемую. А то после госпиталя еще неизвестно, куда попадешь. Обратно в свою часть возвращались немногие.
Сосед казался славным парнем. Правда, на слова не слишком щедр и в обращении сдержан — вот уж сколько с ним толкуем, а все не может отказаться от «вы».
— Да брось ты официальничать — не на дипломатическом приеме, — не выдержал я наконец и тут же вспомнил, что не знаю даже его имени. — Как тебя звать-то?
— Арвид Ванаг. — И добавил сразу: — Арвид — имя, Ванаг — фамилия.
Вероятно, некоторые путали, вот он сам и разъяснял. Я тоже представился на его манер:
— Виктор Клепиков… Виктор — имя, Клепиков — фамилия. Еще там есть Николаевич, но это пока в резерве, на случай старости.
Шутку он понимал, но реагировал не открыто, не бурно, не громко хохоча, а по-своему, сдержанно: веселели одни лишь глаза.