говорильня исходит у них из телесной дыры. Все актеры об этом знают. И еще знают, что им хотят в этом помешать. Быть женщинами и играть влагалищем. Хотят, чтобы они указывали, показывали вещь, одну за другой, по порядку, а не чтобы показывали самих себя. Хотят, чтобы они превратились в род телеграфного устройства, посылающего и выполняющего, передающего своими телами сигналы от одной головы к другой, однонаправленными фаллосами, мужскими членами взвившимися, чтобы путь указывать, аккуратно расставленными стрелками, указующими направление, индикаторами и экзекуторами. В направлении, в правильном направлении, чтобы все оставалось в привычном порядке. Именно это происходит, если опять к ней вернуться, в последней сцене «Летающей мастерской» (человек на мачте и супруги Буко, снизу на него указующие). Актера, на вершине мачты находящегося, с открытыми всем ветрам дырами и влагалищем, супруги Буко вопрошают о смысле, чтобы он указал на то, что показал, объяснил значение жестов и направление фаллоса. В то время как находящийся на вершине смыслом как раз и не обладает, он его потерял, он глаголет продырявленный. Супруги Буко требуют от него беспрестанно отчета, указать на смысл и причину тех звуков, что он испускает; но испрашивая у него смысл, они сами его придают, и этот смысл — спуск, направление которого они ему указывают. То, что они просят его натянуть свою стрелу и что-то обозначить, заставляет его спуститься.
Что, что, что? Как становятся актером, а? Актером становятся потому, что невозможно привыкнуть жить в раз и навсегда даденном тебе теле, с раз и навсегда определенным полом. Тело любого актера есть угроза, к которой надо относиться серьезно, потому что есть порядок, предписанный телу, есть половые органы, которыми тело обладает; и если мы оказались однажды в театре, то это потому, что есть что-то, с чем мы не смогли смириться. В каждом актере заключен тот, кто хочет говорить, подобие иного тела. Иное накопление телесной энергии выходит вперед и выталкивает старое, нам навязанное.
Дидье-Жорж ГабилиОСЯВариации о Надежде Мандельштам и Осипе Мандельштаме
Вообразите себе двух актеров.
Вообразите себе двух актеров, пытающихся репетировать пьесу — невероятно? — в которой представлены ключевые эпизоды из жизни Осипа Мандельштама, советского поэта, исчезнувшего в 1938 году в пересыльном лагере где-то в Восточной Сибири…
Вообразите себе двух актеров, в то же самое время пытающихся репетировать еще и другую пьесу — о бывшем активисте некоей западной коммунистической партии или о попутчике, который в конце 1970-х годов приехал к вдове поэта Надежде, выжившей и доживающей свою жизнь там, в Москве, в эпоху застоя…
Вообразите себе, что у них будет немного получаться или совсем плохо, но если у них начнет получаться, то это произойдет быстро, сразу.
Вот основной материал пьесы «Ося».
Ничего, кроме упрямства этих двух актеров, репетирующих, переделывающих, заново произносящих слова, снова и снова повторяющих движения вещей, слов, действий, не боясь риска никогда не достигнуть ощущения их соразмерности, или чрезмерности, или предела. Да. В таком упрямстве и состоит, и всегда должна состоять работа актеров; им в помощь — время, освещающее и искупающее, но порой истощающее силы и умножающее горести…
Сегодня, когда в некоторых стенах были, так сказать, пробиты бреши, мы, наверное, сможем лучше осознать необходимость этой пьесы — отрывков репетиций, открытых всем ветрам истории (большой, малой). Эта пьеса, построенная по серийному принципу, показывает блуждания, неустойчивость, в которых происходил процесс ее выстраивания. Разве нельзя хотя бы таким, очень скромным способом отдать дань Осипу Мандельштаму и Надежде Мандельштам в сегодняшней (мутной, смутной, смущающей) истории?
Вообразите себе двух актеров…
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко…
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
ЖЕНЩИНА
МУЖЧИНА
Обоим за пятьдесят.
Женщина. Без определенного возраста, пока еще. Сидит за гримировочным столиком почти в самой глубине сцены — справа. Лампы, расположенные по периметру зеркала, ярко светят, подчеркивая ее профиль. Перед ней на столике кремы и румяна. Несомненно, это — актриса, готовящаяся к выходу на сцену. На ней халат. Его форма и цвет не имеют значения. Он должен быть таким, чтобы она чувствовала себя комфортно.
Мужчина. Тоже сидит. Мужчина сидит на авансцене — слева. Мужчина сидит склоненный всем телом на простом деревянном табурете, опустив голову, его руки бессильно висят. Он сидит, не двигаясь с места в полутени, с замкнутым и одновременно покинутым видом, с его губ иногда срываются смутные почти (или) полностью непонятные бормотания. Серый костюм, совсем непривлекательный, измятый.
Между этими двумя телами — Ничто. То есть подмостки. Голые театральные подмостки. У сцены нет высоты; это нечто вроде погреба, укрытия. Слева в глубине в полутени — стол и четыре стула, у одного из которых сломана ножка; в небрежно брошенной на стол белой простыне и стульях не должно проявляться никакого эстетического замысла (простыня валяется в полном беспорядке).
Никакой музыки. Только ничего не значащие бормотания Мужчины и небольшие точные жесты, производимые Женщиной за туалетным столиком.
Темнота.
В положении тел ничего не изменилось, но теперь появился отблеск (очень белый), благодаря которому стали ясно видны ноги Мужчины — это словно полоска света, просачивающаяся из-под плохо прилаженной в наличнике двери. Мужчина замолк. Теперь он смотрит. Женщина продолжает свои медленные движения.
Пауза.
Женщина приостанавливает один из своих жестов — между столиком и лицом.
Пауза.
ЖЕНЩИНА. Нет. (Снова кладет руку.)
Я только спрашиваю у себя, что ты делаешь.
Пауза.
Спрашивала. Всего лишь. О чем ты…
Пауза.
Поешь? Ты говоришь, что поешь. Ты говоришь — что-то приходит.
Что-то.
Ты говоришь, что поешь о том, что что-то приходит. Ты поешь как ребенок. Однако слишком рано. Слишком…
Пауза.
Она встает; качает головой; встряхивает волосы как после купания; разражается коротким смехом, который можно назвать ребяческим; останавливается.
Пауза.
Репетирую. (Горбится, стареет, усиливает дрожь в руке.)
Еще репетирую. (Встает, снова разражается коротким взрывом смеха.)
Вот.
Так лучше.
Что скажешь.
Пауза. Очень долгая.
Это было в Киеве; сначала в Киеве,
На берегу Днепра.
Первая наша настоящая прогулка, и…
Пауза.
Нет.
Не сейчас.
Пауза.
(Голосом, о каком говорят «белый».)
Ося.
Пауза.
Нет.
Не сейчас.
Пауза.
Словно что-то накатывает само собой, независимо от ее воли.
Однажды ночью и меня тоже вызвали; к тому времени ты давно умер — тебе уже не могло навредить, что меня вызывали однажды ночью, — а я едва успела надеть на себя что-то приличное.
Пауза.
Не успевала. Только накинула на плечи старое пальто.
Ты бы не одобрил, конечно.
Многие годы заставлять себя быть всегда готовой к такому событию — и в последний момент забыть все свое достоинство, я имею в виду подобающую одежду…
Но они, они-то об этом заботились. И по-прежнему заботятся, по отношению к себе.
Пауза.
А почему вы…
Пауза.
Нет.
Не сейчас.
Пауза.
«Товарищ женщина всегда на самом острие борьбы с классовым врагом / на передовой линии борьбы против таких элементов, как вы / как вы…»
а я,
кто я такая, чтобы запретить поступать в университет /
«Кто вы такая, чтобы запретить поступать в университет…»
Вместе со всеми возможными мотивировками о моей
иудейской национальности.
Народ иудеи, иудейство.
Заметил созвучие?
«Но мне наплевать на МОЕ ИУДЕЙСТВО!»
Как тебе было и есть наплевать, так и мне наплевать.
Существуют и другие вещи. (Медленно поворачивается в сторону распрямившегося мужчины. Смотрит на него. Кажется, что смотрит.)
Ничего.
МУЖЧИНА. Что-то.
Перед дверью.
Это задержало меня в самый последний момент.
ЖЕНЩИНА. Я репетирую.
МУЖЧИНА. В последний момент, перед тем как постучать в ее дверь, когда рука уже поднялась, чтобы постучать в ее дверь, одна мысль: здесь, в этом коридоре, здесь даже не пахло щами… И не пахло даже остатками со вчерашнего дня…