Антология современной французской драматургии. Том II — страница 63 из 79

ь надо же когда-нибудь ее сказать, хоть раз в жизни, хоть какому ни то незнакомцу, которого и в глаза-то никогда не видел, тогда это будет действительно откровенное признание, — хоть раз в жизни надо заглянуть внутрь себя и рассказать все как есть — эх-ма, а так все хорошо начиналось.

Тебя, моя девочка, мой коварный эльф, уже затянуло в трубу, соединенную с самолетом, с твоим самолетом, а у меня-то и нет никакого самолета, и я как раз собирался тебе сказать, что не лечу, что остаюсь здесь, потому что я здесь живу — живу я тут, понимаешь, — по субботам я обычно весь день смотрю, как в аэропорту Барахас взлетают и садятся самолеты, я как раз собирался тебе это сказать, но ты не дала мне, я не успел, как ни торопился… это уже эксгибиционизм последнего разряда.

Никуда-то я не лечу, ведьмочка ты моя, и в том моя беда. (Достает из чемодана камень, бело-зеленый. Кладет его рядом с собой на скамейку, посадка тем временем заканчивается, гейт закрывается.)

Ну вот, никого не осталось, все ушли, всех затянуло в эту прозрачную кишку между аэропортом и самолетом, а я на нем не полечу и не заблюю его, я только молюсь, чтоб этот распухший бурдюк, накачанный водой, описавшись, не покраснел как рак, а вел себя как ни в чем не бывало, точно с ним это случается ежедневно, и это бы никого не смутило, а я ничего общего не желаю иметь с этим ублюдком.

Ну вот, что еще?

И поговорить-то не с кем.

Опять один.


Пауза.

Смотрит на бело-зеленый камень, лежащий рядом на скамейке.


Вот ты.

Теперь я буду говорить с тобой, потому что с камнями жить легче — легче, чем с женщинами, я имею в виду: женщины натравливают волков друг на друга, а камень, талисман который, — ему можно доверять. Я вот, к примеру, тебе доверяю. Я верю в свой камень. И всюду ношу тебя с собой. На Плаза-Тирсо-де-Молина тебя обкакал голубь. Я отмыл тебя под краном, отскреб ногтями. Теперь ты чистый. Тут уж от меня зависит. Я говорю, что настанет день и ты вытащишь меня отсюда — и не будет больше суббот в Барахасе, воскресений в Ретиро и понедельников в Чуэка, вторников и сред на Гран-Виа и четвергов на Кале-де-Лас-Хуертас. С пятницей по-разному выходит, на пятницы я не строю никаких планов, а просто шатаюсь по Мадриду с этим красным саквояжем в руке, с бело-зеленым булыжником внутри и моим счастьем, которое внутри этого булыжника и которое покамест дремлет. Но однажды я разорву цепь этих недель, и дни рассыплются свободной пригоршней и повлекут меня куда им вздумается. И однажды появится кто-то, за кем я решу последовать, или кто-то, кто пойдет за мной, — как за мной следовала она, следовала до определенного момента, — и тогда цепочка недель будет складываться наугад и наудачу, как получится, потому что, следуя друг за другом, мы запутаем следы и будем идти куда глаза глядят, один за другим, не выясняя, кто впереди, а кто сзади, и дни будут следовать за нами, и ты увлечешь меня далеко-далеко, как она меня увлекала — жена, я хочу сказать, моя жена — своими письмами, своими прозрачными глазами, своим Эверестом и страхом потерянного времени. Я говорю тебе «ты», через этот камень говорю тебе «ты» — он столько таит в себе обещаний, этот камень. Вот, например, однажды я встретил на Плаза-Тирсо-де-Молина одного китаезу, он спросил дорогу, а я ему — слушай, парень, я не местный, тогда он решил впарить мне часы, а дорогу он лучше меня знал, и мы на этой самой площади до коликов с ним ржали — это было через неделю, не больше, после нашего приезда сюда, через неделю после того, как она смоталась, бросив меня, моя здешняя жена, я имею в виду, — на ней было просторное бежевое пальто с темными карманами по бокам, а этикетка — она все жаловалась вечно царапала ей шею, — в общем, она уехала, а сама все терла шею, улетела в огромном бежевом самолете, похожем на этот, — а я вот пытаюсь говорить «ты», а сам говорю «она» и живу тут, хотя я не отсюда, — я ведь не местный, я только живу здесь.


Пауза.


Как все же камни умеют слушать — ну просто офигеть. Я вот свой камень ни за какие сокровища мира не отдам, потому что он вбирает в себя боль и считает, сколько мне причитается за это счастья.

Если так, то меня ждет лучезарное будущее.


Входит мужчина лет 30–40, в кожаной спортивной куртке, садится на скамью рядом с ним.


Неплохой с виду парень — судя по всему, мало спал, вон капает себе в глаза какую-то дрянь и голову назад откинул, аж пломбы в зубах видать, вон и коронка блестит, в глубине рта, когда он голову-то запрокидывает, ну чтобы в глаза закапать, — я спросил его, сколько времени, а он задумался, посчитал в уме, сколько там разница получается, и говорит, на шесть меньше, значит, семь тридцать.

Привет, приятель.


Пауза.


Ты в ответ киваешь, твой взгляд падает на мой красный саквояж, на бело-зеленый булыжник, на черную тетрадь и перевязанные голубой лентой письма, ты ничего не спрашиваешь. Только кивок головы, усталое лицо, а на виске рубец: понятное дело, несколько часов назад ты свернул свою куртку и сунул ее под голову, прислонившись к иллюминатору здоровенного лайнера, ты прижался виском к скомканной куртке и отрубился — вот на виске и остался рубец.

Ты смотришь на мой красный чемодан, смотришь на булыжник, на тетрадь и письма. Трешь глаза двумя пальцами, указательным и большим.

Я машинально делаю то же самое, пытаюсь найти между нами что-то общее, этот жест — мы оба трем глаза, какое совпадение. Знаешь, приятель, я ведь тоже ночь не спал, часок только вздремнул — ну джин, сам понимаешь, виски там всякие, без меры налимонился, да потом еще фонарей наставили — мы, считай, в сходном положении. Ты устало выглядишь — из-за печальной женщины, наверно? Печальные женщины — это дохлый номер, приятель, так ведь?

Улыбаешься.

Приятель.

Ты на волка-то не похож.

Не похоже, чтоб зубастый.

Ага, говоришь.

Женщина?

Ну да, грустная женщина, воробушек такой, влюбленная замухрышка в прыщах, — да мне плевать было на ее прыщи, и сейчас плевать, но нельзя же всю жизнь лежать кверху брюхом, я еще на сказал в этом мире своего веского слова, и в гробу я видал всякие их там капиталы, капитуляции, копуляции и популяции всех европейских столиц в придачу — и Мадрид я тоже в гробу видал — мы ведь в Мадриде, кажись? Говоришь, ром пил, — оттянулся будь здоров, вижу, снова улыбаешься.

Мы друг друга понимаем.

Софья ее звали, у которой прыщи, я имею в виду, — но прыщи только на физиономии, — и такая она была нежная, что прямо по мордасам хотелось надавать, такая нежная. Она из Бухареста была, приятель, — а-а, ты прав, все они одним миром мазаны! Пожми мне руку, друг.

Ты жмешь мне руку, она у тебя теплая, как нагретая от лежания постель.

Ты летишь далеко, не сказал куда, но очень далеко, как можно дальше.

А вот я, когда моя жена ушла, — я к чему угодно был готов, но только не к тому, что она уйдет, потому что ведь не уходят от людей во время путешествия, потому что ведь и так уже оба ушли-уехали.

Но выходит, можно сначала уехать вдвоем, а потом уйти одному, — вот так вот, приятель.

Так что она ушла, одна ушла, а я теперь влачу, можно сказать, свое существование и этот красный саквояж в придачу, и в нем — вся моя жизнь, и жена моя где-то не здесь, а я — здесь.

Вся моя жизнь, приятель, которую я ношу в саквояже, выложена на этой скамейке, и я прошу тебя, ты уж поосторожней, а то ведь ты устал, неровен час толкнешь да уронишь что-нибудь — а я вот разложил все как на витрине, смотрю и вспоминаю: булыжник, он вбирает в себя все плохое, и случается, оно превращается — или нет — во что-нибудь хорошее или ни во что не превращается, но надо же как-то защищаться.

Ты киваешь, «я знаю», похоже, ты в самом деле знаешь что говоришь, когда я толкую тебе про камень, который вбирает в себя боль.

Черт подери, приятель, мы говорим на одном языке.


Пауза.


Я придвигаюсь к тебе, я не хочу, чтобы ты называл свое имя, потому что имя всегда напоминает кого-то другого и твоя Софья воскресит в моей памяти другую, и если ты скажешь мне свое имя, то сразу станешь похож на кого-то, кого я, может статься, на дух не переношу, — только из-за имени можно возненавидеть человека, хотя он тут и ни при чем… Я тоже тебе не скажу, как меня зовут, потому что это не имеет никакого значения, давай я буду звать тебя Харрикейн, а ты меня — Шугар Рей, иди, обнимемся по-братски, мы оба накирялись нынче ночью, и она, вишь, никак не кончается, и все вокруг тонет в каком-то мареве, и аэропорт, и стюардессы в своих костюмчиках, и голос в громко-как-его-там-говорителе, и я боюсь, что из-за этой плохой видимости что-нибудь случится — кто-то махнет рукой, иль дыхнет, иль мотнет подолом, да мало ли чем — что-нибудь такое пронесется в воздухе, и мой камень упадет на пол, людям под ноги, тебе под ноги, и моя боль от этого испортится. Да я вовсе не стремлюсь переплюнуть тебя по части бед, пусть наши шансы будут равны, ты будешь выть — и я тоже, ты улыбнешься — и я улыбнусь, мы с тобой товарищи, приятель, наконец-то я нашел, с кем поговорить по душам — о ней, о моем талисмане-булыжнике, о ее Эвересте и обо всем том времени, которое я потратил на мотание по Мадриду — с того самого дня, когда… В общем, после всех этих Прустов-Эверестов, перечеркнутых дней в календаре, после моих суббот в Барахасе, воскресений в Ретиро, понедельников в Чуэка, вторников и сред на Гран-Виа и четвергов на Кале-де-Лас-Хуертас… а вот пятницы, приятель, с пятницами дело особое — на этот день я не строю никаких планов, я просто шатаюсь по Мадриду. Ты «Дон Кихота» читал? Затянуто немного, правда? Они теперь висюльки для ключей из него делают, и подставки для кружек — он там верхом, и Санчо позади, на висюльках, прикинь.