Наталья Антонова/Калининград/
из цикла «Перемены»
Вот представь себе, что ты находишься в утробе: тепло и влажно, и никакого выхода. Снаружи баюкает чей-то приятный малознакомый голос, рассказывает то про суп с брюквой, то про ширину-длину прозрачных занавесок, которые будут висеть на окне в твоей будущей комнате, из которой есть выход в яблоневый сад. Там, на палевом теплом камне, сидит повечеру трехпалая жаба, смотрит по сторонам и находит, что жизнь прекрасна, наполнена мухами, и соловьями, и спелой клубникой, вызревающей где-то рядом с древесным строением, кажется, это дом женщины, окружившей тебя уже сейчас розовым бархатом со всех сторон. Тебе еще недоступна ее нежность, истинные ощущения появляются, когда начинается отсчет: час, месяц, год от твоего дня рождения и когда тебе, моя радость, наконец, становится чуть легче, потому что ты больше не пребываешь вне времени безо всякой веры в надежду на любовь.
Утренние звуки таят в себе чувство какого-то неземного счастья. Не будь их, мы бы ни за что не признались себе, что живем. Необыкновенно однажды проснуться в мире, в котором ничего не звучит, и дерево растет неслышно, одинокая рыба под водой не обнаруживает себя, и даже ворон, севший случайно на темную ветку, безмолвно раскрывает черный блестящий клюв, чтобы сказать, что он еще в полном расцвете, и каждое перышко одно к одному скрывают птичью его суть от досужих взглядов. Бесшумно вспархивает и улетает. Вот был и нет, разве про это расскажешь?
Решись я уйти прямо сейчас, мне пришлось бы оставить здесь все, что я нажила непосильным трудом и удачей, что насобирала в лесу, на пляже, в горах, бесценные предметы силы (камушки, желуди, листья, песчинки, снежинки), и то, что подобрала на улице, лежащее бесхозно, никому не нужное, поломанное и проржавевшее, вышедшее из моды, жалобно мяукающее, потерянное случайно в дневной суете, выброшенное среди ночи в бессильной злобе, снять с себя все: одежду, ожерелье из ракушек, мило побрякивающих при каждом неверном движении, потемневшее нательное колесо Дхармы, и, набрав в легкие побольше воздуха про запас, шагнуть за порог, оставив среди прочего и самое ценное, то, что получила в подарок от любимого и в дар от высших сил — в белых пеленках исходящее криком дитя.
Потребовать вдруг невозможного от сурового и справедливого небесного лица и заступиться за всех людей разом, за всех богов, голодных духов и зверей, за птиц и насекомых, за людей, которые, словно черви, извиваются в собственных нечистотах, за богов, путающихся в складках своих выгоревших одежд, за духов без тела, но с плотскими желаньями, за зверей с человеческими глазами, за птиц, мерзнущих в ожидании ее прихода, только ее одной — весны, и кружат бабочки, пчелы, черно-белые шмели над единственным цветком, благоуханным, и одно его присутствие вселяет надежду.
Все улицы впадают в море, и если долго ли коротко ли идти по одной и той же улице, не сворачивая на другую, не заходя к друзьям, чтобы погреться и выпить чаю, просто все время идти, то выйдешь прямиком к морю, урчащему, словно дикий кот, к морю, бросающему в глаза соленые брызги. Нас с тобой в таких очевидных на свежий взгляд вещах убеждать не надо, может, пожалеем тех, кто, куда бы ни шел, всегда оказывается лицом к лицу с самим собой? Пожалеем и все расскажем, ласково шепнув каждому на ухо: «Распознай!» Распознай доброе в злом, сильное в слабом, красивое в безобразном и наоборот, распознай себя во мне, себя во всех остальных людях, животных, деревьях, камнях, распознай сияние в полной тьме, подступающей со всех сторон света.
Мы убиваем время — время убивает нас.
Оказалось, что карма отменяет чудо, если только чудо не является следствием себя самого, но это еще надо заслужить. Можно представить себе ту еще картину, в которой Чудо и Иуда встречаются, чтобы поспорить о вечном, выпить чаю с лимоном и мятой и разойтись по домам, потому как последняя капля дождя уже упала на последнюю горсть земли, брошенной на твой гроб, в котором тебя, как водится, уже нет.
Перемены наступают задолго до того, как определишься, что необходимо что-то менять, перемены не к добру, не к худу, а потому что пришло время. Как змея меняет кожу, когда ей надоедает ее предыдущая форма, ее обыденность, так и я ложусь под нож, когда устаю от себя. С отрубленной головы валится золотая корона, катится по земле до края, с плеском падает в воду и тонет, а я плыву вверх по реке, преодолевая теплые воды, преодолевая волны прозрачного цвета, сквозь ласковое время вверх по течению, все время вверх.
Видите ли, сон приснился мне — я пела так протяжно, так красиво, так тонко и набело. Я высилась немного вверх и вправо над другими, кто-то высился надо мной, и там, в небе, насколько хватало глаз, пели и пели ангелы Господни, и я с ними, потому что это был мой сон. Захотелось поделиться этой благодатью хоть с кем-то, стала искать глазами твои глаза, губами твои губы, руками твои руки. Хорошо, что ты был рядом, спал со мной рядом обычным своим тяжелым сном, я передала тебе благодать всю, что получила, чтобы наутро ты проснулся отдохнувшим, отчего-то счастливым, пусть даже меня рядом не окажется.
Может пройти год, а может и сотня лет, и тот, кто способен обнаружить разницу, скажет: прошли годы, так много лет, что вереском поросла округа, и от немногочисленных старожилов остались лишь впечатанные в сырую землю следы босых ног. Меж тем, в самой середине леса появилось маленькое озерцо, в котором просвечивающаяся до самых костей рыба все время плавает по кругу, по часовой стрелке, о, если б она могла знать, что есть время, и оно так необъяснимо: вроде поспеваешь ко времени, а приходишь с опозданием; вот только был час пополудни, а уже полночь; как странно, десять лет минуло с нашей встречи — будто день прошел. Той, созданной одним взмахом кисти рыбе, конечно, все равно, плыть ли по кругу или вдоль реки, немногословна и одинока она, ей не достичь славы и почестей тех ее сородичей, которые висят в длинных залах скучных музеев, написанные дорогим маслом на темнеющих холстах; она плывет вслед за солнцем, боясь потерять его из вида, умудряясь каждый день находить его по запаху, на вкус и цвет бесконечно медовый.
Мой хороший знакомый Семен Тургор говорил как-то февральским вечером под скрип пера и треск самопальных свечей: «Я тут изобрел новый закон равновесия и противодействия — старый, как мир. Он целиком основан на собственно моих заблуждениях, состоящих в том, что нет и быть не может борьбы между добром и злом, потому что добро, оно же свет, деятельно по своей природе, а зло, оно же тьма, — пассивно; добро сухим всегда из воды выходит, а зло пахнет плесенью и влажно даже в самые жаркие дни. Свет, отражаясь от всего, что препятствует его движению, проникает в пыльные, потаенные углы и простенки, под диван, за икону Антония Великого, по узкому коридору в дверной проем, по аллее столетних дерев за поля и горы, моря и реки зло змеится в полную, непроглядную темень, в непроглядную, беспросветную тьму-тьмущую и, лишенное тепла и света, околевает до тех пор, пока его не тронет ласково первый утренний свет. Вот и вывод: сколько добра ни делай, столько и зла сделать придется — надежно это равновесие, и никакого противодействия».
Такая оглушающая тишина стоит (ни стона, ни всхлипа), что хочется закричать что есть сил, крик обрывается сам собой, когда замечаешь: какая тишина вокруг, еще не улеглась пыль, все малые и большие водоемы до краев наполнены кровью, в багряном закате догорают дома, с любовью построенные ради долгой и счастливой жизни. Только вчера закончилась война, закончилась, потому что закончились люди, способные ее вести, позавчера их еще оставалось трое или четверо, сегодня же не осталось никого, кто бы мог спросить, с недоумением озираясь по сторонам, с чего началось это отчаянное смертоубийство, никого, кто бы мог ответить. А уж назавтра жди гостей: прямо с утра сюда сбегутся стаями дикие бродячие псы, слетятся стервятники-одиночки и устроят себе настоящее пиршество, не отличая врагов от друзей, хороших от плохих, тех от этих, лежащих теперь вповалку, в обнимку и как придется.
Через год или два эта земля даст невиданный урожай, только некому будет его собирать.
Закрой глаза, и под теплыми веками начнут прорастать семена вязов и буков: все крепче стволы, все нежнее листва, видишь, им уже от роду сто двадцать годовых колец, сурово смотрят вверх множеством веток и листьев, у самых корней их лежит человек, и что бы он там ни думал за закрытыми глазами, он весь принадлежит небу и земле, сначала небу, а потом земле, и немного деревьям, которым дано прорастать и в землю, и в небо.
Всю ночь летит старый бражник на лунный свет, сердце предательски выстукивает: устал, устал, устал. Мимо со звоном проносятся одинокие звезды и целые созвездия, хвостатые кометы, человеческий мусор — знай уворачивайся. Думает о жизни, не то чтоб о своей, а вообще. О жизни вообще можно долго думать, всю ночь напролет. Скоро утро, еще одно утро еще одного дня: кухня, дети, жена, кофе без сахара — не увернешься. Устал. Засыпает, вцепившись лапками в черный бархат обратной стороны луны.
Если бы голова моя была наполнена легковоспламеняющимся материалом: сосновыми опилками, например, или мыльными пузырями, я бы без раздумий чиркнула спичкой. Можно себе представить, как с веселым потрескиванием горели бы мысли о вечной молодости и непреходящей (неприходящей) любви. Славные, добрые воспоминания о прежних временах, в которых не было места заботам, при сгорании издавали бы слабый запах розового дерева и жасмина, расплавленных кассетных пленок, быть может, даже донося извращенные звуки хорошей музыки Дебюсси там или Cressida, летние деньки, зимние вечера, которых было так много, что, пожалуй, этот круговорот можно было бы и прекратить. В выгоревшей моей черепной коробке, как в черном ящике, осталась бы лишь информация причинах пожара (чиркнули спичкой, поднесли, воспламенили), больше никакой памяти ни о чем, только в левом углу ящика, там, где раньше был центр управления чувствами, сухой кленовый лист, которого не берет ни огонь, ни время, настолько он первопричинен.
В самой середине разговора моя престарая подруга Лика запнулась, будто о слово камень, и как-то странно рассмеялась, казалось, своим мыслям, но я поняла, что она хочет, но не умеет мне сказать: «Знала бы я, к чему прислушиваться, — поймала бы самую главную внутреннюю волну: будто что-то стрекочет и мелодично побрякивает, причем в левом ухе стрекочет, а в правом побрякивает. Знала б, к чему принюхиваться — почувствовала бы запах младенческой свежести и старческого тлена, входи в одну ноздрю младенческая свежесть, а в другую — разложение и тлен. Знала бы, на что смотреть — увидела бы яблоко: карим глазом, какое оно круглое, голубым, какое оно красное с червоточинкой. Обняла бы первого встречного — с одной стороны, как лучшего друга, с другой — как злейшего врага. Родила бы ему в муках дитя, а оно, ни девочка, ни мальчик, вырвалось из цепких рук видавшей всякие виды акушерки второй смены и укатило в предрассветную даль ближнего Тибета зимним солнцем — следуй за мной, следуй за мной».
И когда ты все делаешь правильно — целая огромная Вселенная счастлива за тебя, и радуются тебе встречные люди, даже те из них, кто тебе всего лишь недруги по счастью, даже глупые девицы в цветастых платьях, влекущие своим запахом идти вслед за ними по лестницам, лестницам, таким, что черт ногу сломит.
Только ангелы по ним ступают бесшумно, медленно приближаются к воде, встают на колени, чтобы отразиться в морской воде камнями.
Смерть означает лишь то, что взамен последует много жизни. Родятся дети, помнящие истину, затем внуки, идущие правильным путем, следом появятся на свет совершенно слепые щенки и котята для забавы веселых толсторуких правнуков, собирающих в прозрачную банку мух, небесных коровок, пронзительную саранчу, иссиня-салатовых жуков, которых наверняка не найти ни в одном определителе насекомых, и напоследок придет тот, кто научит нас радоваться жизни от всего сердца, головы и живота, как это умеют делать лишь дети.