Антология странного рассказа — страница 22 из 48

/Чикаго/

Двадцать девять путей любви

/По мотивам одноименного рассказа /Джозефа Миллса/

И в первый раз мы любили друг друга, когда она впервые склонилась ко мне в поцелуе, когда её лицо приблизилось к моему, когда она разомкнула свои губы и наклонила голову влево — или вправо, и космос съёжился до этого крохотного места. Острый угол её скулы казался линией горизонта, скользя всё ближе.

И в следующий раз мы любили друг друга, и всё было мягким, спокойным, всё было тающим, набросанным карандашом и нарисованным акварелью, и роса была повсюду, окропившая всё и вся, и дрожь, чудесная дрожь между лопаток.

И однажды ночью мы любили друг друга, и вот, восхитительный миг в полутьме её комнаты, её комнаты с маленькими коричневыми воробьями, летевшими в фаланге на обоях, когда её платье из набивной ткани в цветах падает на пол впервые, и шелест её одежд — единственный звук в молчащем мире, и это как если бы с великолепной картины снимали завесу перед высокими гостями, чьи дрогнувшие руки сжимают флейты, заполненные шампанским, и белые цветы её одежд заполняют крохотную комнату своим ароматом, пока они падают, бледные лепестки струятся вокруг её ног, и руки её стыдливо скрещены на груди, и неожиданное ощущение невесомости проходит сквозь меня, как если бы пол ускользал из-под моих ног, и так мы оба падаем, и мы падаем в объятия друг друга, и, ударившись о стену, в постель, и мы падаем, падаем, мы впадаем вместе в нашу любовь.

Однажды ночью мы любим друг друга, и когда мы целуемся, наши поцелуи запутываются в наших словах, потому что мы так счастливы и так влюблены, что наши губы просто не могут решить, что же им предпочесть.

Однажды ночью мы любим друг друга, и когда она снимает свои чулки, я вижу на её бёдрах следы от тугого эластика, неглубокий след, розовый на белом, и я обвожу его пальцем, как ободок бокала.

Однажды ночью мы любим друг друга, и утром она вдруг сконфужена, вновь отчуждёна, стыдясь своей наготы и несвежего дыхания, пытаясь спрятать небритые ноги и родимые пятна.

Но однажды ночью мы любим друг друга, и когда она стоит передо мною обнажённая, она так обнажена, словно ангел, обнажена от головы до кончиков пальцев ног и от носа до пупка. В её открытом рту я вижу её обнажённый язык склонённым, и когда она улыбается, я вижу каждый её зуб, тоже стоящий обнажённым, бледным и содрогнувшимся, и я вижу её открытые глаза, обнажённые и беззащитные, немигающие.

Однажды ночью она стоит обнажённая передо мною, и она обнажена, как нагая греческая статуя, которая не то чтобы совершенна, но скорее преисполнена содержанием, раскрывающая идеи и культуры своими розовыми бёдрами, сдвигающимися и раздвигающимися, разъясняющая философию своими твёрдыми сосками, несущая радость в одной колеблющейся груди и эстетику в другой, и я пристыжен, стоя перед нею голым, всего лишь голым, дрожащим и тощим. И однажды ночью мы любим друг друга, и мне дано узреть счастье, что движется по поверхности её кожи великой вол-ной от кончиков пальцев её ног до короны на её голове, и знаю я, что для неё в этот миг я благословен быть источником и орудием счастья, глаза широко раскрыты и смотрят, как движется и пульсирует всё сквозь всё в творении, смотрят, как башни шатаются и мосты разламываются, континенты крошатся в пыль, и океаны взрываются пламенем, и нет уже слов, чтобы описать, что это значит: быть свидетелем её внезапного содрогания — обратно, в глубины себя, глаза её закатываются, слепота под её веками, объятие своими же длинными руками себя самой, пожирающей себя своим же алым ртом, словно змея, заглатывающая свой хвост, опоясывая мир.

И однажды ночью мы любим друг друга, и мы познаём, что этой любви предназначено стать любовью воистину библейских масштабов, и для именно этой любви пылают пламень Ветхого Завета и адская мука страсти, и закон этой любви — око за око и зуб за зуб, и это Пылающий Куст, и Содом с Гоморрой, и разделение Красного моря, и она побуждает меня заговорить на всех языках и узреть Святого Духа, и когда она касается меня, я слышу Глас Божий, и это низкий стон и вздох, знойный, глубокий и вязкий от вожделения, это шёпот сладостных непристойностей и чудесных бессмысленностей, и я люблю, когда она седлает меня в свете дня, когда она скачет на мне верхом, с её невинной белой кожей, её невинной мягкой плотью и мягкими невинными очами, и я люблю, когда она обвивает меня в свете дня, словно облачная колонна, и я люблю, когда она седлает меня в ночи, когда она изгибает свою спину надо мной, когда с пылающим лицом и разметавшейся гривой она пламенеет надо мной, словно огненный столб, ведущий меня прямо в Землю Обетованную.

Однажды ночью мы любим друг друга, и я целую её во все наименее гостеприимные места. Избегая мягкого комфорта груди, щёк и бёдер, я осыпаю поцелуями её смешные коленки, твёрдые выпуклости её лодыжек, острые углы её локтей. И так я говорю ей: вот это и есть любовь.

Однажды ночью мы любим друг друга, и потом она рассказывает мне: «Когда я полюбила в первый раз, я полюбила преклонять колени. Тогда я была девочкой и была по уши влюблена в распятие, которое висело над алтарём в моей церкви.

Я так запала на Иисуса, потому что он был прекрасным и слабым, но и сильным под конец, и я думаю, что Иисус на распятии в моей церкви был скопирован с идола дневного сеанса пятидесятых, чтобы привлечь подростков, у него были ямочки на щеках и на подбородке, как у молодого Кирка Дугласа, и каждое воскресенье в церкви во время службы я воображала, что он мой парень, и, о, я обожала, как выглядело его тело, потому что его раны делали его таким крутым, а его лицо было таким грустным, что я мечтала расцеловать его, изгнать поцелуями всю грусть из его глаз, на которые так стильно свисали его длинные волосы, и мне казалось, что его набедренная повязка вот-вот свалится и шлёпнется на пол, вот был бы скандал, и моя бабушка говаривала, что Иисус был единственным мужчиной за всю историю, который был ровно шести футов ростом, все прочие были или слишком короткими, или чересчур высокими, а его тело, повторяла она, было совершенным, и любовь его была совершенной, и у меня были кружащие голову мысли о том, каким совершенным любовником был бы он, и я не могла дождаться второго пришествия, потому что я была уверена, что каким-то образом мы заметим друг друга в переполненной комнате и влюбимся, вообрази только, Иисус и я на вечеринке с коктейлями, и в церкви, где все поют гимны, я волновалась, а как же его фамилия, и стану ли я миссис Христос, или миссис Галилеянин, а то, может, миссис Плотник, и я просто вся краснела, принимая причастие, потому что это же было просто жуть до чего неприлично и сексуально — проглатывать тело его и кровь его, и в ночи, когда я молилась у изножия моей кровати, мои молитвы были похожи на любовные письма, и, боже мой, как я мечтала пропитать их благовониями…».

Однажды ночью мы любим друг друга, и в библиотеке на следующий день я собираю с полок все экземпляры «Божественной Комедии» Данте, вычёркиваю в них имя Беатриче и вписываю карандашом её имя взамен.

Мы проводим день в зоопарке и, вдохновлённые, спешим домой любить друг друга, словно пара золотых львов, пыхтящих в зное джунглей, словно пара орлов, кувыркающихся вдвоём в полёте сквозь голубизну небес, занимаясь любовью в кучевых облаках и в солнечном сиянии, и словно пара лососей, плывущих вверх по течению против невероятного потока, и словно дельфины, высвистывающие сладостные бессмысленности друг другу в уши, и мы любим друг друга, словно пара облезлых бродячих котов, и её загривок крепко сжат моими зубами, и мы любим друг друга в стиле богомолов, и вот уж моя голова отхвачена на самом исступлённом пике восторга, и мы любим друг друга, точно имитируя любые существа, известные человеку, копируя любовную подводную акробатику голубых китов и брачный танец мельчайших амёб, расщепляющихся пополам со вздохом, пока наша постель не становится виртуальным Ноевым ковчегом, где каждой твари по паре, готовой к водному апокалипсису и потопу во имя любви, дабы вновь заселить все миры с силой и искусностью любовного желания.

Однажды ночью в летней жаре, когда даже мысль о прикосновении другого невыносима, мы придумываем изощрённые новые возможности для занятий любовью, научившись необходимости любиться прохладно и бесстрастно, словно посторонние или научные работники, словно бухгалтеры, словно пара, состоящая в нудном браке уже сорок лет, и мы учим друг друга заниматься любовью через всю комнату, целуя тела друг друга низким жужжанием телефонных проводов и кликаньем телеграмм, обмениваясь ласками с помощью языка знаков и ярких сигнальных флажков, научившись любиться так, как маяки — с кораблями в море, как спутники — с телевизионными антеннами, как телескопы — со звёздным светом, научившись, ода, любить на расстоянии. Однажды ночью мы любим друг друга в темноте и затем выводим слова на телах друг друга, чертя их кончиками пальцев на коже и вглядываясь, может ли каждый из нас прочесть и понять то, что написано другим, дешифровать код касаний, перевести его в язык и потом вновь в прикосновения, выводя тайную информацию, слишком глубоко запрятанную от наших глаз, чтобы читать её вслух, на коже, напряжённой и бледной, как бумага: Я В Тебе. Мой Милый. Будь Моей. Я Так Одинока. Я Не Хочу Сделать Тебе Больно. Я Боюсь. Я Боюсь Обидеть Тебя. Я Боюсь Любви.

Однажды ночью мы любим друг друга просто касаниями, просто прижимая кожу к коже, и когда мои руки бродят по ней кругом, словно Барышников и Нижинский, и её длинные ноги — прима-балерины в пачках и на пуантах, и мои пальцы прыгают по её телу, словно по сцене, и её ноги совершают пируэты, и она касается меня руками, словно перьями, так нежно, как если бы её руки были крыльями ласточки, а осторожность и нежность её прикосновений заставляет меня ощущать себя хрупким и драгоценным, и она касается меня руками, у которых, должно быть, есть невидимые глаза на ладонях и кончиках пальцев, столь щепетильны и умелы эти касания, и она касается меня руками, которые мягче касаний её дыхания, и она проводит своими руками по всему моему телу, как если бы она провела по мне своими губами и своим выдохом, чтобы коснуться весом выдыхаемого воздуха моей груди и моего живота, и предплечья, и локтя, и запястья, и плеча, и горла, и она касается меня так мягко, что всё в мире становится закруглённым, пышным, гладким, словно бы ждущими ребёнка бёдрами и грудью, и когда она касается меня вот так, то четырехугольная комната неожиданно лишается углов, и бриллианты неожиданно превращаются в жемчужины, и когда её ладони вот так скользят по мне, то квадратные карты становятся вращающимися глобусами, и, когда она касается меня, она касается меня так мягко, что самые сообразительные ученики в классе в одночасье становятся тупицами, и на каждом обеденном столе во всех ресторанах мира вилки неожиданно превращаются в ложки, и окна — в иллюминаторы, и футбольные мячи — в баскетбольные, и коньки — в неповоротливые снегоступы, и кубики Рубика — в обручи хула-хупа, и каждое слово в Оксфордском словаре, которое включало в себя зазубренное «3», теперь сменило его на округлённое «С», и когда она касается меня так, то кажется, будто этот мир стал неожиданно таким мягким и гладким, что даже Эйб Линкольн, Карл Маркс и Моисей проснулись утром чисто выбритыми, и в ответ я прижимаюсь меж двух её грудей, которые так похожи на два сугроба, что заставляют меня ёжиться, и я прижимаюсь к гладкой твёрдой плоти подошв её ног, и я прижимаюсь к шёлку её горла, и я прижимаюсь к пуховой подушке её живота, и я высматриваю тесное местечко между одним её рёбром и другим, и я трусь о шероховатые ладони её рабочих рук, и о благородный холм её аристократического лба, и в стыдливой складочке, что прячется под её коленом, и в её благоуханной подмышке, и о башню из слоновой кости — её спинной хребет, и о её лопатки, которые, будь она ангелом, были бы, натурально, яркими крыльями, и я проникаю в крохотные поры её кожи, пробиваясь к скрытому тайному теплу её, пронизывая и оплодотворяя каждую расщелинку и желобок её, усердно творя мой путь даже сквозь узенький промежуток меж двумя молекулами, даже в щель света, что обозначает рубеж между одним атомом и другим, неистовый от желания и безрассудный от любви.

И однажды ночью я вползаю в неё весь и люблю её изнутри наружу, потому что я так же точно влюблён во внутреннюю часть её тела, как и в его поверхность потому что я мечтаю увидеть обнажённой скрытую сложную архитектуру тела, его коридоры, спиральные лестницы и сводчатые перекрытия, и я в экстазе от мыслей о тысячах миль её неисследованных кровеносных сосудов, ждущих своего картографа и обожателя, и тёмном блеске её невидимых почек, и нескончаемом ветвлении и переплетении её бронхиальных трубочек, о птицах-близнецах её лёгких, и о запутанных узлах её сухожилий и связок, подобных ленточкам, ждущим того, кто их развяжет, и о её костях, белых, словно стаканы с молоком, высокие и прохладные, и о недавно съеденных завтраках, ланчах и обедах, аккуратно уложенных друг на друга в её желудке, и об электрических золотых рябинках девяноста миллионов её нейронов, несосчитанных и нецелованных, роящихся, словно светлячки, с каждой её мыслью.

И однажды ночью по телевизору в соседней комнате идёт старый фильм, пока мы спорим, вскрикиваем, всхлипываем и вопим, и я помню, как видел краем глаза, что Гэри Грант целует Дорис Дэй, склонясь к ней любовно с нежностью голливудского золотого века, и, пока музыка иронически нарастает, я иду в эту комнату, злясь, чтобы выключить всё это к чертям, и я знаю, что мы всё ещё любим друг друга, потому что, даже против нашей воли, наши худшие ссоры пропитаны поцелуями.

И однажды ночью в разгар ссоры она запускает книгу мне в голову, и это не что иное, как «Песнь Любви» Альфреда Пруфрока.

И однажды ночью она бьёт меня с размаху и врубает мне точно в рот.

И однажды ночью она плачет в постели, и над постелью висит репродукция роденовского «Поцелуя», и лица целующихся спрятаны друг в друге, и её собственное лицо прячется в укрытии подушки, и пока она плачет, я ощущаю себя таким неправедно жестоким, что не знаю, что делать, кроме как ненавидеть её и ненавидеть себя за ненависть к ней, и не выносить её ещё больше за то, что она заставила меня ненавидеть её, и тогда я целую подошвы её ног и её лодыжки, не только для примирения, но и чтобы унизить себя до мига, в котором я уже ничего не могу сделать, кроме как тайно обещать себе тем временем, что когда-нибудь и даже очень скоро я заставлю её поплатиться за это.

Однажды ночью мы бросаемся друг на друга, словно собаки, грызущиеся из-за костей.

Однажды ночью мы любим друг друга, пока её дыхание не вылетает из её рта мелкими стеклянными осколками.

Однажды ночью мы любим друг друга не с поцелуями, а с летающими тарелками и кухонными ножами, кистенями и дубинками. Мы любимся динамитными шашками и самурайскими мечами.

Однажды ночью мы любим друг друга, и жестокость нашей любви становится чем-то обнадёживающим, потому что я точно знаю: чужие не причиняли бы друг другу столько боли. Никогда ещё не было такой исступлённой интенсивности, такой зрелой безжалостности, и наши грудные клетки, сплошь в синяках, расширяются и сжимаются с резким дыханием, наши пальцы впиваются в волосы друг друга. Когда мы любим друг друга, мы одержимы яростью.

Однажды ночью мы любим друг друга, и я боюсь, что могу совсем убить её, сокрушить жизнь в её теле моим телом и моими руками, и я знаю, что, вероятно, единственная причина, почему я этого не делаю, — это не было бы достаточно мучительным. Смерть была бы тихой и успокаивающей.

Однажды ночью мы любим друг друга, и её тело почти безжизненно, и застывшее выражение на её лице похоже на глаз в центре тайфуна. Когда я смотрю в её глаза, я вижу, что сознание, движущееся за ними, тоже безжизненно и спокойно. Я помню изнеможение, слабость. Её кожа глад-кая, свободная от трения, словно полированная. Я помню её затруднённое дыхание, её выражение лица — словно у животного. Лицо, изнурённое желанием.

И в последнюю ночь, когда мы любим друг друга, наша любовь превращается в боль, и боль возбуждает и превращается в любовь, и вновь обратно в боль, порой так быстро, что я не могу прочертить чёткой линии между ними, пока в конце концов и боль, и любовь исчезают. Они превращаются друг в друга так быстро, что, словно вращающийся пропеллер, они размываются до невидимости. Когда это происходит, я чувствую нечто, чему я не могу дать имени, чувство, которое уже не боль и не любовь, но что-то превосходящее то и другое, и на это неназываемое чувство я хочу обменять мою любовь. Я хочу обменять мою любовь и мою боль.

Интимный процесс сотворения скрипта

Начинающие скрибы уверены, что вдвоём работать вдвое легче.

Опытные знают: с точностью до наоборот— вдвое труднее.

Но именно устраивать себе трудности — один из главных принципов нашей работы. Чем труднее, тем лучше. Преодолевая препятствия, что-то делаешь. Результаты не заставят себя ждать.

О да.

Мы сидим — вернее, сижу я, а она уж точно не из тех, кто может спокойно усидеть хотя бы десять единиц — в моей инсуле, которую я тщательно убираю к её приходу, чего не стал бы делать для себя ни при какой погоде: оно мне надо? Порядок в помещении — совсем не то, что требуется для работы. Для работы нужно знать, где в помещении что находится. Скажем, нож — за голенищем, кристон — под столом, а кофе в зёрнах — в морозилке…

Итак, мы обсуждаем тему, и она сходу выдвигает десятки субвариантов, а я ей немедленно сообщаю, что было уже и это, и то, и то, и это. По крайней мере, теперь она верит мне и не лезет в сеть проверять — раньше проверяла, вскоре убедилась, что в этом смысле на меня можно положиться, и успокоилась. Хотел бы я знать, кто, собственно, ей порекомендовал работать со мной? Но спрашивать в лоб неприлично, так что я этот вопрос никогда не поднимаю: сама рано или поздно проговорится.

Её основная идея сейчас: кибы для интимных отношений. То есть это я так предпочитаю формулировать, тогда как она изрекла: «андры для траха». Я морщусь — всё-таки, когда я был в её возрасте, юноши-скрибы выражались несколько сдержаннее, не говоря уже о девушках — и навскидку называю тексты, где речь шла о киберэросах, роборгазмах и тому подобном.

— Да ладно, — возражает она, — ведь дело же не в том, что уже было, а в повороте сюжета! Вот смотри: таких искусственников выпускают, конечно, большие корпорации…

— Выпускают, в самом деле. Кому же интересно читать о том, что и так есть на каждом шагу? Всё равно, что о кухонных плитах или микроволновках…

Говоря так, я, понятно, слегка лукавлю: есть, есть читатель и для такого чтива, хоть отбавляй. Так называемый постреализм: пишите о том, что все знают, что видят каждый день — как герои завтракают в кафе, как летят в такси, как закручивают романчики с начальством или с подчинёнными, как вдвоём — а лучше втроём-вчетвером — залезают в интим-джакузи…

— Да постой же, дослушай… но есть и маленькие формы, где кибернаков делают по старинке…

— И собирают на коленке в подвале.

— Ну да, именно! Так вот, изделия таких фирм неожиданно начинают пользоваться повышенным спросом, потому что они — индивидуальны, а не серийны! Всасываешь?

— Допустим.

— Ну вот, и героиня вызывает ремонтника из такой крохотной фирмы: её трахандроид разладился!

— Гм…

— Ага! Приходит такой классный парень, весь в джинсне…

Я не удерживаюсь и начинаю хохотать: заразил-таки я её своими оборотами! Вот же переимчивая девчонка!

Очень хорошо: для скрибы это важно.

— …Ну чего ты ржёшь? Дело же происходит не сейчас, а в недалёком будущем, и у них это — сплошной винтаж!

— Извини. Продолжай, я внимательно слушаю тебя.

— Так вот, он на героиню сразу западает в полный рост и начинает… как это в ваше время говорили: подбивать под неё клинышки.

— А она его сходу ставит на место: куда ж тебе, добрый молодец, супротив киба!

— Точно! И уходит, выразив надежду, что к её приходу через два часа он машинку наладит, а иначе она накатает телегу в межведомственную комиссию, и их фирму просто прикроют…

— Всё страньше и страньше. А про любофф где же?

— Ну что ты такой нетерплячий? Счас будет. Он сердито начинает разбирать свои инструменты, прикидывая, какой узел у трахандра отключить сначала — и тут кибернак ему вдруг говорит…

— …человечьим голосом…

— Именно! Сообщает в упор, что он вообще-то человек, а андроидом просто прикидывается! И более того, что все «изделия» их фирмы на самом-то деле люди, но об этом в курсе только руководство, то есть два человека всего-то.

— А наш ремонтник отвешивает челюсть до пояса от изумления. Но послушай, а как, собственно, лжекибы справляются с… э-э… недетской нагрузкой?

— Справляются вполне! Это отборный контингент, бывшие порноактёры.

Пожалуй, полёт её фантазии самое время запить. Я встаю и иду к мини-бару.

— И мне, — требует она. — То же самое.

— Уверена?

Я обычно пью «Хвост мантикоры»: ямайский ром, джин, шоколадный ликёр, мараска, паприка, сок памелы, сок чеснока, крошка мухомора, мышьяк (пропорции — тайна фирмы), и ни в коем случае не добавлять лёд.

— Не в первый раз.

Действительно, не в первый. Аж в третий. В первый раз она поперхнулась и тут же выплюнула, едва попробовав.

Но во второй раз уже смогла выпить почти треть стакана.

В этот раз она кривится, но пьёт лихо. И неожиданно отвлекается:

— А ты когда-нибудь участвовал в групповом изнасиловании?

Та-ак, приехали.

— Гм… а ты?

— Ага, когда-то, совсем была мелкая. С тремя подружками накатили бутыль вот такой же примерно бурды и решили отыметь знакомого мальчика.

Немая сцена.

Она наслаждается видом моей физиономии. Затем мрачнеет:

— Ничего хорошего не вышло, конечно. Чуть не придушили беднягу. Он потерял сознание, пульс почти не прощупывался… жуть в полосочку! Мы его еле-еле привели в чувство… Потом та-акой скандальон был… короче, тогда я и решила: а, всё равно уж теперь — стану скрибой.

О, наконец-то «горячо».

— И?

— И мне посоветовали работать с тобой.

— Кто посоветовал-то? — вот теперь спросить можно и даже нужно.

— Ты не знаешь. Да-да, не смотри так — не знаешь.

— А…

— А она тебя знает. По карнавалу.

Ч-чёрт!

Говорили же мне мои друзья и коллеги: не доведут тебя до добра ритуалы да карнавалы.

Ладно. Я допиваю свою порцию, не чувствуя вкуса, и предлагаю вернуться к работе.

— Ага, — она уже слегка закосела и весело хихикает, чего с ней в трезвом виде не бывает. — Короче, никаких неполадок у квази-андра, конечно, нет, а просто он…

— …поостыл к хозяйке?

— Ну! Как ты сразу догадался?

Поживёшь с моё, кроха, тоже сможешь догадываться с полуфразы. Но этого я вслух не произношу, а лишь корчу значительную гримасу.

Впрочем, она легко читает мои мысли:

— А, опять забыла: ба-альшой жизненный опыт. Мне-то всё кажется, что ты меня старше всего лет на шестнадцать-семнадцать и мог бы в принципе быть моим папулей.

— Уж скорее прадедулей, сокровище. Однако продолжай.

— Вот, и он предлагает ремонтнику… заменить его! Они вдвоём делают вижуал-грим… ну, знаешь, такую обманку, генерируемую из…

— Знаю, не отвлекайся.

— И «андр» уходит на свободу под видом ремонтника, а ремонтник остаётся в сладостном плену изображать трахандра, полный опасений и предвкушений.

Нет, она не лишена, определённо.

— И, конечно же, предвкушения обмануты, а опасения оправдываются.

— Да-да. Но не так, как… короче, девушка сама оказывается кибернаком, только скрытым, и ей по барабану любые чуйства…

— Ты знаешь, что-то я слегка запутался. Чуйства, а? Что ж, пожалуй, это всё уже можно записать. Только удовлетвори сперва мою любознательность: а что именно таинственная «она» тебе показала из моего?

Она смеётся, поднимает глаза к заросшему лианами потолку и нараспев произносит на одном дыхании:

— …некий скриба, такой себе юг, с погонялом Купкович, и его герлушка Массиана Хвойда так однажды надрались адской смесью светлого с мараской, что, не отходя от стойки, наныкали отпадную тему про одного вама, у которого была до того темнотяжёлая карма, что он превратился в компьютерного жука ещё до наступления миллениума. Утречком папахен заваливает к нему в комнату, а там: здравствуй, ужас! — сынуля лежит на спинке и шевелит всеми тринадцатью прозрачными лапками. А дэдуля его, надо сказать, был крутой сатмарский хасид, слывший среди местных ешиботников мисна-гедом. Как увидел он своего хейра, так и устыдился подлой уроды своей, посыпал солью последние локоны, а после ухватил пацана подмышку и — наружу по бульвару Цицерона. Идет и поет: «Митра воскресе!!». Ну, тут уж все, кто там был: и морпехи, и пимпы, и рокеры немытые, и асфальтоукладчики, и даже пожиратели йогурта разбежались кто куда и тоже уверовали кто во что горазд: те — в восьмую печать, эти — в девятого ла-медвавника, а которые попроще, так в четвертый дименш. Тем временем дочапал старый удмурт до Бруклинского моста да и кинул сынишку сверху непременно вниз: дескать, лети-лети, лепесток, через запад на восток, где чел подарок?!..писать, как Гаалчонкин, легче и приятнее, чем драть шкуру с Тохтамыша Запоева; но первое слово дороже второго, как сказал бы японский террорист-извращенец Мукио Цю-сима, делая сэппуку некстати подвернувшемуся рекаденту Пелофееву…


— Понятно, — говорю я и наливаю себе ещё. Теперь мне по крайней мере в самом деле понятно, кто же эта таинственная «она». Хотя и так мог бы догадаться, идиот. — Ладно, партнёр, в седло.

Она извлекает из чехла своё «гусиное перо», точную копию аутентичного образца из Касталийского музея древностей. Разумеется, в перо вмонирован мини-комп. Мои предпочтения с наговариванием на кристон ей смешны — но куда бы она делась сейчас без моего умения визуализировать слово?

Она делает первые торпливые записи на бумаге — настоящей бумаге, на изготовление которой пошла настоящая целлюлоза. Я тем временем настраиваюсь.

Стена перед нами становится подобием экрана, только очень расплывчатым, без определённых очертаний.

И на экране мы видим — хотя никогда невозможно знать наверняка, видим ли мы с ней абсолютно то же самое — нашу героиню.

У неё практически отсутствует мимика. Лицо куклы. Очень милой куклы. По щеке сползает слезинка, но лицо неподвижно. Потом губы трогает лёгкая улыбка, но это не имеет никакого отношения к тому, что внутри. Просто проверка, как могут двигаться губы.

Потом героиня сбрасывает одежду— подобие льняного хитона на голое тело — и внимательно рассматривает себя в зеркале.

Её не назовёшь красавицей — по крайней мере, с моей точки зрения. Грудь маленькая, но соски огромные, брр. Спина прямая, но как-то чересчур, как у часового по стойке «смирно», нет очаровательной девичьей гибкости. Руки…

Вот руки как раз очень красивые. Сильные и в то же время нежные пальцы. Удивительная соразмерность их.

Она медленно поворачивает руку, сгибает в локте, в запястье, делает движение, словно взлётая.

Потом сгибает в колене одну ногу, рассматривает её, приподнятую. Бёдра вообще-то чуть широковаты, но это опять-таки смотря с чьей точки зрения.

Да, она хороша, надо быть объективным.

Да, она киб, сомнений нет.

Да, это будет хороший скрипт. Девочка в самом деле очень способная…

Странный звук врывается в тишину.

Оборачиваюсь — ну так и есть!

Моя партнёрша рыдает в голос, совершенно по-детски размазывая слёзы по щекам.

— Закусывать надо, — укоризненно говорю я.

— А ты предложил? — огрызается она, но уже постепенно успокаиваясь.

— Эх, ну и балда же ты, малая! Будешь так халтурить, никогда не сможешь выходить даже на самый низкий уровень. Что, жалко стало героиню?

Кивает и шмыгает носом. Ну совсем ребёнок же. Но и я хорош: нашёл кого «Хвостом» поить!

Она вытирает нос и вдруг очень жёстко спрашивает:

— Значит, ты так меня видишь?

Вот к этому вопросу я совершенно не был готов, по правде сказать. И ведь — чёрт, чёрт!! — я не знаю, как она видела то, что появилось на экране!

Для меня-то это, конечно же, ни с какой стороны не она — а та «она», которая меня ей рекомендовала…

Впрочем, в некотором смысле это одно и то же лицо.

— Послушай, нинья, — я подхожу к ней и нагибаюсь (отмечаю, что опасно близко нагнулся, но сейчас так надо), — не выдумывай чепухи. Тебе ещё надо научиться видеть экран без помех, понимаешь?

Она снова шмыгает носом и кивает.

— И всё, на сегодня работа прекращается. Завтра в это же время — всё сначала. А сейчас… хочешь в зоопарк, а?

Она уже смеётся:

— Ты бы меня ещё на карусели покататься пригласил!

Вот так.

На карусели мы как раз катались с…

Неужели знает?

Нет, не думаю.

Не до такой же степени.

Впрочем…

И я нагибаюсь за ножом.

— Хочешь меня вскрыть? — бесстрашно интересуется она.

— Нет, нинья. Себя.

Рафаэль Левчин