/Львов/
Черви Гиллица
Некто Удод Бугоди Атта возле амбара на земле выписывал «Невнимательные рассказы» и каждые десять строк засыпал землей, равнял дощечкой и писал след, страницу. После смерти Бугоди это место стало берегом, и растворяя дерн, показались писания. Вымываясь, они тончали и обнажали нижний лист. Так к начальной странице была увидена мною вся рукопись и осуждена как нелепость, о чем говорит и название, которое я поместил выше.
Я ловок, я искусен, и достаточно моего быстрого внимания, как достаточно его преднамеренно не замечать.
Я давно жду, когда мне принесут новые сапоги. Жду никогда не увидеть.
Я бы обманул свою кровать большой широкой простыней и оттого мечтаю о громадной тахте. Со слепой и немой кишкой умещусь, а за обувкой иду сам.
Потрескались губы. Смазывал живительным бальзамом перед зеркалом. Вышла жена и спросила:
— Зачем ты мажешь зеркало?
— Хочу, чтобы и у того человека, который объезжает дом, тоже не болели углы.
Я был разгорячен от медленного укладывания. В прозрачном платье нет супруги как одежды она не носит, протягивает ногти к зуду у корней волос. Такие ее жесты невыносимы. Нет терпения. Надень играй. Уйди!
Я сплю. Я добрею и падаю, а пробудившись, как узкая горловина, смущаюсь, тяну столбом хмурые ноздри лесенкой.
Глаза опухли. Это произошло впервые, когда я вышел из чужого дома.
Если бы я мог жить недвижным — в рот и крошки бы не взял. Камень ищет женщину. На медяки ищу те книги, которых ни у кого нет. Я страшусь появляться где-то ради кого-то. Свою жену обезьяну поймал на вишню (что сам люблю есть). Оказалось, за ней нет приданого. Как я ни искал у нее за спиной, там даже нечего было выкопать и взять себе.
Потрескались соски, им нет груди и нет младенцам пить, коих носили я и ты.
Они услышат мир, когда и мир услышит их заставьте покричать. Тихо бейте, и вопли за двоих услышат на холмах предместья. Я приготовился плакать вместе с ними и оттого, что готовился, никто не увидел ни единой слезинки.
Здесь только четыре и больше ничего. Посчитайте.
Вы увидите, что в результате будет нечетная сумма.
Супруга изъявила давнее желание отправиться в Эсхату. Мне достаточно иметь ее один раз, затем и в согнутые колени эта ступа раздается жерлом. Я теряюсь на подступах, оступаюсь и валюсь с лесенки. Уже будь у нас несколько тыс. Дирах, я не задумываясь уехал бы вместе с ней. От Царьграда на муллах в Сирию и пр.
Одним днем я ударил жену и настаиваю не толкать ее бесчетно, а еще и еще пинать или избить. Ей шептали упираться в шкаф ногами, где вытерты места деревянные. Разбита спина меж пальцев. Тщетно. Не ухватишь. Кислый запах, висят сырые кусочки, лесенка черед оправилась.
Корячится, нагревает горку и пускается дальше. От колен бинты покалывают, пахнет йодом, оплетенная грудь скрипит — нырок под подолом. Волосы заколоты. Плеть дремлет. Плена изночь. Вовсю вытянулся, врос, будто и нет никого. Под утро будит не разбирая дороги темный ком Само. Почудилось, что кровью. Поежился и поднял было голову. Обмяк, исчез.
Какое мужество, прожилки перламутра, помазок, с чужих слов что думать: на ветвях земли они (плоды) особенно велики. Сегодня я не в силах овощи одни.
Сын ищет верное отражение и повторяет движения оттуда. С порога сон: лицом ко мне на стуле Теодор. За ним окно, оборачиваюсь — в подвенечном, высокая и прекрасная Василиса и с ней в калигах кто-то низкорослый, похож на моего Семена. Василиса входит, будто паву вести не по плечу никому и со всего размаха усаживается Теодору-старцу на колени и хохочет, так хохочет, аж заходится.
Зачем варяги? Подле нет. Спасибо, я люблю. Эпирский скажет царь: «Бон, бон» и позовет учеников в сосновый лес. Я букой на него гляжу и пупса на руках качаю.
В саду я насмехался будто в храме, похаживал в подвале, прохлаждался. Пока корявый служка в собачьем сале не защемил мне пальцы брамой. Синяк, пощечина сливянкой, Сава, Драва и Морава; Тиса, Дриса, Серет в Прут и с радостью поглядываю на людей, избавился от посоха, в который был надут (на первый взгляд).
О чем я говорил? Не знаю.
Кто ногу обварил хромает и в бани не пойдет, в мечтах старушек с хмызом, ужель на посошок!
Что привело его к берегам?
Буен Меров (ей) инги, оседлал верховодье и будто заставляет срезать славянам длинные шевелюры. Как это представить. Как этот поганый пес подступается со своими нейстрийскими ножничками, и болтлив в сарае. Ему устроили ловушку не доходя Галиции. Его собственные кисти рук запекли в хлебец из виноградных косточек и отослали назад.
Шахматная партия. Четверо игроков. Один из них упорствует и гримасничает за фигурами: «Я, пас!» Третий равнодушно пятится, опускает голову оттого, что досада сменяется наслаждением. Второй уж посчитал, что выиграет наверняка и глух. А последний за теми еще не произнес свой «пас», на втором круге неожиданно для себя пускает клейкую струю на доску и карточки валятся из рук.
Третий рассыпает колоду и, наконец, видит, что кто-то из этих оболов выиграл. Он, шельма, ухмыляется. В павильоне зажгли свечи. Голоса оглашавшие сад жестами накликали того, кто пролился. Теперь под навесом одна из девушек легла, мотает по полу головой. За партией пробуждается и вне себя от зуда, буравит. О нет, неловко. Уводит.
Без точек, пятен отчетливых, на крыльях не могли быть. Кто имел один кружок — был злым и она (злость) считалась единственной и повторения крыльев без обозначений отменялись. Два, три кружка имели подобревшие миляги, а четыре-пять были простоволосы.
Гномы носились в авионах из стеклянных трубочек, что остались от елочных игрушек, и старались не бояться одноточечных врагов. Крылья и корпус крепились крест-накрест пластилином. Бывало, что и двухточечные могли измениться и внезапно бросались отбить лопасти, узрев множество на полях.
Стычки происходили осенью, когда после четырех зажигали свет на лесенке. На четвертом этаже из узкого пролета поднимались аэропланы и ворчливая молодежь обманывала и обстреливала друг друга пластилином. Если на сторону с одним кружком кто-то крепил больше, как сразу этот гном добрел на глазах, от резких падений и взлетов плавно пикировал. Если знаки удачно сбивались, по трепету кружения на одном месте угадывалась борьба в кресле.
Как я заприметил ее? Но как мне удалось уговорить Коринну пособничать? Она жила с матерью в полуподвальной ложе, куда стекал дождь и падали сливы.
Я часто представлял, что она раздевается до белья и ложится в мою кровать, в железную постель шестилетнего человека. Она только и делала, что где-то бегала в платичке с грязными щиколотками. И это, видимо, мне пришлось по вкусу. Потому я лелеял заманить ее… Зачем? Неужто все для того же! Нет, она не сядет на корточки, пока буду ощупывать… Вот сейчас является Коринна, безрукая и злорадная:
— Она попалась! Идем схватим вместе, никого нет! Идем подушим и пр.!!
Э-э, нет. Был, был рядом кто-то и не один. По-моему дальше будет забвение. Может же быть простая забывчивость. Зачем жутко издевались над плевком моей сообщницы. К тому времени, посмеиваясь, я бил твердые яблоки о сырую стену. Зачем я взял крышку мусорного ящика, где рукоять была не в центре, а сбоку, да еще и врезалась в ладонь; сторону залитую нечистотами поворачивал низом к неприятелю. Под вечер зашли двое незнакомцев, мы заскучали, о ней о слюнявой уже не вспоминал (как отскочил и бросился бежать), нас гордо позвали рожки на поруки.
Сумерки повеселели. Я с товарищем вышли из-под крон ореха и предложили выбрать наступательные ветви. Руки мои тянуло вниз, отойдя к балкону спиной, ожидали те господа. На штукатурке изображена нагая из наших представлений была видна из мастерских и прямо в окна первого этажа, но для меня сейчас за углом сокрыта, тогда автора сопровождали почти все. Впоследствии ей раскрошили груди и стали они конусом уходить внутрь.
В фаланги левой руки отдавал удар за ударом. Я нехотя отвечал. Вся схватка с моей стороны длилась минуты две-четыре. Я сдался и бросил все, чем вооружился. Противник моего товарища был оттеснен и сдался ему в свою очередь. Так мы сквитались и разошлись, навсегда забыв о поединке. Так мне казалось.
Позже, сейчас пожелал бы я быть искусным мастеровым, отодвигать скрипучие ягодицы, не садить на колени тяжелых баронеток, бояться гнева разрывающихся небес, после дремать, скучать. Что в очаге? Трупная сель не угонится за Печеничем. Не оттого ли совсем он без внимания оставлял лесенку к опухоли?
Я дал Печеничу сорок тысяч фр. Он купил пухлую свечу, будто на вкус, а не к алтарю. Батюшка вертелся на диване, разглядывая вошедшего, подал брошюрку и спросил, умеет ли сей прихожанин крест класть. Печенич постыдился признаться, что вроде молнией в руках он быстро голову склонив. А батюшка искоса посматривал, втянув воздух носом и мелко-мелко выдыхая, отпускал.
Мы отправились в сквер и нашли скамью против поэтов Плеяды памятника. Птицам не давали поживиться одинокие велосипедисты.
Узрели ту, что ищет местечко, с которой можно, которая уж знает достаточно, но ищет панику упора. Приятно идет в нашу сторону, что было слишком рано ясно, присела где-то за Печеничем в двух локтях, высвободив из лодочек, вытянула ноги и стали заметны швы и натянутость колготок.
Тут, не прячась и Печенич обратил внимание, подмигивал будто мне, высовывал язык — уже не мне, лучше в сторону. Заодно она отдыхала.
Как я и думал, дом ее был рядом и еще трижды мне стоило обернуться, чтобы видеть, в какой зашла подъезд. Все ей удалось проделать на шажках, настолько медленно, наблюдая краями фигуры пристальнее, чем может лучшее зрение.
Пока я помню куда!
Наветренная музыка не мешает. Подветренный овраг вытек из ложбины, через которую перепрыгивают дровосек за дровосеком. Болиш твоюродного радиста вынашивает антенн раз, два и т. д. Мокрое чертилло паренного стеклодува, на что выполз глянуть Верлен-барсук с морковными полосками, пропало в большом доме.
Семен-барсук прыгнул головой вниз и напоролся на стержень железный, торчал в иле. Под брусками причала покачивались одна и одна, будто утопшие стволы в стоячей воде. А в самой низине Печенич и любезен будь Линардо не имели сил разойтись, топтали мордовские подсолнухи, задавали вопросы. Жестоко было, весьма жестоко.
Печенича куда-то качнуло, под руку попался сургуч-обливатель, и тогда в разные стороны с Бородинского ущелья. Что будет у Венеры, а жемчуг на груди держится у ней без нити? Кто знает? Спросите Ипполита.
Агрессивные падают волосы на глаза из раковин Карломана. Печенич в молельне не согласился снять с себя иные знаки приверженности: тяжело ступая, с презрением смотрел в своды и распятие. Уже его глаза блеснули, потряхивал плечами ниспадающие косичками, указывая мне и Карломану знаки полумесяца на полу. Вот как надо носить в черном жире и под рукой иметь лисью бечеву. Он обещал и бороду связать большой косой. Похудел, срывал плоды с ветвей по ходу варяжской телеги, больше смотрит на себя в серебро, каждый час любил все больше и больше жал… Не буду более его рассматривать.
Я буду говорить скорее и скорее, не понимая и добиваясь послушания, я не докричусь за кору дерев, я вознагражусь охрипшей усталостью и расшибленным лбом. Побоюсь улечься в сырые листья. В моих словах будет пустота, что даже рассаживать необходимости нет. Мне наплевать, если кто-то загородил солнце, его хватит и за сплошными тучами. Его хватит мне и среди валунов на самом дне высокого и запутанного леса.
Я не хозяин ибо никогда им не стану. Будет еще путешествие. Мне нечего обращать в золото, умолкну только от голода худого, но отдохнув, заговорю опять. Умолкну от ходьбы с причитающейся одышкой, скользя, кривя губы и вздувая шею. Душимый слабостью и засадой истерики, будто одурачен совсем и непонятно зачем открывался сей рот. Вот как умолкну я.
Не хуже и не лучше. Ты что, сынок, пьян?
Он не держался на ногах от скуки телесной, постигшая его по вине созидателей принуждения. Это была злоба членов отекших не тяготеющих к схватке. Рядом занимались глухота и лень оплывшая до кончиков пальцев.
«Не так уж много людей…
В полном упадке, с недомоганием случится, что справлюсь с блеском молчания блестящими словами.
Нет надобности мне в чем-то новом, в следующем.
Уже произошло. Уже есть.
Рассудок, будто силовое поле, гадина, охраняет мою жидкость, и смешнее всего, невесть что — неизвестность.