Антон Чехов — страница 35 из 102

[227] – делает вывод Антон, а в письме к Суворину рассказывает: «Присутствовал на наказании плетьми, после чего ночи три-четыре мне снился палач и отвратительная кобыла».[228]

Надо сказать, что нервная система Антона подвергалась испытаниям и менее наглядным. На Сахалине жили и женщины-каторжницы (примерно десять процентов всех заключенных), и свободные женщины, приехавшие сюда разделить участь своих приговоренных к каторге мужей. Как тем, так и другим для того, чтобы выжить, приходилось заниматься проституцией. Тюремщики приберегали для себя самых молодых и привлекательных, другие доставались их «подопечным». Продажа матерями совсем юных девушек богатым поселенцам или надсмотрщикам была здесь привычным делом. «Ввиду громадного спроса, – пишет Чехов, – занятию проституцией не препятствуют ни старость, ни безобразие, ни даже сифилис в третичной форме. Не препятствует и ранняя молодость. Мне приходилось встречать на улице в Александровске девушку шестнадцати лет, которая, по рассказам, стала заниматься проституцией с 9 лет. У девушки этой есть мать, но семейная обстановка на Сахалине далеко не всегда спасает девушек от гибели. Рассказывают про цыгана, который продает своих дочерей и при этом сам торгуется. Одна женщина свободного состояния в Александровской слободке держит „заведение“, в котором оперируют только одни ее родные дочери. В Александровске вообще разврат носит городской характер».[229]

Тощие, растерянные, неухоженные, безграмотные, одетые в лохмотья дети, живущие на острове, были развращены сызмальства. Некоторые и вовсе не знали своих родителей. Но тем не менее Чехов полагал, что присутствие детей оказывает ссыльным нравственную поддержку и что дети часто составляют то единственное, что привязывает еще ссыльных мужчин и женщин к жизни, спасает от отчаяния, от окончательного падения.

При этом в XVII главе книги, почти целиком посвященной детям, писатель с горечью замечает:

«Под какими впечатлениями воспитываются сахалинские дети и какие впечатления определяют их душевную деятельность, читателю понятно из всего вышеописанного. Что в России, в городах и деревнях, страшно, то здесь обыкновенно. Дети провожают равнодушными взглядами партию арестантов, закованных в кандалы; когда кандальные везут тачку с песком, то дети цепляются сзади и хохочут. Играют они в солдаты и арестанты. <…> Сахалинские дети говорят о бродягах, розгах, плетях, знают, что такое палач, кандальные, сожитель. Обходя избы в Верхнем Армудане, я в одной не застал старших; дома был только мальчик лет десяти, беловолосый, сутулый, босой; бледное лицо покрыто крупными веснушками и кажется мраморным.

– Как по отчеству твоего отца? – спросил я.

– Не знаю, – ответил он.

– Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут? Стыдно.

– Он у меня не настоящий отец.

– Как так – не настоящий?

– Он у мамки сожитель.

– Твоя мать замужняя или вдова?

– Вдова. Она за мужа пришла.

– Что значит – за мужа пришла?

– Убила.

– Ты своего отца помнишь?

– Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила».[230]

11 сентября Чехов в последний раз посетил южную часть острова и проинформировал Суворина, что гордится результатами своей работы: «…на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю немало надежд». Но дальше жалуется: «Когда вспоминаю, что меня отделяет от мира 10 тысяч верст, мною овладевает апатия. Кажется, что приеду домой через сто лет».[231] И от матери не скрывает ни усталости, ни разочарования: «Я соскучился, и Сахалин мне надоел. Ведь вот уж три месяца, как я не вижу никого, кроме каторжных, или тех, которые умеют говорить только о каторге, плетях и каторжных. Унылая жизнь».[232]

Но вот наконец и отъезд! 13 октября Чехов поднимается на борт судна под названием «Петербург», которому предстоит, обогнув Азию, довезти путешественника до Одессы. Возвращение домой морем длилось больше двух месяцев, но в сравнении с переездом через Сибирь оно выглядело чуть ли не туристическим круизом. Одно время Чехов подумывал заехать по пути домой в Соединенные Штаты, но пришлось от этого отказаться: слишком дорого обошлась бы эта экскурсия. Отказался и от посещения Японии: миновал ее из-за холеры, преследовавшей его, как он шутил, «своими зелеными глазами». Гонконг с его чудесной бухтой чрезвычайно понравился Антону. Он, чуть стыдясь, признавался Суворину, что «ездил… на дженерихче, т. е. на людях, покупал у китайцев всякую дребедень», но с совсем другим чувством вспоминал о том, что «возмущался, слушая, как мои спутники-россияне бранят англичан за эксплуатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплуатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплуатируете, но что вы даете?»[233] Он любовался бурным движением джонок в порту, ему нравились конки, железная дорога, взбегающая на гору, прогулки в колясочке рикши…

После выхода из гонконгского порта «Петербург» попал в шторм такой силы, что катастрофа казалась неизбежной. Капитан посоветовал Чехову держать при себе револьвер, чтобы можно было покончить с собой в случае кораблекрушения, ведь в воде кишели акулы. «Пароход был пустой и делал размахи в 38 градусов, так что мы боялись, что он опрокинется. Морской болезни я не подвержен – это открытие меня приятно поразило», – продолжается рассказ о путешествии домой в том же письме, и в следующей же фразе – о том, что поразило неприятно, о том, с каким тяжелым сердцем присутствовал на похоронах, происходивших в согласии с морскими обычаями: «По пути к Сингапуру бросили в море двух покойников. Когда глядишь, как мертвый человек, завороченный в парусину, летит, кувыркаясь, в воду и когда вспоминаешь, что до дна несколько верст, то становится страшно и почему-то начинает казаться, что сам умрешь и будешь брошен в море».[234] Это событие так потрясло писателя, что вскоре он сочинил рассказ – «Гусев», герой которого умирает в плавании, его вот так же, как виденных Чеховым на корабле покойников, выбрасывают за борт, и он идет ко дну, на пути к которому его ждет акула с жадно раскрытой пастью…

Если Сингапур показался Чехову печальным («…Мне почему-то было грустно; я чуть не плакал»), то на Цейлоне он, наоборот, открыл для себя земной рай («Здесь, в раю, я сделал больше 100 верст по железной дороге и по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами»). На Цейлоне Антон, кроме пальм, видел и слонов, и кобр, и индийских факиров, творивших настоящие чудеса, а главное – тех самых «бронзовых женщин» с таинственными улыбками. «Когда заведу детей, – исповедуется он Суворину, – скажу им не без гордости: „Сукин ты сын, знай же, что у меня в жизни была любовь с черноглазой индусской женщиной. А где и когда? Лунной ночью в лесу из кокосовых пальм!“ Михаил, очевидно, по рассказам брата, говорит об этом так: „За все эти перипетии он был вознагражден потом на острове Цейлон, в этом земном раю. Здесь он, под самыми тропиками, в пальмовом лесу, в чисто феерической, сказочной обстановке, получил объяснение в любви от прекрасной индианки“».[235] Своей любовной авантюрой Чехов похвалился и в письме брату Александру, который в ответ передал поклон его безымянной супруге, а также детишкам, которых он наплодил, путешествуя, по всему свету. Вот таким образом теперь и на Цейлоне заведутся Чеховы, посмеивался Александр. А Антон? Не имея возможности привезти в Россию жену цейлонского происхождения, он довольствовался тем, что приобрел на острове трех мангустов[236] с намерением акклиматизировать этих животных в России.

Тринадцать дней безостановочного плавания, последовавшие за визитом на Цейлон, показались Чехову вечностью. Единственной его радостью в эти долгие дни стало купание в открытом море. Он плавал рядом с кораблем, а матросы развлекались, глядя на него. Были и серьезные потрясения – как вид на гору Синай и на Константинополь, хотя в глубине души писатель чувствовал, что с него уже хватит экзотики. Сердцем, духом, душой и желудком он стремился поскорее попасть на родину.

И вот 1 декабря 1890 года нога его ступила наконец на российскую землю: пароход прибыл в Одессу. Антон немедленно сел в поезд, идущий в Москву. Предупрежденные телеграммой, Евгения Яковлевна и Михаил приехали встречать сына и брата в Тулу, где обнаружили его в вокзальном буфете с попутчиками. Столик окружала толпа любопытных: всем хотелось видеть мангустов, гуляющих по скатерти и заглядывающих в тарелки едоков. Объятия, слезы радости… Затем – снова в поезд, до Москвы оставалось всего ничего. А здесь Чеховы отправились уже не на Садовую-Кудринскую, в дом-комод, а на Малую Дмитровку, куда семья из соображений экономии перебралась еще осенью, в очередной раз сменив квартиру.

После семи месяцев изнурившего его паломничества Чехов был счастлив, найдя спокойное убежище среди родных, друзей и книг. «Ура! Ну вот наконец я опять сижу у себя за столом, молюсь своим линяющим пенатам и пишу к Вам. У меня теперь такое хорошее чувство, как будто я совсем не уезжал из дома. Здоров и благополучен до мозга костей», – написал он Суворину.[237] Чувство благополучия усиливалось от сознания того, что Антон вернулся домой, чтобы передать соотечественникам послание чрезвычайной важности. Он, совсем еще недавно проповедовавший, что писатель не должен учить себе подобных, ощущал себя теперь носителем истины, которую надо как можно скорее донести до людей. «Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы», – повторял он. Документов, собранных им на Сахалине, оказалось так много, что он в шутку грозил жениться на ком попало, лишь бы девица была способна разобраться в его бумагах. До чего ничтожными и смехотворными казались ему литературные споры и склоки теперь, когда он увидел то, что увидел! «До поездки „Крейцерова соната“ была для меня событием, – пишет он Суворину, – а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел – черт меня знает».